Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Развитие интонационного мышления в современном вузовском курсе сольфеджио. Учебное пособие
.pdf
71
жательный, эмоционально объективный дневник» ([4, 408];
курсив мой. – Н. Д.). Последняя фраза прямо адресует читателя к исторической эволюции музыкальной речи, а также
к существующим в каждую эпоху системным образованиям,
которые именуются музыкально-речевым этикетом. Интонация же, будучи элементом названной системы, закономерно
содействует постижению устройства последней и способов
индивидуального речевого высказывания, обусловленных
этим устройством. Перемены, происходящие в этикете, немедленно отражаются на конкретной интонации (ее семантике, местоположении в этикетной иерархии и т. д.), что также
предоставляет исследователям обильную пищу для изысканий и размышлений.
В связи с вышесказанным, изучение интонации как мнемонического феномена заслуживает особого внимания.
Прежде всего, надлежит выявить закономерности функционирования культурной памяти – процесса, порождающего
воспоминания. Этот процесс включает в себя два основных
этапа: хранения и воспроизведения усвоенной информации.
Крупнейшими психологами современности суммируется
и обосновывается тезис об активном преобразующем воздействии мозга на полученную информацию в течение каждого из указанных этапов. «Самое “сохранение”, – указывает
С. Рубинштейн, – это не пассивное лишь хранение материала, не простое его консервирование. Сохранение – это динамический процесс, совершающийся на основе и в условиях
определенным образом организованного усвоения, включающий какую-то более или менее выраженную переработку материала, предполагающую участие различных мыслительных операций <…> Сохранение… включает освоение и
овладение материалом, его переработку и отбор, обобщение
и конкретизацию, систематизацию и детализацию, и т. д., что
отчасти совершается во всем многообразии процессов, в которых оно проявляется» [38, 178–179].

72
Суждения Ф. Бартлетта в большей степени относятся ко
второй стадии запоминания – воспроизведению: «…чаще
всего мы стремимся к тому, чтобы преобразовать прошлое, а
не просто повторить его <…> Запоминание в повседневной
жизни очень редко представляет собой точное повторение
оригинала. Если бы это было так, оно было бы совершенно
бесполезным, потому что мы вспоминаем происшедшее в
одних условиях для того, чтобы это помогло нам разрешить
проблемы, возникающие в иных условиях <…> Обычное запоминание гораздо в большей степени является реконструкцией, чем точным повторением, которое требует применения
особых приемов заучивания <…> Если под “хорошей памятью” мы понимаем запоминание того, что является наиболее
полезным для успешного приспособления к требованиям,
предъявляемых нам жизнью, то ее секрет заключается в организации прошлого опыта под воздействием многосторонних интересов, тесно связанных между собой» [38, 101–102].
Неудивительно, что и О. Назайкинская также считает
своим долгом подчеркнуть: «Неотъемлемое свойство памяти – диалектика сохранения и изменения. Припоминание
никогда не бывает простой копией первоначального обобщения, основанного на прошлом опыте, поэтому сущность
процессов памяти оказывается с этой точки зрения ближе
всего к творческому воображению» [30, 6]. Иными словами,
широко распространенное среди музыкантов-исполнителей
мнение по поводу так называемой «фотографической» памяти (способности легко и быстро фиксировать и воспроизводить нотные тексты во всех мельчайших подробностях) как
высшей формы запоминания, предмета восхищения и зависти коллег, источника передаваемых из поколения в поколение легендарных историй, выглядит в указанном ракурсе по
крайней мере субъективным.
Данные, предоставляемые экспериментальной психологией, корреспондируют с обширным историческим матери-

