Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Развитие интонационного мышления в современном вузовском курсе сольфеджио. Учебное пособие

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
81
Память, подобно античному театру, переполнена фигурами в патетических позах. Это – images (образы), т. е. искусствен­ные стимулы для кодирования запоминаемого материала, которые будут расставлены по выбранным местам <…> В средние века как images использовались аллегорические фигуры добродетелей. Образы запоминания расставляются на страницах Библии, чтобы помочь проповеднику в толко­вании Писания. Богатое живописное и скульптурное укра­шение храма несет не только идеологическую и эстетиче­скую нагрузку, оно дает единицы запоминания библейской истории, христианского вероучения», – пишет В. Шкуратов [45, 227]. В условиях теоцентрической картины мира, эле­ментом которой становится «супранатуральная» трактовка природных явлений – поиск «за их поверхностью» некоего «скрытого смысла» [45, 208], – внимание к образу (и, в част­ности, к его мнемонической функции) достигает исключи­тельных масштабов. Впрочем, со временем здесь все более отчетливо проступают и своеобразные черты, которые пред­ставляют для нас первостепенный интерес.
«Образ приобретает литургически-догматический смысл, и неудивительно, что его статус неоднократно уточняется в церковной доктрине и практике. Решение Никейского собо­ра в 787 году подтверждает законность изображений в куль­те. Константинопольский собор в 869–870 гг. вносит важное уточнение в это решение. Он уподобляет язык образов пись­менности. “Так же как все получают спасение посредством букв, помещенных в Евангелии, так же ученые и темные по­лучают для себя это благо посредством образов. Поскольку то, что язык говорит и получает буквами, то живопись делает красками” <…> Согласно энциклике Григория I, образы слу­жат для того, чтобы учить неграмотных Писанию. Образный язык становится средством религиозного обучения и, следо­вательно, канонического упорядочения <…> Изображение должно вызывать в памяти верующего идеи спасения и бла-
82
гочестия <…> Наиболее четкое изложение литургической доктрины католицизма было дано Фомой Аквинским: “Су­ществует три причины вводить образ в церковь. Первая – в том, чтобы наставлять неграмотных, ибо они наставляются таким образом как бы родом книги. Вторая – в том, чтобы лучше вызывать таинство воплощения и примеры святых перед глазами каждый день (для запоминания! – Н. Д.). Тре­тья – в том, чтобы питать чувство благочестия, потому что видимые объекты возбуждают его лучше, чем слышимые”» ([45, 209]; курсив мой. – Н. Д.).
Вполне закономерна и трактовка религиозной фантазии – которая «…формировалась преимущественно в мистике» – как «…важнейшей функции “откровения” в ментальном постижении Иного за культовыми предметами» ([45, 208– 209]; курсив мой. – Н. Д.). Божественное откровение нис­посылалось верующему свыше, однако должным образом воспринять небесную весть мог лишь «приуготовленный» соответствующим образом христианин. Не случайно в Сред­ние века излюбленным символом такового «приуготовле­ния» становится «книжка» из Апокалипсиса (Откровения! – Н. Д.) Иоанна Богослова: «И голос, который я слышал с неба, опять стал говорить со мною и сказал: пойди, возьми рас­крытую книжку из руки Ангела, стоящего на море и на земле. И я пошел к Ангелу и сказал ему: дай мне книжку. Он сказал мне: возьми и съешь ее; она будет горька во чреве твоем, но в устах твоих будет сладка, как мед. И взял я книжку из руки Ангела и съел ее; и она в устах моих была сладка, как мед; ког­да же съел ее, то горько стало во чреве моем. И сказал он мне: тебе надлежит опять пророчествовать о народах и племенах и языках и царях многих» (Откр Х, 8–11; курсив мой. – Н. Д.). Форма же «пророчествования» была указана в Апокалипсисе еще ранее: «…то, что видишь, напиши в книгу <…> напиши, что ты видел, и что есть, и что будет после сего» (Откр I, 11, 19; курсив мой. – Н. Д.). Иными словами, «поедание книжки»
83
представляется своеобразным символическим описанием процесса, переживаемого каждым подлинным христиани­ном: обретения религиозной фантазии – особого видения, служащего предпосылкой для получения, запоминания (за­несения в «книгу») и дальнейшей передачи Откровения.
