Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:«Наши» и «не наши». Письма русского (сборник)
.pdf
РУССКИЕ НЕМЦЫ И НЕМЕЦКИЕ РУССКИЕ
ней не пикируется, в то время как мир людской ему кажется собственным домом и его самостоятельную волю он
принимает за оппозицию и выходит из себя, особенно когда за него наука веков, ученая традиция.
Это помещичье чувство строптивости особенно развилось у нас в петербургский период, в эту классическую
эпоху насильственных образователей и беспощадных цивилизаторов. И тут странная смесь жалкого и возмутительного. Цивилизаторы очень часто откровенно и благородно стремились к добру, лелеяли мысль, например, об
освобождении крепостных крестьян, готовы были жертвовать частью достояния, говорили об этом в то время,
когда это было опасно, изучали западное сельское устройство... и вдруг, когда освобождение очью совершается, у
крестьян открывается готовый быт, который они вовсе не
хотят менять, им кажется это неблагодарной дерзостью, и
натура русского немца берет верх... Та натура, в которой
так и веет сквозь австрийского писаря и русского капрала
татарским баскаком, которая, щуря безжизненные глаза и
бледнея от бешенства, говорит без звука: «Да вы, кажется,
рассуждаете, знаете ли вы, с кем вы говорите?» Или кричит раздавленным голосом, как псковский городничий путешественнику: «Молчать!» — только за то, что он в кре-
стьянском армяке. Ведь и русский-то немец-цивилизатор
за то и сердится на наш крестьянский быт, что он, в своем
мужицком кафтане, не слушается его, одетого по-немецки.
Псковский частный пристав обижен тем, что человек,
одетый по-русски, то есть состоящий вне закона, не подавлен его величием, властью, которую он представляет, воротником, который он носит. Доктринер скандализован
тем, что его экономическая наука, наука Робертов Пилей и
Гускисонов не находит беспрекословного повиновения,
что ее, разработанную столетними усилиями, хотят обра-
тить вспять к общинному владению, к коммунизму в лаптях. «Помилуйте, — говорит он, — что вы суетесь с вашим
общинным устройством, как с последней новостью, оно
было у Германов времен Тацита, общинное владение соот-
ветствует младенческому возрасту гражданских обществ
385

А. И. ГЕРЦЕН
и рассевается от лица просвещения, как тучи рассеваются
от лица солнца, уступая высшим гражданским формам. Народы дикие любят общинное владение, народы образованные порядок». И голод, добавим мы, видя, как девять десятых населения не наедаются досыта, для того чтоб собственность развивалась правильно.
«Что же делать, таков закон общественного роста, наро-
ды должны пройти его фазами, каждая имеет свое неудобство, но зато и свой прогресс. Сначала дикие люди владеют
сообща, посемейно, родами, потом развивается сильнее и
сильнее право личной и наследственной собственности...
Конечно, было бы хорошо, если б каждому можно было
дать клочок земли, но так как на право собственности не
все приглашены природой, то...»
Вот тут-то в самом деле нам становятся пути Провидения неисповедимы; для того чтоб несколько государств
имели правильно развитую собственность, огромное большинство должно остаться без кола и двора! Библейским
языком эдакий закон прогресса по крайней мере называется проклятием в род и род. Тогда уже знаешь, a quoi s’en
1
tenir
, и не обижаешься, а чувствуешь, что это справедливая месть божия за какого-нибудь Эноха или Иафета, чтонибудь напакостившего шесть тысяч лет тому назад... А тут
признай я разумом, своим собственным разумом, что есть
такой нелепый закон!
Откуда экономическая наука вывела этот закон? Она
порядком знает только одно экономическое развитие
германо-романских народов. Нельзя же по биографии
одного человека составлять антропологию, хотя в ней непременно есть общечеловеческие стороны, но рядом и в
связи с совершенно частными.
К тому же разве гражданственность, разве собственность в самом деле в Европе развивались нормально или
по крайней мере беспрепятственно? Разве общинное владение и весь прежний порядок уступили внутреннему развитию, а не огню и мечу завоевателей? Или, может, феодальная система была крутой экономической мерой, эда-
1
Чего держаться (франц.). — Примеч. ред.
386

