Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:«Наши» и «не наши». Письма русского (сборник)
.pdf
КОНЦЫ И НАЧАЛА
кровение, новое искупление мира в итальянском risorgi-
1
mento
, он не предвидел одного — именно Кавура? Кавура
он должен был ненавидеть больше, чем Антонелли. Кавур
был прозаическим переводом его поэмы, он выполнил одну
будничную часть мацциниевской программы, за Римом и
Венецией à la longue
2
дело не станет. Кавур — это итальянская Марфа, мешающая хозяйственными дрязгами единой
мечте итальянской Марии. И в то время, когда Мария с
умилением видела искупление мира в освобождающейся
Италии, Марфа кроила для Италии бельгийский костюм, и
страна, довольная, что конституция не жмет ее, пошла себе
по торной западной колее, по большому торговому тракту,
а по нем не доедешь ни до какого пересоздания мира, не
пустившись в опасный брод.
Фанатик Маццини ошибался; колоссальность его ошибки сделала возможным соизмеримого Кавура и единую
Италию. Для нас, впрочем, вовсе не важно, как он разрешил вопрос; для нас важно то, что западный человек, как
только становится на свои ноги и освобождается от готовых формул, как только начинает вглядываться в современное состояние Европы, чувствует неловкость, чувствует,
что что-то не туда идет, что развитие дало в сторону. Обмануть это чувство заменою недостающего начала началом национальности легко могут революционеры и консерваторы, особенно если, по счастью, их родина будет покорена. Но что же дальше? Что делать, восстановивши независимость своего народа? Или что делать, когда она и без
того независима?
Маццини, сознавая какую-то пустоту демократической
мысли, указывает на освобождение Италии от «тедесков».
Ст. Милль видит, что все около него пошлеет, мельчает, с
отчаянием смотрит на подавляющие массы какой-то паюсной икры, сжатой из мириад мещанской мелкоты без инициативы, без пониманья, но в Англии нет ни австрийского
ига, ни папы, ни неаполитанского Бурбона. Тут что делать?
1
Возрождении (итал.). — Примеч. ред.
2
В конце концов (франц.). — Примеч. ред.
405

А. И. ГЕРЦЕН
...Я предчувствую гнев наших крепостных людей, приписанных к научным фабрикам и схоластическим заводам;
я вижу, как они белым днем яростно смотрят на меня своими ночными глазами филина и говорят: «Что он за вздор
несет? Как будто история может дать в сторону, как будто
она не двигается по своим законам, как планеты, которые
никогда не дают в сторону и не срываются с орбит?»
На последнее можно сказать, что всякое бывает и нет
причины, чтоб иной раз планета и не сорвалась. У Сатурна
кольцо уцелело и вертится с ним; у Юпитера оно лопнуло, и
из него сделались бусы; у Земли одна луна как бельмо на
глазу. Но вместо обсерватории стоит заглянуть в любую
больницу, чтоб видеть, как живые организмы дают в сторо-
ну, развиваются в своем отклонении и доводят его до относительного совершенства, искажая, а иногда и убивая весь
организм. Шаткое равновесие всего живого колеблется и до
некоторой степени уступает уклонениям; но еще шаг в ту
же сторону — и худо стянутый узел, связующий их, развязан, и освобожденные элементы идут в другие сочетания...
Разумеется, что общие законы остаются те же, но в частных приложениях они могут разниться до совершенно противоположных явлений. Повинуясь одному и тому же закону, пух летает, а свинец падает.
При отсутствии плана и срока, аршина и часов, развитие в природе, в истории не то что не может отклониться,
но должно беспрестанно отклоняться, следуя всякому влиянию и в силу своей беспечной страдательности, происходящей от отсутствия определенных целей. В отдельном организме иногда отклонение дает себя знать болью, и тут
часто боль является слишком поздним предостережением.
Сложные, сводные организмы сбиваются с своих диагоналей и уносятся по скатам, вовсе не замечая ни дороги, ни
опасности благодаря смене поколений. Возможность остановить отклонившееся, удержать забежавшее или нагнать
его очень мала и мало желается; желание предполагало бы
всякий раз сознание и цель.
Сознание, с своей стороны, очень далеко от практического приложения. Боль не лечит, а вызывает леченье. Патология может быть хороша, а терапия скверная; можно
406