Между тем, для средневекового миросозерцания, пре­бывавшего в постоянных и настойчивых поисках «скрытого смысла», характеризуемая «технология» ars memorativa Ио­анна Богослова оказывается уже недостаточной. «Средневе­ковая память настолько аксиологизирована, что сама вос­принимается как одна из добродетелей – способность давать верующему правильную и моральную картину устроенного Богом мира. Индивидуальная коллизия воспоминания свя­зана с разгадкой предопределения (praedestinatio), существую- щего для каждого человека, но не каждому открытого. “В том месте книги памяти моей, до которого лишь немногое мож­но было бы прочесть, стоит заглавие, которое гласит: “Incipit vita nova [“Начинается новая жизнь” (лат.). – Н. Д.]”, – так открывает свое автобиографическое повествование Данте <…> Книга памяти поэта начинается на десятом году его жизни. Предыдущее не то чтобы неизвестно, но безразлично Книге. Ясно, что памятью можно назвать лишь то, что попа­ло на страницы, а все остальное – неосмысленное, ничтожное прозябание homo ferus [человек дикий, некультурный (лат.). – Н. Д.]». Зашифрованная посредством символов «книга па­мяти – отнюдь не открытая, с чистыми листами <…> Книга жизни – уже не жизнь, а Книга с аллегорическими иллюстра­циями, которую отредактировала культурная память. <…> Европейская мысль еще далека от того, чтобы считать судьбу продуктом обстоятельств; человек разгадывает предопреде- ление, а не просто накапливает в памяти факты. Мемора­тивное искусство средневековья еще больше, чем античное, уподобляет память письменному занятию; порядок запоми- нания воспроизводит фигуры схоластического рассуждения
84
или аллегорического толкования, “искусственные стимулы” сплошь книжны, цель мнемонизации – воссоздание должно­го морально-антологического порядка» ([45, 227–228]; кур­сив мой. – Н. Д.).
Исходя из этого, резюмирует В. Шкуратов, «можно пред­положить, что культурным истоком воспоминания является разгадывание. В христианской Европе древнейшее ремесло толкования приобретает качественно новый характер и раз­мах. Оно становится обязательной идеологической практи­кой. <…> Разумеется, механизм воспоминаний возник не в Средние века. Но смог бы он стать психологическим стерж- нем гуманитарной культуры, если бы не века борьбы двух духовно-социальных укладов (подразумеваются христиан­ство и язычество. – Н. Д.), один из которых неутомимо вылав­ливал органический опыт и перерабатывал его в книжный?» ([45, 229]; курсив мой. – Н. Д.). Итак, переход от образов «вещи» или явления к образу текста благоприятствовал акцентированию особых «полномочий» интерпретирующих процедур в границах ars memorativa, а воспоминание макси­мально сблизилось с истолкованием.
Какова же современная позиция гуманитарных наук по отношению к феномену текста? Прежде всего, отметим це­ленаправленное обобщение и развитие герменевтических тенденций, заложенных еще в раннехристианскую эпоху: «Этимологически в традициях чтения и комментирования открытие означает обнаружение сокрытого, прояснение не­ясного и тайного смысла. Поэтому гуманитарный опус есть, собственно, разлитая от первой до последней фразы эвристика. Извилистый путь смыслового проявления тек­ста… складывается в контрапункте разъяснений, вопро­сов, недоумений, неожиданных поворотов, возвращений назад, отчуждений от читателя-собеседника, повторных толкований. В финале темы сливаются и звучат открытием­взаимопониманием» [45, 25]. Следовательно, вспоминание
85
текста, если только оно претендует на подлинность по отно­шению к первоисточнику, не может не быть интерпретацией.
Приняв к сведению вышесказанное, мы вправе предпо­ложить, что реализация интерпретирующего потенциала воспоминания требует от человека определенных качеств. Одним из них, очевидно, является активное отношение к тексту, не имеющее ничего общего с «механическим воспро­изведением» последнего: «Существующий памятник подвер­гается прочтению, т. е. субъективизируется. Но возникший в результате прочтения новый культурный текст – это опять памятник, объект для нового прочтения. Субъективность со- общает часть своей энергии покоящемуся объекту, не давая ему сколько-нибудь надолго успокоиться, объективизиро­ваться. Успокоившийся объект – это выпавший из культурно­исторического оборота, потерянный текст. Можно сказать, что в культуре, как и в природе, действует закон сохранения энергии. Когда-то затраченная человеческая энергия кон­денсируется в культурный объект – основу для новых за­трат энергии (слово энергия понимается не физически, а как личностная активность). Усилия ума, воображения, чувства никогда не утратятся, они будут снова и снова переходить из объекта в новые человеческие мысли и чувства, затем опять в объект и так до тех пор, пока сохранится пустивший их в ход субъект-объектный механизм, пока будет жива породив­шая их культура» [45, 140–141]. Но почему же «в психологи­ческом плане важно показать, что объект как часть культуры ведет активную жизнь» [45, 140]?