РУССКИЕ НЕМЦЫ И НЕМЕЦКИЕ РУССКИЕ
ким цезаревым сечением, хирургически облегчившим нарождение правильной собственности?..
Но ведь и цезарево сечение не делается из подражания
над здоровой женщиной, а только по необходимости. Зачем же народ, который никогда не был побежден, у которого не враги отняли землю, а свои как-то отписали ее, должен непременно пройти теми же фазами? Если же подражать, то давайте строить крепости в городах, на которые
никто, кроме полиции, не нападает, будемте на ночь улицы
запирать цепями и рогатками, пусть градской голова не
спит, а ходит рундом, гласному бердыш в руки — это будет
по крайней мере забавнее; а коли кто спросит, что мы делаем, мы скажем, что проходим феодальную фазу развития
городской жизни...
Лет тридцать тому назад Н.А. Полевой заботился же о
раскрытии в русской истории той борьбы двух начал, которая так ясно представлена Август<ином> Тьери в письме
его о французской истории. Пора перестать ребячиться.
Не то важно, что у кельтов, германов, пожалуй, у кафров и готтентотов было общинное владение в диком состоянии, а то, что у нас сохранилось оно в государственный период.
А потому в настоящем положении дел серьезно можно
поставить только два вопроса.
Есть ли личное, наследственное, неограниченное владение землею единственно возможное для развития личной
свободы и в таком случае как спасти большинство населения, не имеющего собственности, от рабства собственников и капиталистов?
Есть ли, с другой стороны, поглощение лица в общине необходимое, неминуемое последствие общинного зем-
левладения или оно относится к неразвитому состоянию
народа вообще и в таком случае как соединить полное,
правомерное развитие лица с общинным устройством?
Об этих вопросах мы просим наших читателей подумать.

Концы и начала
(1862–1863)
ПРЕДИСЛОВИЕ
Когда, год тому назад, я писал «Концы и начала», я не
думал их так круто заключить. Мне хотелось в двух-трех
последующих письмах ближе означить «начала»; «концы»
казались мне сами по себе яснее. Сделать этого я не мог.
Строй мыслей изменился: события не давали ни покоя, ни
досуга — они принялись за свои комментарии и за свои
выводы. Трагедия продолжает расти перед нашими глазами и все больше и больше становится из частного столкновения введением в мировую борьбу. Пролог ее окончился,
завязка сложилась хорошо; все перепуталось: ни людей, ни
партий узнать нельзя... Поневоле приходит в голову образ
дантовских единоборцев, в котором члены бойцов не только переплелись друг с другом, но, по какой-то метаморфозе, последовательно превращаются друг в друга.
Все юношеское, восторженное, от молитвы перед распятием до безрассудной отваги, от женщины, одевшейся в
черное, до тайны, хранимой целым народом, все давно
увядшее в старом мире, от митры и рыцарского меча до
фригийской шапки, явилось еще раз во всем поэтическом
блеске своем в восставшей Польше — как будто для того,
чтоб украсить молодыми цветами старцев цивилизации,
медленно двигающихся на борьбу, которой они боятся...
С другой стороны, начала едва пробиваются сквозь дым
сожженных сел и городов... Здесь происходит совершенно
388