КОНЦЫ И НАЧАЛА
вовсе не знать медицины и ясно видеть болезнь. Требование лекарства от человека, указывающего на какое-нибудь
зло, чрезвычайно опрометчиво. Христиане, плакавшие о
грехах мира сего, социалисты, раскрывшие раны быта общественного, и мы, недовольные, неблагодарные дети цивилизации, мы вовсе не врачи — мы боль; что выйдет из нашего кряхтения и стона, мы не знаем — но боль заявлена.
Перед нами цивилизация, последовательно развившаяся на безземельном пролетариате, на безусловном праве
собственника над собственностию. То, что ей пророчил
Сиэс, то и случилось: среднее состояние сделалось всем —
на условии владеть чем-нибудь. Знаем ли мы, как выйти из
мещанского государства в государство народное или нет,
все же мы имеем право считать мещанское государство односторонним развитием, уродством.
Под словом «уродства», «болезни» мы обыкновенно разумеем что-то неестественное, противозаконное, не отдавая
себе отчета, что уродство и болезнь естественнее нормаль-
ного состояния, представляющего алгебраическую формулу
организма, отвлечение, обобщение, идеал, собранный из
разных частностей исключением случайностей. Отклонение
и уродство подзаконны тому же закону, как и организмы; в ту
минуту, когда бы они освободились от него, организм бы
умер. Но сверх общей подзаконности они еще состоят на
особых правах, имеют свои частные законы, последствия которых опять-таки мы имеем право выводить, без всяких
ортопедических возможностей поправлять. Видя, что у жирафа передняя часть развита односторонне, мы могли догадаться, что это развитие сделано на счет задней части и что в
силу этого в его организме непременно будет ряд недостатков, соответствующих его одностороннему развитию, но которые для него естественны и относительно нормальны.
Переднюю часть европейского камелеопардала составляет мещанство, об этом можно бы было спорить, если б
дело не было так очевидно; но однажды согласившись в
этом, нельзя не видать всех последствий такого господства
лавки и промышленности. Ясно, что кормчий этого мира
будет купец и что он поставит на всех его проявлениях свою
торговую марку. Против него равно будет несостоятельна
407

А. И. ГЕРЦЕН
нелепость родовой аристократии и несчастье родового пролетариата. Правительство должно умереть с голоду или сделаться его приказчиком; у него на пристяжке пойдут его товарищи по непроизводительности, опекуны несовершеннолетнего рода человеческого — адвокаты, судьи, нотариусы
и пр. Вместе с его господством разовьется понижение всего
нравственного быта, и Ст. Милль, например, вовсе не преувеличивал, говоря о суживании ума, энергии, о стертости
личностей, о постоянном мельчании жизни, о постоянном
исключении из нее общечеловеческих интересов, о сведении ее на интересы торговой конторы и мещанского благосостояния. Милль прямо говорит, что по этому пути Англия
сделается Китаем; мы к этому прибавим: и не одна Англия.
Может, какой-нибудь кризис и спасет от китайского маразма. Но откуда он придет, как и вынесет ли его старое
тело или нет? Этого я не знаю, да и Ст. Милль не знает.
Опыт нас проучил; осторожнее Маццини, мы смиренно
держимся точки зрения прозектора. Лекарств не знаем, да
и в хирургию мало верим.
Мне же особенно посчастливилось — место в анатомическом театре досталось славное и возле самой клиники;
не стоило смотреть в атлас, ни ходить на лекции парламентской терапии и метафизической патологии: болезнь,
смерть и разложение совершались перед глазами.
Агония Июльской монархии, тиф папства, преждевременное рождение республики и ее смерть, за февральскими сумерками Июньские дни, вся Европа в припадке лунатизма, сорвавшаяся с крыши Пантеона в полицейскую
лужу! И потом десять лет в обширнейшем музее патологической анатомии — на лондонской выставке образцов всех
прогрессивных партий в Европе, рядом с туземными образцами всех консерватизмов со времен иудейских первосвященников до шотландских пуритан.
Десять лет!
Был досуг всмотреться в эту жизнь, в то, что делалось
вокруг; но мое мнение не изменилось с тех пор, как в сорок
восьмом году я осмелился, еще с некоторым ужасом, разобрать на лбу этих людей цицероновское «vixerunt!»
1
Отжили (лат.). — Примеч. ред.
1
.
408