73
алом: «…первобытная культура почти не знает дословного
воспроизведения текстов», – констатирует В. Шкуратов. Исследователь далее указывает, что в античную эпоху «… “воспоминательное искусство” европейцев – изобретение поэта,
подспорье ритора, политика, проповедника – насыщено мифологическими, религиозными, оккультными символами и
образами. Для психолога существует искушение свести это
многообразие к простой схеме двойной стимуляции, отбросив ее поэтико-мистические “украшения”. Но отбросить
нельзя, так как “украшения” и “антураж” – не привходящие
выражения логической функции памяти, а социокультурная реальность психического явления» [45, 226]. В данном
аспекте вызывает интерес содержательная статья Г. Батлера
«Фантазия как музыкальный образ», где предпринят специальный анализ распространенной в античную эпоху теории
и практики ars memorativa (искусства памяти), опирающийся на знаменитый трактат Квинтилиана «Institutio oratoria»
(«Учение об ораторском искусстве», I век н. э.).
Как известно, для всех античных руководств по риторике «искусство памяти сводится к умению подыскать для
запоминаемого слова или выражения “место” (locus), в котором отныне будет храниться материал» [45, 226]. Вполне
разделяя эту точку зрения, Квинтилиан замечает: «…когда
loci производят впечатление на душу, [это] укрепляет память» [50, 605]. Однако для хранения информации необходимо произвести ее предварительную обработку: «...то, что
передается памяти, сводится к образу или символу, – пишет
Г. Батлер. – Этот образ или символ становится элементом,
который будет непосредственно воздействовать на память,
стимулируя и активизируя ее» [50, 605]. В свою очередь, loci
«…должны быть заметны, хорошо освещены и расположены
в удобной, известной запоминающему последовательности»
[45, 226]. Подобными приемами, по мнению Квинтилиана,
и обеспечивается мгновенное воскрешение в памяти необ-

74
ходимой информации: «…посредством образов, более того,
активных, отчетливых, ясных [образов], могущих явиться и
сразу же захватить душу» (цит. по [50, 506]). Впрочем, Г. Батлер считает важным сразу оговорить, что указанные образы
«…не являются, в сущности, ее (памяти. – Н. Д.) составной
частью, а служат скорее намеками и тем самым становятся
независимыми изобретениями», ссылаясь на фразу Квинтилиана: «следовательно, необходимо установить или помыс-
лить заранее определенные loci, а также образы или подобия,
которые непременно должны быть запечатлены в памяти»
([50, 606]; курсив мой. – Н. Д.). Образы, хранимые памятью
и периодически извлекаемые из ее недр, с одной стороны,
«таинственно созидаются» и «тщательно отделываются» в
процессе хранения. С другой стороны, память выступает в
качестве посредника, уподобляемого Г. Батлером «дирижеру» и передающего своему владельцу все плоды собственных
«изобретений» (у Квинтилиана: «manus acceptum ab invention
tradit elocutioni» – см. [50, 606]). «Эти приемы… – пишет
В. Шкуратов, – лежат в основе всякого знакового (культурного) опосредования» [45, 226], что опять-таки свидетельствует
об активной преобразующей деятельности памяти.
Настоятельно подчеркиваемый античными риторами
образный характер запоминания в течение многих веков
воспринимался европейской мыслью как нечто само собой
разумеющееся. В ХХ столетии, благодаря экспериментальнопсихологическим исследованиям, открытия «седой древности» нашли весомое подтверждение: «…с самого начала
научной разработки этой проблемы память рассматривается в теснейшей связи с воображением, а объектом памяти
считаются образы, – констатирует П. Блонский. – Так рассматривала память античная психология. Такого же взгляда
на нее, полностью или частично, придерживается ряд представителей новой психологии <…> И сейчас в обычных курсах психологии обе эти функции (памяти и воображения. –

75
Н. Д.) оказываются часто смежными, близко родственными
друг другу. И в этом есть большой смысл: именно образная
память есть, так сказать, типичная память, память как таковая» [37, 145, 151]. В свою очередь, В. Шкуратов указывает:
«Память, подобно воображению, останавливает и воссоздает мгновенья жизни. Сначала переводя их в единицы опыта,
затем оживляя с иногда режущей наглядностью…» [45, 217].
Как видим, отмеченная О. Назайкинской «близость» памяти и «творческого воображения» получает фундаментальное
научное обоснование.
Но тогда закономерно возникает вопрос о рассмотрении в историческом аспекте феномена воображения. Интересный этимологический материал по этому поводу
представлен В. Шкуратовым. Согласно дефиниции, предлагаемой исследователем, воображение есть «понятие, обозначающее процессы переработки и воспроизведения сознанием наглядно-образного материала <…>». Цитируемый
автор обнаруживает два «этимологических корня» данного
понятия в индоевропейских языках: «Во-первых, термины,
обозначающие механическое воспроизводство, имитацию.
Таково древнейшее значение латинского “имаго” – образ. Вовторых, термины, связанные с более активным субъективированным отношением к внешнему объекту, восходящие к
обозначению его видения, соотнесению в слове того, кто видит, и того, что видимо. Из этого семантического пучка берет
начало гипотетический исток “фантазии”, термина, акцентирующего момент внутренней активности субъекта и откло-
нения нормы в действии или сознании. Принятая во всех новейших языках “фантазия” происходит от древнегреческого
глагола “файно” – вижу.
В архаических языках понятие не расчленено, сконцентрировано на физически-фактологическом видении. Его дифференциация идет за счет смыслового уточнения и неоднозначной оценки, которой подвергается видение–воображение в