КОНЦЫ И НАЧАЛА
обратное явление... все отжившее старого лира поднялось
на защиту петербургской империи и отстаивает ее неправое стяжание всеми оружиями, оставленными в наследство
дикими веками военной расправы и растленным временем
дипломатических обманов, от пыток и убийства пленных
до ложных амнистий и поддельных адресов, от татарского
изгнания целой части населения до журнальных статеек и
филигранной риторики горчаковских нот.
Сотрясение последнего времени взболтало тихий омут
наш. Многое, хранившееся в молчании, под гробовой доской прошлого гнета, вышло наружу и обличило всю порчу
организма. Только теперь становится возможным измерить
толщу, которую растлило петербургское императорство,
германизируя нас полтора века. Немецкая лимфа назрела в
грубой крови, здоровый организм дал ей свежую силу и, зараженный ею, не утратил ни одного собственного порока...
Бесчеловечное, узкое безобразие немецкого рейтера и мелкая, подлая фигура немецкого бюралиста давно срослись у
нас с широкими, монгольскими скулами, с звериной безраскаянной жестокостью восточного раба и византийского
евнуха. Но мы не привыкли видеть эту сводную личность
вне казарм и канцелярий; она не так резко выступала вне
службы: малограмотная, она не только мало писала, но и
мало читала; теперь наш минотавр всплыл не в дворцах и
застенках, а в обществе, в литературе, в университете...
Мы думали, что наша литература так благородна, что
наши профессора как апостолы,— мы ошиблись в них, и
как это больно; нас это возмущает, как всякое зрелище
нравственного падения. Нельзя не протестовать против
ужасных дел и ужасных слов, нельзя не отойти от беснующихся сил, от бесчеловечной бойни и еще больше бесчеловечных рукоплесканий. Может, нам придется вовсе сложить руки, умереть в своем a parte
1
прежде, чем этот чад
образованной России пройдет... Но зерна, лежащего в земле, эта буря не вырвет и не затронет, а пожалуй, еще укрепит его. Восходящей силе все помогает — преступления и
добродетели; она одна может пройти по крови, не замарав-
1
Отдалении (итал.). — Примеч. ред.
389

А. И. ГЕРЦЕН
шись, и сказать свирепым бойцам: «Я вас не знаю, — вы
мне работали, но ведь вы работали не для меня».
Посмотрите на дикого сатрапа в Литве: он душит польский элемент, а синие пятна выйдут у петербургской империи, он гонит с места, отталкивает польское дворянство, а
побежит русское.
Дворники, они не знают, кому метут, кому расчищают
путь, так, как римская волчица не знала, кого она кормит и
что вскармливает. По их кровавой дороге пройдет тоже
если не Ромул, то Рем, обиженный в прошедшем; ему-то и
расчищают дорогу и царь и сатрапы.
Но пока он явится, еще много прольется крови, еще случится страшное столкновение двух миров. Зачем она польется? Конечно, зачем? Да что же делать, что люди не
умнеют? События несутся быстро, а мозг вырабатывается
медленно. Под влиянием темных влечений, фантастических образов, народы идут как спросонья — рядом неразрешимых антиномий, дерутся между собой и доходят, ничего не уяснивши себе, через полторы тысячи лет после
страшного разгрома римского мира — до времен Германика и Алариха, переложенных на нравы XIX века.
1 августа 1863 г.
ПИСЬМО ПЕРВОЕ
Итак, любезный друг, ты решительно дальше не едешь,
тебе хочется отдохнуть в тучной осенней жатве, в тенистых
парках, лениво колеблющих свои листья после долгого
знойного лета. Тебя не страшит, что дни уменьшаются, вершины гор белеют и дует иногда струя воздуха, зловещая и
холодная; ты больше боишься нашей весенней распутицы,
грязи по колено, дикого разлива рек, голой земли, выступающей из-под снега, да и вообще нашего упованья на будущий урожай, от которого мы отделены бурями и градом,
ливнями, засухами и всем тяжелым трудом, которого мы
еще не сделали... Что же, с богом, расстанемся, как добрые
попутчики, в любви и совете.
390