КОНЦЫ И НАЧАЛА
С каждым годом я бьюсь более и более об непонимание
здешних людей, об их равнодушие ко всем интересам, ко
всем истинам, об легкомысленную ветреность их старого
ума, об невозможность растолковать им, что рутина не есть
безапелляционный критериум и привычка — не доказательство. Иногда я приостанавливаюсь, мне кажется, что
худшее время прошло, я стараюсь быть непоследовательным: мне кажется, например, будто сгнетенное слово во
Франции вырастает в мысль... я жду, надеюсь... бывает же
иногда и исключение... будто что-то брезжит... нет, ничего!
И этого никто не чувствует... на тебя смотрят с какой-то
жалостью, как на поврежденного... мне только случилось
встречать старых стариков, как-то очень грустно качавших
седой головой.
Этим старикам было, видимо, неловко с своими чужи-
ми, т. е. с сыновьями и внучатами...
...Да, caro mio
1
, есть еще в здешней жизни великий тип
для поэта — тип вовсе непочатый... Тот художник, который
здесь всмотрится в дедов и внучат, в отцов и детей и безбоязненно, беспощадно воплотит их в черную, страшную
поэму, тот будет надгробный лауреат этого мира.
Тип этот — тип Дон-Кихота революции, старика 89-го
года, доживающего свой век на хлебах своих внучат, разбогатевших французских мещан, — он не раз наводил на
меня ужас и тоску.
Ты подумай об нем, и у тебя волос станет дыбом.
Isle of Wight, 20 июля 1862
ПИСЬМО ТРЕТЬЕ
...Фу, какое отвратительное лето: холод, темнота, слякоть, постоянные ветры, нервы раздражены, носовая перепонка тоже, и все это продолжается три месяца, а пред
ними были семь предшественников их, по ту сторону вступления в знак Овна!
1
Дорогой мой (итал.). — Примеч. ред.
409

А. И. ГЕРЦЕН
Наконец-то солнце явилось на безоблачном небе. Море
разгладилось и блестит, я сижу у своего окна, в крошечной
ферме, и не могу наглядеться — так давно я не видел солнца и дали. Сегодня даже тепло. Я просто обрадовался, увидя, что природа еще цела, зато пир горой: шмели, пчелы,
птицы летают, жужжат, поют, шумят, на дворике фермы
кричит во все горло просохнувший петух, и старая собака,
забыв лета и общественное положение, лежит на спине,
как щенок, задравши ноги вверх, и покачивается из стороны в сторону, с невольным эпикурейским ворчаньем. Людей не видать из моего окна, но полей, но деревьев, но садов — без конца; несмотря на море в стороне, вид этот
очень напоминает наши великорусские виды, к тому же
пахнет травой и деревьями.
Пора была погоде исправиться, а то я начинал опасаться
уж не социального переворота, а геологического; я так и
ждал, что вслед за десятимесячной дурной погодой Европа
даст трещину и вулканической мерой разрубит гордиев
узел современных вопросов, и impass’oв
1
, приглашая жела-
ющих начать не то что с азбуки, а с Адама II.
Ты в качестве поэта и идеалиста, должно быть, не веришь такой чепухе, а Ламе в качестве одного из величайших математиков нашего времени не того мнения. Ему кажется, что равновесие скучившихся материков очень непрочно и что, взяв к тому же в расчет быстрое движение в
одну сторону и кой-какие факты передвижения масс в Исландии, того и смотри, что шар земной даст трещину в Европе. Он даже составил ряд формул, сделал ряд вычислений... Ну да что тебя пугать, до Орловской губернии трещина не дойдет.
Лучше, пользуясь казусно хорошей погодой, потолкуем
опять об наших «концах» и «началах», а придет трещина,
она сама распорядится.
Дон-Кихот революции не идет у меня из головы. Суровый, трагический тип этот исчезает, исчезает, как беловежский зубр, как краснокожие индейцы, и нет художника, который бы пометил его черты старые, резкие, носящие на
1
Тупиков (франц.). — Примеч. ред.
410

