Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:«Наши» и «не наши». Письма русского (сборник)
.pdf
РУССКИЕ НЕМЦЫ И НЕМЕЦКИЕ РУССКИЕ
гу, которой для новичков обвертывают бутылку молодого
вина... мы прикидываемся тем, чем европейцы стали на
старости лет, и, страстные актеры, окончиваем добросовестно, но карикатурно, сживаясь с маской.
На берегах Средиземного моря есть раковины, в которых живут крустацеи; это вещь очень смешная: креветка
маленькая, находя пустую раковину, помещается в ней,
комнатка, отделанная перламутром, ей нравится, она растет себе в ней, выпуская клещи и ноги, и растет до того,
что вылезть не может, и тогда креветка таскает на себе
всю раковину, едва передвигая ноги, — наши русские западники ужасно похожи на этих креветок в маскарадном
платье; они даже, как раки вообще, пятятся назад, думая
идти вперед!
* * *
Быт европейский — последнее слово тысячелетней
исторической жизни, это ее результат, ее предел, до это-
го она выработалась. Россия, напротив, еще складывается
и ищет своего устройства; у нас все, кроме сельского быта,
носит характер внешней необходимости, временной меры,
чего-то переходного — стропил, лесов, карантина.
Это различие возрастов и положений поражает русского, переезжающего западную границу. Мы видим на каждом шагу следы старой, глубоко вкоренившейся цивилизации: личность независимее, образование шире, потребности развитее, — нам становится завидно и стыдно, вспоминая страну помещичьих и полицейских розог, наглого произвола и безответного молчания.
Многие из русских, и, между прочим, Чаадаев в своем
знаменитом письме, сетуют на отсутствие у нас того элементарного гражданского катехизиса, той политической и
юридической азбуки, которую мы находим с разными изменениями у всех западных народов. Это правда, и если
смотреть только на настоящее, то вред от этих неустоявшихся понятий об отношениях, обязанностях и правах делает из России то печальное царство беззакония, которое
ставит ее в многих отношениях ниже восточных государств.
365

А. И. ГЕРЦЕН
В самом деле, идея права у нас вовсе не существует или
очень смутно; она смешивается с признанием силы или совершившегося факта. Закон не имеет для нас другого смысла, кроме запрета, сделанного власть имущим; мы не его
уважаем, а квартального боимся... Нет у нас тех завершенных понятий, тех гражданских истин, которыми, как щитом, западный мир защищался от феодальной власти, от
королевской, а теперь защищается от социальных идей,
или они до того у нас спутаны, искажены, обезображены,
что самый яростный западный консерватор от них шарахнется назад. Что, в самом деле, может сказать в пользу неприкосновенной собственности своей русский помещик-
людосек, смешивающий в своем понятии собственности
огород, бабу, сапоги, старосту?
Все это так. Но тут-то мы сейчас и разойдемся. Петровская метода избаловала нас своей необычайной легостию.
Нет гражданского катехизиса — взять немецкий, переложить на наши нравы, как перекладывают французские водевили, переплести в юфть, вот и будет катехизис. Так думают девять десятых из наших просветителей in spe
1
. Так
поступали англичане с индейцами: находя у них какие-то
неразвившиеся зачатки патриархально-общинного управления, они его заменили английским. Которое из двух законодательств — индейского и английского — выше, кажется, нельзя спрашивать. Посмотрите, что в приложении
к индейским земледельцам сделало это повышение в юридическом чине. Оно кретинизировало народ, местами убило его, местами развило ту ненависть к Англии, которую
мы видели год тому назад.
Князь Козловский, встретив на пароходе маркиза Кюстина, заметил ему, что в нашем обществе большой пробел
от недостатка рыцарских понятий, с которыми связано уважение к себе и признание личного достоинства в других.
Князь Козловский совершенно прав... Только подумайте,
что было бы au jour d’aujourd’hui
2
,если б у нас вместо вы-
служившихся писарей и вахмистров, вместо царской двор-
1
Будущих (лат.). — Примеч. ред.
2
На сегодняшний день (франц.). — Примеч. ред.
366