КОНЦЫ И НАЧАЛА
...Тебе остается небольшая упряжка, ты приехал — вот
светлый дом, светлая река, и сад, и досуг, и книги в руки.
А я, как старая почтовая кляча, затянувшаяся в гоньбе, из
хомута в хомут, пока грохнусь где-нибудь между двумя
станциями.
Будь уверен, что я вполне понимаю и твой страх, смешанный с отвращением перед неустройством ненаезженной жизни, и твою привязанность к выработавшимся формам гражданственности, и притом к таким, которые могут
быть лучше, но которых нет лучше.
Мы вообще, люди европейской, городской цивилизации, можем жить только по-готовому. Городская жизнь нас
приучает с малолетства к скрытому, закулисному замирению и уравновешению нестройных сил. Сбиваясь случайно
с рельсов, на которые она нас вводит с дня рождения и
осторожно двигает, мы теряемся, как кабинетный ученый,
привыкнувший к музеям и гербариям, к зверям в шкапу,
теряется, поставленный лицом к лицу со следами геологического переворота или с густым населением средиземной
волны.
Мне случилось видеть двух-трех отчаянных ненавистников Европы, возвращавшихся из-за океана. Они поехали туда до того оскорбленные реакцией после 1848 года,
до того озлобленные против всего европейского, что едва
останавливались в Нью-Йорке, торопясь в Канзас, в Калифорнию. Года через три-четыре они снова явились в родные кафе и пивные лавочки старой Европы, готовые на
все уступки, лишь бы не видать девственных лесов Америки, ее непочатой почвы, лишь бы не быть tête-à-tête с
природой, не встречать ни диких зверей, ни змей с гремушками, ни людей с револьверами. Не надобно думать,
впрочем, что их просто испугала опасность, материальная нужда, необходимость работы, и здесь мрут с голода,
не работая, и здесь работают по шестнадцать часов в сутки, а опасность полиции и шпионства на старом континенте превышает опасность зверей и револьверов. Их испугала, утомила пуще всего неочеловеченная природа,
отсутствие того благоустроенного порядка, того администрацией обеспеченного покоя, того художественного и
391

А. И. ГЕРЦЕН
эпикурейского комфорта, которые обусловливаются долгой жизнию на одном месте, берегутся сильными полицейскими плотинами, покоятся на невежестве масс и защищаются церковью, судом и казармами. За эту чечевичную похлебку, хорошо сервированную, мы уступаем долю
человеческого достоинства, долю сострадания к ближнему и отрицательно поддерживаем порядок, в сущности
нам противный.
Во Франции мы видели другой пример: беллетристы,
жившие в риторике, художники, жившие в искусстве для
искусства и для денег, были вне себя от беспокойства, причиненного Февральской революцией. У нас есть знакомый
учитель пенья, который от 1848 года переселился из Парижа в Лондон, в отечество горловых болезней, бронхитов,
астмов и разговора сквозь зубы, только чтобы не слыхать
набата и действительного хора масс.
В теперешней России соединены обе причины, заставлявшие людей бежать из Парижа и из Арканзаса. В Америке пугала пуще всего голая природа, дикая природа, у которой сотворение мира на листах не обсохло и которую
мы так горячо любим в картинах и поэмах (человек с револьвером, наивно убивающий ближнего, относится так
же к пампам, как и наивный тигр с своими зубами в вершок величины). Во Франции — природа ничего, прибрана
и выметена, тигры не ходят, а виноград растет; но зато в
1848 году там снова разнуздались страсти и снова покачнулись основы благочиния. У нас, при непочатой природе,
люди и учреждения, образование и варварство, прошедшее, умершее века тому назад, и будущее, которое через
века народится, — все в брожении и разложении, валится
и строится, везде пыль столбом, стропилы и вехи. Действительно, если к нашим девственным путям сообщения прибавить мужественные пути наживы чиновников, к нашей
глинистой грязи — грязь помещичьей жизни, к нашим
зимним вьюгам — Зимний дворец, а тут генералитет, кабинет, буфет, Филарет, «жандармский авангард цивилизации» из немцев и арьергард с топорами за кушаком, с стихийной мощью и стихийной неразвитостью, то, сказать
откровенно, надобно иметь сильную зазнобу или сильное
392