КОНЦЫ И НАЧАЛА
себе следы всех скорбей, всех печалей, идущих из общих
начал и из веры в человечество и разум. Скоро черты эти
замрут, не сдавшись, с выражением гордого и укоряющего
презрения, потом сотрутся, и человеческая память утратит
один из высших, предельных типов своих.
Это вершины гор, которыми заключается хребет
XVIII столетия, ими он достигает своего предела и замыкается, ими обрывается ряд усилий подняться. Дальше этим
вулканическим напором идти нельзя.
Титаны, остающиеся после борьбы, после поражения,
при всех своих титанических стремлениях, представителями неудовлетворенных притязаний, делаются из великих людей печальными Дон-Кихотами. История подымается и опускается между пророками и рыцарями печального образа. Римские патриции, республиканцы, стоики
первых веков, отшельники, бежавшие в степи от христианства, опошленного в официальную религию, пуритане,
наполнившие целое столетие скрежетом зубов за недостижение своего скучного идеала, — все это, оставленное отливом, упорно рвущееся вперед и вязнущее в тине, не поддержанное волною, все это Дон-Кихоты, но Дон-Кихоты,
нашедшие своих Сервантесов. Для сподвижников начальной церкви есть томы легенд, есть иконопись и живопись,
есть их мозаики, изваяния. Тип пуританизма закреплен в
английской литературе, в голландской живописи; а тип
Дон-Кихота революции выветривается на наших глазах,
становится реже и реже, и никто не думает о том, чтоб по
крайней мере снять фотографию.
Фанатики земной религии, фантасты не царства божия,
а царства человеческого, они остаются последними часовыми идеала, давно покинутого войском, они мрачно и
одиноко стоят полстолетия, бессильные изменить и всё
ожидающие пришествия республики на земле; грунт возле
понижается, понижается — они этого не хотят видеть.
Я еще застал несколько из этих апостолов девяностых годов; резкие, печальные, крупные фигуры их, переросшие
два поколения, казались мне какими-то угрюмыми и неподвижно разрушающимися по камешку Мемнонами в
египетских степях... и у их ног копошились, хлопотали, та-
411

А. И. ГЕРЦЕН
скали товары крошечные люди и маленькие верблюды,
едва видные из-за урагана пыли.
Смерть давала все больше и больше знать о своем приближении; старый, пожелтелый взгляд становился суровее,
уставал от напряжения, высматривая смену, отыскивая,
кому сдать честь и место. — Сыну? Старик хмурится. —
Внуку? Он махнул рукой. Бедный король Лир в демократии,
куда ни обращает он угасающий взгляд свой — к своим, к
присным, — везде его встречает непониманье, безучастье,
осужденье, полускрытый упрек, мелкие счеты и мелкие интересы. Его якобинских слов боятся при посторонних, ему
просят прощение, указывая на изредевшие седины. Его невестка мучит его примирением с церковью, и иезуитский
аббат шныряет по временам, как мимолетный ворон, посмотреть, сколько еще сил и сознания, чтоб поймать его
богу в предсмертном бреде.
Еще хорошо, если где-нибудь в околотке гражданина
Лира есть гражданин Кент, который находит, что «в его
лице есть что-то, напоминающее 94-й год», какой-нибудь
темный сподвижник Сантера, солдат армии Марсо и Гоша,
гражданин Спартакюс-Брютюс-жюниор, детски верный
своему преданью и гордо держащий лавочку рукой, которой держал пику с фригийской шапкой. Лир зайдет к нему
иной раз отвести душу, покачать головой и вспомнить старину с ее огромными надеждами, с ее великими событиями, побранить Талиена и Барраса, Реставрацию с своими
1
cafards
, короля-лавочника et се traître de Lamartine2. Оба
знают, что час революции пробьет, что народ проснется,
как лев, и снова поднимет фригийскую шапку, и в этом уповании один из них засыпает.
Насупив брови, идет Лир за гробом Спартакюс-Брютюсжюниора, или Спартакюс-Брютюс-жюниор, не скрывая
глубокого отвращения ко всему родству покойного, идет за
гробом Лира, и из двух величавых фигур остается одна, и та
совершенно лишняя.
1
Святошами (франц.). — Примеч. ред.
2
И этого изменника Ламартина (франц.). — Примеч. ред.
412