РУССКИЕ НЕМЦЫ И НЕМЕЦКИЕ РУССКИЕ
ни и разных Собакевичей и Ноздревых была, например,
аристократия вроде польской? Для дворян это было бы лучше, нет сомнения; они были бы свободнее, они шире бы
двигались, они бы не позволяли ни царям обращаться с собою как с лакеями, ни лакеям на службе обращаться с ними
по-царски — против этого спорить нельзя. Но как бы пошел вопрос об освобождении крестьян с землею?.. А потому вряд не лучше ли, что наши тамбовские Роганы и калужские Ноальи не прошли рыцарским закалом, а оделись
только в рыцарские доспехи... вроде диких на Маркизских
островах, приходивших к Дюмон-Дюрвилю на корабль в
европейских мундирах с эполетами, но без штанов.
То же самое придется сказать об отсутствии уважения к
законности с обеих сторон — со стороны народа и со стороны правительства.
На первый взгляд совершенно ясно, что уважение к закону и его формам ограничило бы произвол, остановило
бы всеобщий грабеж, утерло бы много слез и тысячи вздохнули бы свободнее... но представьте себе то великое и то
тупое уважение, которое англичане имеют к своей законности, обращенное на наш свод. Представьте, что чиновники не берут больше взяток и исполняют буквально законы,
представьте, что народ верит,что это в самом деле законы, — из России надо было бы бежать без оглядки.
Стало быть, серьезный вопрос не в том, которое состояние лучше и выше: европейское, сложившееся, уравновешенное, правильное, или наше, хаотическое, где только
одни рамы кое-как сколочены, а содержание вяло бродит
или дремлет в каком-то допотопном растворе, в котором
едва сделано различие света и тьмы, добра и зла. Тут не может быть двух решений.
Остановиться на этом хаосе мы не можем — это тоже
ясно; но для того, чтобы сознательно выйти из него, нам
предстоит другой вопрос для разрешения: есть ли путь европейского развития единый возможный, необходимый,
так что каждому народу, где бы он ни жил, какие бы антецеденты
1
ни имел, должно пройти им, как младенцу про-
1
Прошедшее время от франц. antecedent. — Примеч. ред.
367

А. И. ГЕРЦЕН
резыванием зубов, срастанием черепных костей и пр.? Или
оно само частный случай развития, имеющий в себе общечеловеческую канву, которая сложилась и образовалась
под влияниями частными, индивидуальными, вследствие
известных событий, при известных элементах, при известных помехах и отклонениях. И в таком случае не странно
ли нам повторять теперь всю длинную метаморфозу западной истории, зная вперед le secret de la comedie
1
, то есть что
со всем этим развитием, рано или поздно, нас также причалит к той меже, перед которой вся Европа свернула паруса и, испугавшись, гребет назад...
Я могу понять русских помещиков тридцатых годов,
возвращавшихся из чужих краев, корча буржуа и фабрикантов, с умилением смотревших на французский либерализм; я еще больше понимаю поклонение к Германии русских ученых, которые из Берлина привозили нам в сороковых годах живое слово науки и тайком передавали его нам.
Это было время Людовика-Филиппа, конституционной свободы, свободы мысли и преподавания. Это было при Николае, Запад становился нам дорог как запрещенный плод,
как средство оппозиции... То ли время теперь? Мы столетием отделены от него. И мы и Европа совсем не те, и мы и
Европа стоим у какого-то предела, и мы и она коснулись
черты, которой оканчивается том истории.
Тогда западные люди не знали еще своей границы, они
свой быт высокомерно принимали за идеал всех народов,
они соглашались, что в нем надобно кое-что почистить, но
в фонде никто не сомневался. Гегель видел в монархии на
манер прусской, с ее потсдамской религией, абсолютную
политическую и религиозную форму государства. А если с
ним не были согласны Барбес и Годефруа Каваньяк, то это
потому, что они наверное знали, что абсолютная форма государственная — это французская республика на манер
1793 года, avec un pouvoir fort!
2
Тогда, униженные, забитые Николаем, и мы верили в
западный быт, и мы тянулись к нему.
1
Здесь: развязку (франц.). — Примеч. ред.
2
С твердой властью (франц.). — Примеч. ред.
368

