Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

«Наши» и «не наши». Письма русского (сборник)

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
РУССКИЕ НЕМЦЫ И НЕМЕЦКИЕ РУССКИЕ
лучшие немцы из русских — умные, образованные, но не русские и именно потому способные с наилучшими наме­рениями наделать бездну вреда.
В первое десятилетие, следовавшее за 14 декабрем 1825 го­да, поднялось рядом с тем движением, о котором мы гово­рили, совсем иное направление. Несколько деятельных умов, отворачиваясь от лунного, холодного просвещения, которым веяло из Петербурга, стали проситься домой из «немецкой науки» и, попав на мысль, что Русь русскую не уразумеешь из одних иностранных книг, отправились ее искать, ее живую, в летописях, так, как Мария Магдалина искала Иисуса в гробе, в котором его не было.
Над ними смеялись, и они действительно были смешны, юродствовали, переезжали за два века назад, наряжались по-старорусски, так, как их предки наряжались по-немецки, отращивали бороду, которую полиция им брила, натягива­ли подогретое православие, сомневались, следует ли есть телятину, и не сомневались, что иконопись выше живопи­си. Мы смотрели на них с негодованием — и были правы, мы искали свободы совести; они, исполненные раскольни­ческой нетерпимости, проповедовали православное раб­ство. Мы не понимали (да и они сначала сознательно не понимали), что у них, как у староверов, под археологиче­скими обрядами бился живой зародыш, что они, по­видимому защищая один вздор, в сущности отстаивали в уродливо церковной форме веру в народную жизнь!
Пока продолжалась борьба свободной совести против рабской и партии не могли друг друга понять, грянула Фев­ральская гроза и перемешала все карты в Европе. Когда она улеглась, полюсы шара земного были переменены.
Западники, безземельные дома, теряли теперь шаг за шагом свои владения в обетованной земле. Славянофилы, думая отрывать трупы на кладбище, по дороге пахали поле. Западная партия была разбита на Западе; кирпичное, в один камень, здание политической экономии покривилось и оселось, теория общественного прогресса падала в бес­плодную риторику, Франция, как покорное стадо единого пастыря, и Германия, как покорное стадо множества па­стырей, утратили, раз за раз, свободные учреждения, лич-
355
А. И. ГЕРЦЕН
ную безопасность, право речи, утратили талант, серьез­ность; общее падение, как неотразимый рок, влекло всю Европу в хаос разложения; явились трогательные, печаль­ные личности, упорно остающиеся верными всякому паде­нию, надеющиеся, что храм западный, как храм Соломо­нов, скоро воскреснет во всей славе и силе, лишь бы только отделаться от социализма и деспотизма, от католицизма и невежества масс...
И наши западные доктринеры вслед за ними не из­менили своей вере, не уступили стен своей ученой крепо­сти; они печально, но твердо ждут, когда уляжется дикое славянофильство, варварство социальных идей, и фран­цузская централизация, на основаниях немецкой Schul-
1
Wissenschaft
, будет царить от Таурогена до Амура.
Чем больше западная партия удалялась от реальной по­чвы и переносила шатры свои в абстрактную науку, тем тверже становились славяне на практический грунт. Во­прос об общинном владении, по счастью, вывел их из церк­ви и из летописей на пашню.
И вот как роковым колебанием исторических волн люди прогресса стали в свою очередь консерваторами, старооб­рядцами реформы, стрельцами западной цивилизации, хвастающимися неподвижностью своих мнений!
Старая шутка софистов решилась обратно, черепаха опередила Ахилла... Ахилл забежал далеко, а путь перело­мился.
Как это делается, приведу один пример: спор, дливший­ся в русских журналах о народности в науке. Западники были совершенно правы в том, что объективная истина не может зависеть ни от градуса широты, ни от градуса лице­вого угла; но, говоря это, у них есть задняя мысль, что за- падная наука, как единая сущая, и есть эта объективная, католическая, безусловная наука. Конечно, другой науки нет, но разве быть одной значит быть безусловной?
1
Школьной науки (нем.). — Примеч. ред.
2
Разве по той логике, по которой доказывают, что человек, сидящий один в лучшей комнате всего Парижа, есть лучший че­ловек во всем мире?