КОНЦЫ И НАЧАЛА
«И его нет, и он не дождался! — думает оставшийся старик, возвращаясь с похорон. — Неужели в самом деле изуверство и монархизм, сторона Питта и Кобурга, окончательно взяли верх, неужели вся долгая жизнь, усилия, жертвы... нет, не может быть, истина с нашей стороны, и победа
будет с нашей... Разум и справедливость восторжествуют,
разумеется сперва во Франции, потом во всем роде человеческом; и „vive la république, une et indivisible!“»
1
, — молится старец восьмидесятилетними губами, так, как другой
старец, отдавая с миром дух свой господу, шепчет ему: «Да
приидет царствие твое», — и оба спокойно закрывают глаза и не видят, что ни царство небесное на земле, ни единая
и нераздельная республика во Франции вовсе не водворяются, и не видят потому, что дух их принял с миром не господь, а разлагающееся тело.
Святые Дон-Кихоты, вам легка земля!
Эти фанатические верования в осуществимость гармонического порядка, общего блаженства, в осуществимость
истины, потому что она истина, это отрешение от всего
частного, личного, эта преданность, переживающая все испытания, все удары, это-то и есть вершина... Гора окончена,
выше, дальше — холодный воздух, мгла, ничего. Опять спускаться! Отчего нельзя продолжать? Отчего Монблан не
стоит на Шимборазо и Гималай не продолжает их — какова бы была гора?
Так нет, у каждого геологического катаклизма свой роман, своя поэма гор, свой хребет, свои гранитные, базальтовые личности, подавляющие своим величием низменные
бассейны. Памятники планетных революций, они давно
обросли лесами и мохом в свидетельство тысячелетнего застоя потом. И наши забежавшие пионеры революции оставили в истории свои Альпы; следы их титанических усилий
не прошли и долго не пройдут. Чего же больше?
Да, для истории. Там своя гуртовая, беспощадная оценка; там, как в описании сражений, движение корпусов,
действие артиллерии, напор левого фланга, отступление
1
«Да здравствует республика, единая и нераздельная!»
(франц.) — Примеч. ред.
413

А. И. ГЕРЦЕН
правого; там свои личности «30-й егерский, а после 45-й».
Далее бюльтен не идет, он довольствуется итогом трупов, а
«пятое действие» каждого солдата идет далее, и оно имеет
свой совершенно статский интерес.
Что вынесли эти люди последнего прилива, оставленные
отливом в тине и слякоти! Что выстрадали эти отцы с своими детьми, одинокие в своих семьях больше, чем монахи
в своих кельях! Какие страшные столкновения всякого
часа, всякого дня!.. Какие минуты устали и отчаяния!
Не странное ли дело, что в длинном ряду «несчастных»,
вызванных В. Гюго, являются и старики... а несчастный
старик по преимуществу отодвинут на задний план, пропущен? Гюго едва заметил, что возле мучительного сознания виновности есть другая пытка — мучительное сознание
ненужной правоты своей, сознание своего бесплодного
превосходства над слабостью всего близкого, молодого,
переживающего... Великий ритор и поэт, между скорбными существованиями французской жизни, чуть коснулся
величайшей скорби в мире — старца, юного душою, окруженного больше и больше мельчающим поколением.
Ну что перед ними и мучительные, но ненужные и чисто субъективные страдания Жана Вальжана, так утомительно подробно рассказанные в романе-омнибусе Гюго?
Конечно, сострадать можно всякому несчастию, но не всякому — глубоко сочувствовать. Боль от перелома ноги и
боль от перелома жизни вызывают розное участие.
Мы слишком мало французы, чтоб понимать такие идеалы, как Жан Вальжан, и сочувствовать таким героям полиции, как Жавер. Жавер для нас просто отвратителен. Вероятно, Гюго не думал, чертя эту совершенно национальную фигуру шакала порядка, какое клеймо он выжег на
плече своей «прелестной Франции». В Жане Вальжане нам
только понятна его внешняя борьба доброго, несчастного
зверя, травимого целым гончим обществом. Внутренняя
борьба его для нас остается посторонней; этот сильный человек мышцами и волей, в сущности, чрезвычайно слабый
человек. Святой каторжник, Илья Муромец из тулонских
галер, акробат в пятьдесят лет и влюбленный мальчик чуть
не в шестьдесят, он исполнен суеверья. Он верует в клеймо
414
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