РУССКИЕ НЕМЦЫ И НЕМЕЦКИЕ РУССКИЕ
Теперь Запад пошатнулся; мы вышли из оцепенения; мы
рвемся куда-то, он стремится удержаться на месте. Черта,
до которой мы дошли, значит, что мы кончили ученическое
подражание, что нам следует выходить из петровской школы, становиться на свои ноги и не твердить больше чужих
задов. В идее, в меньшинстве мыслящих людей, в литературе, на Исаакиевской площади, в казематах мы прожили западную историю — и будто теперь нам надобно ее повторять оптом?
Европа перешла от скверных проселков к хорошим
шоссе, а от них к железным дорогам. У нас и теперь прескверные пути сообщения — что же нам сперва делать
шоссе, а потом железные дороги? Эта педагогия напоминает мне Гейне: он находит очень хорошим, что в немецких школах преподают римскую историю так, как ее преподавали до Нибура. Иначе, замечает он, трудно было бы
молодому поколению оценить всю заслугу великого историка, доказавшего, что все то, что их заставляли учить, сущий вздор.
* * *
Наши отношения к Западу до сих пор были очень похожи на отношения деревенского мальчика к городской ярмарке. Глаза мальчика разбегаются, он всем удивлен, всему завидует, всего хочет – от сбитня и пряничной лошадки
с золотым пятном на гриве до отвратительного немецкого
картуза и подлой гармоники, заменившей балалайку. И что
за веселье, что за толпа, что за пестрота! Качели вертятся,
разносчики кричат, паяцы кричат, а выставок-то винных,
кабаков... и мальчик почти с ненавистью вспоминает бедные избушки своей деревни, тишину ее лугов и скуку темного, шумящего бора.
Вслушиваясь в толки наших «ученых друзей», мне часто
приходило в голову это сравнение. Один тоскует, отчего у
нас не развилась такая муниципальная жизнь, как в Европе, отчего у нас нет средневековых городов с узкими улицами, по которым ездить нельзя, с уродливыми домами, в которых жить скверно, с переулками, копотью и памятниками XIII, XIV столетия... Другой не может утешиться, что у
369

А. И. ГЕРЦЕН
нас нет среднего сословия в западном смысле — той настойчивой, трудолюбивой буржуазии, которая так упорно
боролась с рыцарями и королями, так ловко защищала
свои права и проч.
Мы не имеем ничего в защиту наших уездных сел, называемых городами, и сами жалеем, что Николай Павлович, который все мог, не велел в них построить древних
памятников и узких улиц. Мы также ничего не имеем в защиту наших мещан, отданных в крепость квартальным, и
наших купцов, пожалованных губернаторам. Тем не меньше остановимся на этом примере. Неужели «ученые друзья» наши, восхищаясь средневековыми зданиями, не замечают, что односторонне развитая муниципальная жизнь
Европы сделала страшный разрыв между сельскими и городскими жителями и что этот антагонизм двух населений
составляет теперь вместе с постоянным войском и настойчивой, трудолюбивой буржуазией твердейший оплот реакции? Между селом и городом — века, иные понятия, другая религия, другие нравы, часто другой язык. Сельские
народонаселения Запада нам кажутся его резервом, народом будущей Европы, по ту сторону городской цивилизации и городской черни, по ту сторону правительствующей
буржуазии и по ту сторону утягивающих все силы страны
столиц.
Бедные массы городов, безотраднейшие жертвы разработывания лучшей жизни для других, вряд имеют ли будущность; они изнурены, они нервны, в их жилах больная
кровь, унаследованная от поколений, выросших и умерших
в нужде, духоте, сырости; у них развивается иногда звериная хитрость, но не ум; мир их узок, не идет далее прибыли
нескольких копеек; они идут в лаццарони. Люди полей сменят их. В этом отсталом, но крепком мышцами кряже осталась бездна родоначальных сил; оно в своей бедности и
ограниченности не так истощало, не так обносилось, не
так покрылось пылью, как городской пролетариат и мелкое
мещанство; оно работало на чистом воздухе, на солнце и
дожде. Гордая цивилизация пронеслась мимо деревень, не
раскрывая тюков своих; но, минуя сельского жителя, она
спасла его от пошлого полуобразования и оставила при
370