2
356
РУССКИЕ НЕМЦЫ И НЕМЕЦКИЕ РУССКИЕ
Западная наука с своим схоластическим языком и дуа­лизмом в понятиях в тысяче случаях не умеет не только разрешить, но и поставить вопрос. Она слишком завалена грубым материалом, слишком избалована своими стары­ми приемами, чтоб просто относиться к предмету; она слишком облегчила себе труд рубриками, словами, трафа­ретками и шаблонами, чтоб искать новых мехов для ново­го вина.
Славянофилы поняли, что их истина плохо выражается западной номенклатурой, они пытались науку сделать рус­ской, православной, остриженной в скобку, так, как пыта­лись архитектуру и живопись свести на византизм, а в сущ­ности они достигают совсем другого — высвобождения мысли и истины от обязательных колодок немецкой рабо­ты, набитых на наш ум западным воззрением.
Вот почему мы, не хвастающиеся достоинством Симео­на Столпника, стоявшего бесполезно и упорно шесть, де­сять лет на одном и том же месте, оставаясь совершенно верными нравственным убеждениям нашим... живые, то есть изменяющиеся течением времени, стали гораздо бли­же к московским славянам, чем к западным старообрядцам и к русским немцам, во всех родах различных.
III. SI VIEILLESSE POUVAIT,
SI JEUNESSE SAVAIT!
Нам кажется, что западный мозг, так, как он выработал­ся своей историей, своей односторонней цивилизацией, своей школьной наукой, не в состоянии уловить новые яв­ления жизни ни у себя, ни вчуже.
Наука (исключая естествоведение) изменила прогрес­сивному характеру своему и перешла в доктринаризм, ко­торый расходится с живой средой, так, как некогда разо­шлась с нею церковь католическая, а потом и протестант­ская... Академическая кафедра и церковный налой остают­ся какими-то venerabilia
1
Почтенностями (лат.). — Примеч. ред.
1
, которым из уважения позволяют
357
А. И. ГЕРЦЕН
поучать, мешаться в жизнь, но которым жизнь не позволя­ет управлять собой.
Западное миросозерцание, с его гражданским идеалом и философией права, с его политической экономией и дуа­лизмом в понятиях, принадлежит к известному порядку исторических явлений и вне их несостоятельно.
Идеал его, как всегда бывает с идеалами, тот жесуще­ствующий исторический быт, но преображенный на горе Фаворе. К этим идеалам шли, увлекая поколения, великие мыслители XVIII века, радостные люди 1789 года и мрач­ные 1793 года, мещане 1830 года и их сыновья 1848 года; к ним нейдут народы нашего времени, потому что они отслу­жили свою службу, они обойдены чутким инстинктом... и на этом растет разрыв.
Пока западный мир в мучениях и труде строил из своей действительности свои теории и стремился потом из тео­рий вывести свою действительность, истины его пережили свою истинность. Он не хочет этого знать... тут предел, и настоящая Европа представляет нам удивительное зрели­ще политического и научного консерватизма, соединенных не на взаимном доверии, а на страхе чего-то отрицающего их авторитет.
Страх не совместен ни с свободой, ни с прогрессом. Про­тивузаконный союз науки с властию сделал из нее схола­стический доктринаризм во всем относящемся к жизни.
Старая цивилизация истощила свои средства, она стано­вится все больше и больше книжной; способность прямо, без письменных документов, относиться к предмету теряет­ся; заучившийся человек меньше наблюдает, чем вспоми­нает; привычка все узнавать из книг делает его больше спо­собным для чтения и меньше способным для смотрения. Ученый авторитет, седея, теряет терпимость, становится обязательным и принимает отрицание за обиду и крамолу. У него есть прочный запас давно решенных истин, начал, законов, к ним он не возвращается, оно и не было нужно, пока дело шло о приложении, о развитии прежнего — сло­вом, о продолжении. Но тут, как нарочно, мир не может идти по-старому, а догматики не верят, чтобы мир мог шаг сделать вне форм и категорий, вперед ими признанных.
358
РУССКИЕ НЕМЦЫ И НЕМЕЦКИЕ РУССКИЕ
Я с ужасом слышу грозное негодование моих ученых
друзей.