Ответ на этот вопрос заключен в самой природе культур­ной (в том числе художественной) интерпретации: «Культур­ная интерпретация (понимание) есть создание и оценивание партнера по коммуникации (субъекта-персонажа) с точки зрения этических, эстетических, мировоззренческих пози­ций оценивающего (субъекта-автора). Коммуникация явля­ется непрямой – с творцом исторического документа-текста.
86
Хотя текст и его создатель существуют, разумеется, незави­симо от оценивающего, отношение понимания диадично и диалогично <…> Чтобы выбрать исходную позицию, нужна немалая предварительная работа. Собеседник должен быть подготовлен к диалогу» ([45, 140]; курсив мой. – Н. Д.).
Упомянутая «подготовленность» предполагает как мини­мум два аспекта. Первый из них, сугубо психологический, заключается в принятии на себя неких обязательств по от­ношению к диалогу с текстом. Здесь подразумевается экс­траполяция в данную сферу повсеместно принятых законов общения с живым собеседником – доброжелательности, внимания к партнеру, заинтересованности в теме беседы, терпения и умения слушать, etc. По-видимому, речь долж­на идти о совершенствовании индивидуальной психиче­ской организации интерпретатора при активной поддержке творческого воображения: «Развивая свою психику, человек количественно и качественно умножает культуру, выступа­ет ее интерпретатором. Прочтение памятника-текста совер­шается каждым членом общества заново, и, таким образом, культурный продукт непрерывно обогащается, обрастает новыми значениями и видениями» ([45, 141]; курсив мой. – Н. Д.). Немаловажная роль в этом развитии принадлежит памяти, заведомо тяготеющей к диалогичности: «В качестве хранительницы человеческого опыта мнемическая функция оперирует между непосредственным и прожитым, чувствен­ным и абстрактным, личным и безличным, потаенным и от­крытым, мгновенным и долговременным» ([45, 217]; курсив мой. – Н. Д.).
Второй аспект «подготовленности» связан со спецификой той конкретной сферы, где совершается диалог: «Смысловая интерпретация воспроизводит культурный процесс умно- жения текстов <…>»; в свою очередь, «…текст создается и воспроизводится в пространстве истории» ([45, 25, 77]; кур- сив мой. – Н. Д.). Итак, необходима кропотливая историко-
87
культурная «работа» с целью достижения соответствующе­го уровня компетенции – тесно взаимосвязанной, заметим, с вышеупомянутой «заинтересованностью в теме беседы». Разумеется, на данном этапе роль ars memorativa (особенно с учетом выдвинутого ранее положения «культура – память человечества») трудно переоценить.
Насущная актуальность обозначенной проблематики вполне «удостоверяется» ее эпистемологическим ракурсом. Как подчеркивает В. Шкуратов, именно «диалогизм» яв­ляется одной из важнейших отличительных особенностей «вполне гуманитарного знания», целью которого является «…обучение существованию в бесконечно раскинувшем­ся мире духовной культуры» ([45, 21]; курсив мой. – Н. Д.). В свою очередь, само это существование обусловлено много­образной интерпретирующей деятельностью: «В многомер­ной системе социальных связей современной личности пись­менность выполняет ведущую роль в интеграции связей по горизонтали, между разобщенными в пространстве и вре­мени, лишенными непосредственных контактов группами и личностями. <…> Письменность – главный механизм усвое­ния культуры и участия в коллективном опыте человечества <…> “Исторический” опыт личности структурирован весь­ма однозначно вокруг хронологических осей и биографиче­ских схем культуры. Человек – раскрытая книга, его память – роман, написанный жизнью. Подобные сентенции прямо объявляют личность разновидностью текста <…> Текст как социальная модель жизненного пути не имеет себе равных в письменной культуре. Множество документов современ­ной цивилизации от интимных дневников до официальных анкет и формуляров учат нас текстуализировать личность, то есть представлять ее в соответствии с линейно-сюжетной схемой текста <…> Отсюда память – текстуализирован- ное сознание личности – текста» ([45, 223]; курсив мой. – Н. Д.). По сути, нежелание или неумение «обучаться» осно-
88
вам интерпретации обрекает человека на квазисуществова­ние в мире культуры, духовный провинциализм. Его деятель­ность в указанной сфере, пускай и превозносимая некими социально-политическими группами (исходя из корпора­тивных установок и конвенциональных псевдоправил «игры в культуру»), не имеет подлинной исторической перспекти­вы, а плоды таковой деятельности оказываются мертворож­денными – обрекаемыми на забвение с того самого момен­та, когда они появились на свет. Множество тому примеров обнаруживается в отечественной истории ХХ века, причем ситуация изменяется к лучшему крайне медленно и трудно.