РУССКИЕ НЕМЦЫ И НЕМЕЦКИЕ РУССКИЕ
своей самобытной и простой поэзии в жизни и одежде, в
речи и пляске, в то время как бедный горожанин утратил
все, вытягиваясь для карикатурного подражания аристократам.
Житель полей был всем обойден — не для него строились театры и академии, не для него писались книги, на
языке почти незнакомом ему, не для него издавались журналы, — ему была оставлена детская поэзия церкви, и
вместо училища, кафедры, литературы он был покинутым
на попа-невежду, стращавшего своим библейским колдовством. И действительно, сельское население словно замерло на тяжелой работе, около убогих очагов своих. Оно
не брало страстного участия в политических партиях, раздиравших города; оно платило подать, давало солдат и вовсе не понимало вопросов, которые некогда казались так
просты и в которых теперь все перестают что-нибудь понимать.
Той необходимости, которая вызвала города и обусловила их необходимость, больше нет; ту пользу, которую
они могли принести, они принесли. Где теперь та трудность сообщений, которая заставляла людей не разъезжаться, найдя выгодное место? Где опасность феодальных
набегов, против которых люди лепились как можно теснее,
окружали свои домы оградами, строили заставы и крепости? Обстоятельства изменились, последний враг — пространство — побеждено. Города продолжают расти на том
основании, на котором все живое растет; но все живое
имеет свой предел, за которым смерть или страдание.
Мы живем в городе городов— в Лондоне. Неужели вы
думаете, что такая нелепость имеет какую-нибудь будущность?
Одна волна населения за другой прибивалась к этим докам вселенной и оседала, как саранча на падающие крупицы... и вот скипелась трехмиллионная толпа, заражающая
воздух, заражающая воду, теснящаяся, мешающая друг
другу и сросшаяся в какие-то плотные колтуны своими самыми больными частями... Взгляните на темные, сырые
переулки, на население, вросшее на сажень в землю, отнимающее друг у друга свет и землю, кусок хлеба и грязное
371

А. И. ГЕРЦЕН
логовище, посмотрите на эту реку, текущую гноем и заразой, на эту шапку дыма и вони, покрывающую не только
город, но и его окрестности... и вы думаете, что это останется, что это необходимые условия цивилизации?
Сначала эта бесконечность улиц, эта огромность движения, эти пять тысяч омнибусов, снующих взад и вперед, эта
давка, этот оглушающий шум поражает нас удивлением, и
мы, краснея, признаемся, что в Москве с небольшим триста тысяч жителей... но нельзя же остановиться на точке
зрения нашего мальчика на ярмарке. Простой человеческий инстинкт шепчет вам: «Тут быть беде!»
Богатый Лондон, как будто чуя это, расползается, выходит сам из себя по всем подгородным окрестностям, и заметьте, он не продолжает пристроиваться, как делал двадцать лет тому назад, а кладет между собой и этим гнилым
морем две нитки железной дороги.
Ну, а бедный Лондон что сделает? Что сделает это выгорелое топливо цивилизации, этот слой мокриц, кишащих в
Бетналь-Грине и в Вейт-Чапеле, в ирландских кварталах и в
Ламбете? Энергию искать другой судьбы они давно потеряли, силы пробовать новое счастие утрачены, они пошли на-
зад,запуганные не людьми, а гнетущим роком, безжалостным и нелицеприятным; они не верят в себя, не верят в
лучшую судьбу, у них явилось если не христианское смирение, то смирение и покорность отчаяния, иногда только
нарушаемое таким диким взрывом страстей, таким страшным преступлением, что волос дыбом становится... куда же
они денутся?.. разве Темза поможет смести их холерой и
тифусом?..
Я останавливаюсь на этом; моя цель не исследовать, что
будет с Лондоном, мне хотелось только насторожить наших
правоверных западников и заставить их остановиться перед вопросом.
Стало быть, в России все очень хорошо и лучше, чем в
Европе? Нет, не стало. Неужели вы в самом деле не видите,
в чем дело.
Исторические формы западной жизни, в одно и то же
время будучи несравненно выше политического устройства
России, не соответствуют больше современной нужде, со-
372