КОНЦЫ И НАЧАЛА
помешательство, чтоб по доброй воле ринуться в этот водоворот, искупающий все неустройство свое пророчествующими радугами и великими образами, постоянно вырезывающимися из-за тумана, который постоянно не могут
победить.
Зазноба и помешательство — своего рода таланты и по
воле не приходят. Одного тянет непреодолимо в водоворот,
другого он отталкивает брызгами и шумом. Штука, собственно, в том, что иному сон милее отца и матери, а другому сновидение. Что лучше? Я не знаю; в сущности, и то и
другое, пожалуй, сведется на один бред.
Но в эти философские рассуждения мы с тобой не пустимся: они же обыкновенно, тем или другим путем, приводят к неприятному заключению, что, валяйся себе на перине или беспокойся в беличьем колесе, полезный результат этого будет один и тот же, чисто агрономический. Всякая жизнь, как поет студентская песня, начинается с
«Juvenes dum sumus»
1
и оканчивается: «Nos habebit
humus!»2. Останавливаться на этих печальных приведениях всего на свете к нулю не следует — ты же назовешь эдак
нигилистом, а нынче это крепкое слово, заменившее гегелистов, байронистов и пр.
Живой о живом и думает. Вопрос между нами даже не в
том, имеет ли право человек удалиться в спокойную среду,
отойти в сторону, как древний философ перед безумием
назарейским, перед наплывом варваров. Об этом не может
быть спору. Мне хочется только уяснить себе, в самом ли
деле вековые обители, упроченные и обросшие западным
мохом, так покойны и удобны, а главное, так прочны, как
были, и, с другой стороны, нет ли в самом деле какихнибудь чар в наших сновидениях под снежную вьюгу, под
троечные бубенчики и нет ли основания этим чарам?
Было время, ты защищал идеи западного мира, и делал
хорошо; жаль только, что это было совершенно не нужно.
Идеи Запада, т. е. наука, составляла давным-давно всеми
признанный майорат человечества. Наука совершенно сво-
1
«Пока мы молоды» (лат.). — Примеч. ред.
2
«Нас примет Земля» (лат.). — Примеч. ред.
393

А. И. ГЕРЦЕН
бодна от меридиана, от экватора, она, как гётевский «Диван», западно-восточная.
Теперь ты хочешь права майората перенести и на самые
формы западной жизни, и находишь, что исторически выработанный быт европейских бельэтажей один соответствует эстетическим потребностям развития человека, что
он только и дает необходимые условия умственной и художественной жизни, что искусство на Западе родилось, выросло, ему принадлежит и что, наконец, другого искусства
нет совсем. Остановимся на этом сначала.
Пожалуйста, не подумай, что с точки зрения сурового
цивизма и аскетической демагогии я стану возражать на то
место, которое ты даешь искусству в жизни. Я с тобой согласен в этом. Искусство — c’est autant de pris
1
; оно, вместе
с зарницами личного счастья, единственное, несомненное
благо наше; во всем остальном мы работаем или толчем
воду для человечества, для родины, для известности, для
детей, для денег, и притом разрешаем бесконечную задачу, — в искусстве мы наслаждаемся, в нем цель достигнута,
это тоже концы.
Итак, отдав Диане Эфесской, что Диане принадлежит, я
тебя спрошу: о чем ты, собственно, говоришь — о настоящем или прошедшем? О том ли, что искусство развилось на
Западе, что Дант и Бонарротти, Шекспир и Рембрандт, Моцарт и Гёте были по месту рождения и по мнениям запад-
никами? Но об этом никто не спорит. Или ты хочешь сказать о том, что долгая историческая жизнь приготовила и
лучшую арену для искусства, и красивейшую раму для
него, что хранилищницы в Европе пышнее, чем где-нибудь,
галереи и школы богаче, учеников больше, учителя даровитее, театры лучше обстановлены и пр., и это так (или
почти так, потому что с тех пор как Большая Опера возвратилась к первобытному состоянию бродячих из города в город комедиантов, одна великая опера и есть überall und
nirgends
2
). Вся Америка не имеет такого Campo Santo, как
Пиза, но все же Campo Santo — кладбище; к тому же до-
1
Это уже кое-что (франц.). — Примеч. ред.
2
Везде и нигде (нем.). — Примеч. ред.
394
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