«Да он властей не признает!»
говорят они. — Что же это, наконец, — кощунство в де­вичьей спальне Минервы, этого мы не потерпим. Дело теперь не о русских немцах и не о немецких русских, дело о достоинстве науки, за нее мы заступимся: «Моriamur pro regina nostra»
1
. — Равви, если б вы выслушали меня... — Да что вы можете сказать, вы софист, вы скептик, вы
любите парадоксы!
— Во-первых, я бы вас успокоил насчет науки, она assez
grand garcon2, чтоб не нуждаться в защите дядек от напа­док какого-нибудь поврежденного. Наука такой же сущий непреложный факт, как воздух, как луна; можно сказать, что воздух сегодня не чист и луна там-то не светит, но на­чать бранить воздух или луну может только сумасшедший. Представьте себе человека, который бы стал говорить, что воздух глуп, и другого, который с негодованием стал бы ему возражать, защищая благородный, хоть и несколько ветреный характер его.
— Все это так, но вред от нападок ваших унижает циви-
лизацию и науку в глазах невежд и лентяев, а нам надобно учиться, много учиться.
— И будемте. Как же не учиться и где же лучше учиться,
как не у старших братьев. Но скажите мне на милость, ваши похвалы наукам и искусствам подняли ли их, напри­мер, в глазах первых трех классов в России? Не проймешь их превосходительства велеречием; они могут только ува­жать по высочайшему повелению или по воле высшего на­чальства. Но дело не в том, а в том, что, уважая науку всем сердцем и всем помышлением и отдавая ей все, что ей при­надлежит, я не хочу создавать себе из нее кумира, а, совсем напротив, призвав ее логическое благословение, скажу, что безусловной науки нет (как вообще нет ничего безусловно­го). Наука в действительности всегда обусловлена; отража-
1
Умрем за нашу королеву (лат.). — Примеч. ред.
2
Уже совсем взрослая (франц.). — Примеч. ред.
359
А. И. ГЕРЦЕН
емый мир явлений — в человеческом сознании, — она де­лит его судьбы, с ним движется, растет и отступает, посто­янно находясь в взаимодействии с историей. Оттого в раз­витии ее тот же поглощающий, страстный интерес, та же поэзия и драма, те же страдания и увлечения, как в исто­рии. Ее относительная истина всегда отклонена от прямой линии мозговым преломлением и подкрашена средой, и тем больше, чем предмет ближе к нам.
Западный мир, и это совершенно естественно, считал и считает свою науку абсолютной, свой путь — единым веду­щим к спасению. Но так как магнитная стрелка его сильно отклонилась от прямого направления в продолжение дол­гого исторического плавания, то он наконец хватился об утес и, боясь потонуть, бросился на мель. Теперь все уси­лия, весь труд употребляется, чтоб неподвижному сидению на мели придать вид прогрессивного движения.
Для того чтоб в самом деле плыть дальше, надобно весь груз бросить в море, а его много и жаль. Жаль ученым не меньше банкиров, и они переходят на консервативную сто­рону. В самом деле, разве какому-нибудь юристу легко при­знаться, что все уголовное право — нелепая теория мести, что лучший уголовный суд — очищенная инквизиция и что в лучшем кодексе нет ни логики, ни психологии, ни даже здравого смысла?
К тому же теоретические убеждения упорнее всех: на свете, упорнее религиозных верований, именно потому, что они имеют свое одностороннее логическое оправда­ние, свое диалектическое доказательство, основанное не на патологическом состоянии мозга, как в религии, а на от­носительной истинности. Средств переубедить человека, теоретически убежденного, никаких нет, это совершенней­ший предрассудок. Логика не имеет такой силы над при­вычным складом ума, над застарелыми приемами его. Убе­дить вообще можно только того, кто или никакого мнения не имеет, или чувствует, что его мнение шатко. А западный ум, совсем напротив, убежден в непогрешительности сво­ей методы и в истине своих истин.Но будто, нет исключе­ния? Есть. Но эти люди такие же иностранцы на Западе, как и мы. Старая Европа, ученая, юридическая, этико-
360
РУССКИЕ НЕМЦЫ И НЕМЕЦКИЕ РУССКИЕ
политическая и политико-экономическая, филологическая и либеральная, относится к ним с таким же непониманьем, как к нам, и с двойной ненавистью. К тому же они побеж­дены!