РУССКИЕ НЕМЦЫ И НЕМЕЦКИЕ РУССКИЕ
временному пониманью. Это пониманье развилось на Западе; но с той минуты, как оно было сознано и высказано,
оно сделалось общечеловеческим достоянием всех понимающих. Запад носит в себе зародыш, но желает продолжать свою прежнюю жизнь и делает все, чтоб произвести
абортив. Кто из них останется жив, мать ли, ребенок ли,
или как они примирятся, этого мы не знаем. Но что мать
представляет больше воспоминаний, а зародыш больше
надежд — в этом нет сомнения.
В виду этой борьбы возникает страна, имеющая только
маску, и то прескверную, западной гражданской жизни,
только ее фасаду и народный быт неразвитый, полудикий,
но нисколько не похожий на народный быт европейских
народов. Он в своей маске так же мало может идти, как Европа в своей коже. Что же ему делать? Следует ли ему пройти всеми фазами западной жизни для того, чтобы дойти в
поте лица, с подгибающимися коленами через реки крови
до того же выхода, до той же идеи будущего устройства и
невозможности современных форм, до которых дошла Европа? И притом зная вперед, что все это не в самом деле, а
только для какого-то искуса? Да разве вы не видите, что это
безумно? Довольно, что мы постоянно играем в маневры и
представляем мирную войну, зачем же еще представлять
прошлую историю цивилизации?
А потому существенный вопрос в том, как относится
наш народный быт не к обмирающим формам Европы, а к
тому новому идеалу ее будущности, перед которым она побледнела, как перед головой Медузы!
* * *
В истории бывают чудеса мудренее всех сказочных чудес, в ней иногда спят крепче двенадцати спящих дев, в ней
точно так же есть живая и мертвая вода, вода чрезвычайной памяти и удивительного забвения. Не чудо ли, в самом
деле, что в продолжение полутора веков мы не имели никакого понятия о русском народе. Все время, пока нас вытягивали в колоссальную империю, пока нам прививали цивилизацию и мы с успехом учились тому и другому, у нас
не было никакого сознания о нашем народе; были люди,
373

А. И. ГЕРЦЕН
знавшие русскую историю, но современного народа не
знал ни один человек.
Возле, около, со всех сторон, на необозримом пространстве жило население, считаемое десятками миллионов,
единоплеменное с нами, говорящее с нами одним языком,
находившееся в беспрерывном и самом тесном сношении с
нами, уже по тому самому, что оно нам было отдано на
кормление, и мы об нем не больше знали, как в Англии знают об индейцах, то есть что их легко обирать.
Употребляя его в снедь, тучнея от него, мы так же мало
думали о нем, как о гречневой каше или буженине, — питательно и хорошо. Народ с своей стороны не напоминал о
себе, а только кланялся в пояс при всяком заеденном поколении помещиками и чиновниками, приговаривая: «Дай
бог на здоровье, мы на то ваши дети, вы на то наши отцы,
чтоб нас кушать».
Ну в какой же сказке, в каком «Бове-королевиче», в каком «Еруслане Лазаревиче» вы найдете что-нибудь удивительнее?
Между тем западное образование прививалось недаром, мы в нем дочитались до того, что ни антропофагия, ни
раболепие не составляют высоких качеств человека, что
человек, который сечет и насильничает, очень легко получает сам пинки; и мало-помалу началось у нас складываться либеральное мнение, сначала в небольшом круге об-
разованных.
Как только у нас явилась мысль об обуздании правительственного произвола, рядом с нею явилась, как дополнение, мысль об освобождении народа. Но долгий разрыв
высказался тут всего яснее тем, что развитое меньшинство, имея благородные, общечеловеческие стремления,
не знало быта народного и, следственно, его истинных потребностей.
Надо правду сказать, что либерализм нигде не отличался глубоким знанием народа, особенно сельского.
Либерализм вообще явление переходное, развившееся
в городской цивилизации, необходимая расчистка места
между старой и новой постройкой. Он всегда довольствовался отвлеченным понятием о народе, риторическим
374
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