Именно здесь, в области гуманитарного знания, и таятся ответы на целый ряд вопросов, относящихся к ведению ars memorativa. Ведь «память считается одним из познаватель­ных процессов. Но можно сказать и большее: она основа всякого познания», – констатируют психологи Ю. Гиппенрей­тер и В. Романов ([36, 3]; курсив мой. – Н. Д.). Естественно предположить и обратное: уровень гуманитарного познания является наиболее красноречивым свидетельством состоя­ния культурной памяти. Совет прославленного музыканта И. Гофмана: «…ничто не может так помочь природной вя­лости памяти, как общее музыкальное образование», способ­ствующее «более глубокому пониманию музыки» ([10, 175]; курсив мой. – Н. Д.) – прекрасно иллюстрирует нашу мысль, тем более что понимание есть синоним «культурной интер­претации» вообще (см. [45, 140]).
Коль скоро же названная «культурная интерпретация» обращена к смыслам текстов, воспоминание оказывается своего рода alter ego человеческого мышления. «Память, под- нимаясь в связи с развитием на все более и более высокую ступень сознания, тем самым все более и более приближает­ся к мышлению, в конце концов настолько близко, что даже в повседневной речи в этих случаях без различения упо­требляются слова “вспомнил” и “подумал”, да и специалист-
89
исследователь теряется в своем анализе, где кончается в таких случаях память, а где начинается мышление», – констатирует П. Блонский [37, 153].
Показательный пример такого сближения рассматри­вается в упоминанаемой выше статье Г. Батлера. Трактат М. Фогта «Conclave thesauri magnae artis musicale» (1719) со­держит описание двух важнейших принципов организации музыкального произведения (являющихся, по сути, и мне- моническими принципами, – ведь их авторские характери­стики включают в себя и наставления по запоминанию соот­ветствующих действий): phantasia и comprehension. Трактуя «фантазию» в духе античного imago – нерасчленяемого и пассивного копирования-воспроизведения, Фогт куда выше оценивает comprehension – «музыку, которая может быть по­вторена в уме или постигнута умом», быстро усвоена бла­годаря своей естественности и способности к «длительному связыванию развитых голосов» (цит. по [50, 610–611]; курсив мой. – Н. Д.).
В указанных описаниях М. Фогт стремится использо­вать обширный спектр значений малоупотребительного ныне термина comprehension – 1) «постижение», «познание»;
2) «соединение», «связывание», «сочетание»; 3) «образ выра­жения», «слог», – неизменно подчеркивая зависимость усвое­ния от «постижения умом», умопостижения, мышления. Из­вестно, что в общей форме эта зависимость отмечалась еще неподражаемым Ф. де Ларошфуко – автором прославленных «Максим» (1665): «Все жалуются на свою память, никто не жалуется на свой ум» (цит. по [19, 147]; курсив мой. – Н. Д.). Как видим, историческая эпистемология, репрезентируемая в аспекте познавательного процесса – мышления, де-факто направляет музыковеда к разгадке многочисленных тайн профессиональной памяти.
90
2.2. Отечественная музыкальная мнемоника: парадоксы и аберрации
Каковы же приоритетные установки отечественного му­зыкознания рубежа XX–XXI веков, соотносимые с познава- тельными возможностями ars memorativa? Рассмотрим два исследовательских подхода, репрезентируемых в теоретиче­ской и прикладной сферах нашей музыкальной науки. Так, О. Назайкинская, чьи работы уже не раз цитировались выше, проявляет значительный интерес к забыванию, оценивая по­следнее с точки зрения «не просто стирания или погруже­ния материала в более глубокий слой» – подразумевается «…особая “зашифрованность” его (текста. – Н. Д.) содержа­ния, то есть особый семиотический процесс. Многостороння положительная роль забывания в деятельности композитора. Прежде всего – это подавление множества следов для более яркого представления того, что необходимо в деятельности здесь и сейчас, а следовательно, и для максимальной кон­центрации творческого действия, при которой происходит отвлечение не только от всего мешающего в окружающей творца обстановке, но и от прошлых творений, которые или забываются совсем, или перестают волновать воображение композитора. Забывание способствует превращению “ре­чевого” в “языковое”, распаду индивидуально характерных сцеплений в сравнительно нейтральные (! – Н. Д.) музыкаль­ные единицы (“средства”). Забывание для композитора вы­ступает и как “присвоение” чужого, ассимиляция его в уже переработанном виде. Оно поставляет воображению усвоен­ный и аналитически расчлененный материал, сохраняющий некоторое сходство с первоначальным, но уже приспособ­ленный к индивидуальному стилю музыканта» ([29, 17–18]; курсив мой. – Н. Д.).
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]