* * *
С того дня, когда невозможность величайшей утопии, когда-либо волновавшей дух человеческий, обличилась, когда усталый народ и откипевшие партии поняли, что из монархической Франции нелегко создать, даже с помощью гильотины, демократическую республику, основанную на разуме, равенстве и братстве, и все стремилось взойти в покойное русло, то есть найти себе господина, который бы снял на свои плечи бремя самоуправления; с того самого дня поднялся голос протеста, говоривший, что революция не удалась не потому, что она сбилась с своих начал, а что она сбилась с них потому, что из ее начал не выведешь но­вого общественного устройства, сообразного с потребно­стями разума.
Революция отвечала на дерзкий протест ржавым топо­ром, уже выходившим из употребления. Человек был убит, голос остался, и иной раз его слышали издали, даже во вре­мена нравственной прострации всеобщей бойни «периода славы», потом погромче во времена Лазарева воскресения Бурбонов и, наконец, очень громко, когда за прилавок Франции сел смышленый хозяин Людовик-Филипп.
В процессе улицы Menilmontant люди увидели в первый раз, после Плиния и Тертуллиана, небольшую кучку секта­торов, отвергавших не то или другое учреждение, не ту или другую форму правительства, но все современное об­щественное устройство, и притом не одно австрийское, не одно папское, а с тем вместе и все либерально-консти­ ту ционное короля-гражданина и хартии, «сделавшейся правдой».
Государство должно было их преследовать, это был во­прос на жизнь и смерть, и не одно государство опрокину­лось на них, но и общественное мнение, руководимое ли­беральной буржуазией. Тут не было места для взаимных уступок, не на чем было примириться; между католиком и
361
А. И. ГЕРЦЕН
кальвинистом, между легитимистом и якобинцем, при всей их противуположности, были общие данные, общие истины, были идолы, которым поклонялись те и другие, святыни, чтимые ими обоими. Между cудьями и сен­симонистами ничего не было общего. Они отвергали весь существующий порядок. «Да как же это, — говорили не только судьи, но и либералы, — разве наша цивилизация рядом с своими недостатками ничего не выработала проч­ного, дельного, кроме ворот, которыми из нее выходят?.. Что же станется со всем этим миром богатства, просвеще­ния, искусств, промышленности, свободных учреждений?» И борьба ассизов сделалась общественной борьбой. Либе­рализм, ополчаясь против социализма, с самого начала громко возвестил миру, что он идет на защиту цивилиза- ции,против новых варваров.
Чего же так испугалось государство — этих блудных сы­нов образования, осмелившихся слабыми руками покач­нуть столпы векового здания? Того, что все столпы и своды, дворцы и академии были построены на корабельной палу­бе, отделенные досками от бездонной, дремлющей пропа­сти, от пропасти пролетариата и голода, изнуряющей рабо­ты и недостаточного вознаграждения за нее.
Борьба продолжалась бы, вероятно, долго. Но после пят­надцатилетнего застоя дела пошли быстро. Прогнали воз- можного Людовика-Филиппа, провозгласили невозможную республику и невозможный suffrage universe! Груша была зрела для гниения. Спор перешел из книг и журналов на площадь. «Варвары» были побеждены, «цивилизация» была спасена; Сенар от ее имени благодарил Каваньяка, Свобо­да, равенство и братство были обеспечены!
Но вот что странно — с этой победой что-то убыло, какой-то нерв был перерезан. Республика стала бессмыс­ленна, народ равнодушен к ней, и от падения до падения Франция упала по горло в Наполеона и успокоилась в нем. Что же случилось? Варвары были побеждены, цивилизация торжествовала, а между тем-то будто Франции было стыд­но, то будто на совести что-то неловко. Социальные идеи скрылись, взошли внутрь, и рядом с тем, как на смех, неле­пость республики обличилась до того, что одной темной
362
РУССКИЕ НЕМЦЫ И НЕМЕЦКИЕ РУССКИЕ
ночью президент ее послал квартального взять ее за шиво­рот и выбросить вон. Он ее и выбросил при хохоте работ­ников, которые думали, что выбрасывают Шангарнье и квесторов.
С тех пор ум, пониманье отступили на столетие во всей Европе. Одичалые правительства беспрепятственно дави­ли и гнали, заключали конкордаты, преследовали мысль; что-то кровожадное снова развилось в европейских нравах, начались ненужные войны. И в третий раз подогретые мне­ния либерализма, снова гонимые, стали подымать голову в репейниковом венце и делать дальние намеки о парла­ментской трибуне, о свободном книгопечатании.
Зачем было выгонять Людовика-Филиппа? Он отлично уравновешивал своим безменом свободу и рабство, рево­люцию и консерватизм. Я не говорю, чтоб формы Июль­ской монархии были особенно хороши, но они были луч­шие формы, до которых Франция доросла. Людовик­Филипп служил фонтанелью, оттягивающей в себя четвер­ную ненависть легитимистов, бонапартистов, республи­канцев и социалистов. Как только мартингал
1
королевской
власти был снят, партии вцепились друг другу в волосы.
Монархическая власть вообще выражает меру народно­го несовершеннолетия, меру народной неспособности к са­моуправлению; к какой же подаче всеобщих голосов была готова Франция? Она была готова к деспотизму, он и явил­ся под фирмой Бонапарта.
Но как бы то ни было, одна из главных побед — победа над социализмом— была сделана, об нем перестали гово­рить.
«Не далее!» — сказал западный ум и остановился, так, как некогда он уже останавливался по приказу Лютера и Кальвина. Может, предел был практически необходим, но он необыкновенно кастрировал вольный полет мысли, су­зил взгляд и лишил способности понимать все выходящее из пределов старого порядка вещей. Один страх попасть в социальные идеи сам по себе заставляет теперь осматри­ваться, сжиматься, оговариваться, и это тем труднее, что
1
Хлястик, привесок (от франц. martingale). — Примеч. ред.
363
А. И. ГЕРЦЕН
социальные идеи, как неминуемый силлогизм либераль­ных посылок, стоят на каждом логическом шагу вперед.
Середь этого застоя, вызванного противудействием естественному развитию, середь конфузии, происходящей от постоянно поднимающихся выше и выше волн неотра­зимой реакции, вдруг представляется русский вопрос об
освобождении крестьян с землею, об общинном владе­нии. Страна, которую знали за безобразнейшее самовла-
стье, за кнут и взятки, за ее штыки, направленные против всякого прогресса, за ее секущее дворянство и мужиков, продаваемых чуть не на вес, эта страна является с каким-то вопросом, сильно пахнущим социализмом. Что за вздор!
— Явное дело, что все это нелепость, — говорят запад­ные западники.
1
— Явное! — отвечают им восточные.
...Что касается до старой цивилизации, которая возвела свой быт в науку, обобщила его в закон и все в свете разре­шает по аналогии с собой, мы очень хорошо понимаем не только ее непонятливость, но и ее озлобление... два полюса всех ее ненавистей, два пугала, употребляемые то властью, то народами, чтоб стращать друг друга, Россия и социа- лизм являются в одном вопросе.
Не разделяя этой ограниченности, мы можем себе объ­яснить ее; но, возвращаясь, как французы говорят, a nos moutons
2
, мы совершенно перестаем понимать непонима­ние русских немцев. У нас что засорило ум?.. Какое вели­кое воспоминание отклонило его?.. Этот почтенный веко­вой мох, эта седая плесень на наших мыслях что-то подо­зрительна и сильно сбивается на жженую хлопчатую бума-
1
Из европейцев старого толка Гакстгаузен понял русскую сельскую общину. Но сам Гакстгаузен находится в каком-то ис­ключительном положении, в семейной ссоре с современностию. Иезуит и патриархальный Freiherr [барон — нем.], он из рыцар­ских видов ненавидит бюрократию и централизацию, зато из ка­толических — монархист. Он пленился в славянской общине воз­можностью self-governernent [самоуправления — англ.], допуща­ющего николаевский деспотизм.
2
К предмету нашего разговора (дословно: к нашим баранам) (франц.). — Примеч. ред.
364
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]