76
терминах “ложное–правильное”, “своевольное–творческое”
и т. д. <…> Таким образом, семантика слова восходит к более широкому кругу модальностей человеческого видения и
формированию пространства реального факта в противовес
факту нереальному (несуществующему, неистинному)» ([45,
202]; курсив мой. – Н. Д.).
В приведенной цитате наиболее интересными для нас
оказываются следующие моменты. Прежде всего, двуединое
(«нерасчлененное») толкование воображения в полной мере
присуще и рассматриваемому выше трактату Квинтилиана.
Здесь в качестве максимально близких, по сути, взаимозаменяемых аналогов («imaginibus vel [то есть “или, либо”. –
Н. Д.] simulacris») фигурируют «образы-имитации» и «подобия» («изображения», «видимости», «видения», «призраки»; у Лукреция Кара: отображения, формы, познавательные
образы – таково семантическое поле слова «simulacrum»), с
явным оттенком субъективности последних. Далее, заслуживает рассмотрения настойчивое подчеркивание зрительного, «наглядно-образного» характера воображения. Наконец, особенно значимым в данном контексте представляется
неожиданное для современного читателя сближение «видимости» и «истинности».
Вновь обратимся к исследованию В. Шкуратова: «Значение
фантазии входит в соприкосновение с другой семантической
группой “алетейя” – истина. Единство гносеологических, онтологических и психологических оценок чувственной реальности архаическим сознанием можно усмотреть в том, что
“алетейя” также восходит к тому, что видимо, что существует
само по себе, что есть. В трудах по классической филологии
этот исток алетейи-истины иногда выводится из “лантано”
– забываю. Следовательно, алетейя противоположна тому,
что забыто, она – то, что незабываемо, ясно, явно, видимо.
В ней нет ничего подозрительного и скрытого <…> Сфера
значений древнейшего предпонятия фантазии задается не

77
определением терминов, а установлением широкого семантического поля и понимания двойственной логики архаического языка в последовательности “видимое – невидимое
– забытое – существующее – истинное – ложное” <…> Вместо дифференциации терминов архаический язык и мифологическое сознание дают только ситуативно-циклическое
употребление одного и того же слова или пучка родственных
слов <…> Правда – это непосредственное существование, истина – то, что видимо, ложь – то, чего нет или то, что забыто.
Быть истинным – значит существовать, всякое несуществование неистинно. Внереальный, воображаемый мир очерчивается как то, что забыто, что вышло из сферы говорения
– хвалы – порицания. Область забвения становится сферой,
отведенной внереальности, но отношение между реальным
и нереальным здесь циклично, а не субстанционально <…>
Фантазия формируется из определения того, что видимо, но
на деле не существует, как превращение в видимое того, чего
нет», – заключает автор, ссылаясь на высказывание Квинтилиана: «Что касается того, что греки называют фантазией (а
мы именуем видениями [! – Н. Д.]), то это то, посредством
чего отсутствующие вещи могут быть представлены душе
так, будто они существуют у нас перед глазами» ([35, 202–
203]; курсив мой. – Н. Д.).
Следует заметить, что в позднеантичную эпоху был достигнут высокий уровень интеллектуального абстрагирования, вполне позволявший иерархически разделить перечисленные В. Шкуратовым ряды «родственных слов». Выстроив
благодаря этой процедуре динамическую триаду понятий и
адекватных им процессов, мы получим следующую схему:
Видимое Сущее Истинное
Умозрение Умопостижение Умосозерцание

78
Первая стадия заключается в мысленном (умозрительном) воссоздании видимости, то есть внешней целостности
«отсутствующей вещи». Второй этап связан с умопостижением (интуитивным, аналитическим либо смешанным) сущности предмета, то есть местоположения и предназначения
последнего в мироздании, особенностей функционирования
внутренней структуры и т. д. Третья стадия является обобщающей: истина не допускает «забывания» ни видимости,
ни сущности вещей, но стремится к максимальной полноте
и единству воссоздаваемой информации. Сказанное отнюдь
не противоречит мнимости «воображаемого мира» (сфера
«того, что не существует»), поскольку цикличность «отношения между реальным и нереальным» не допускает жесткого
разграничения этих областей. Воображение как пограничный феномен, преодолевающий «ложь» и «внереальность»
забвения, соприкасается с «небытием». Однако пути воображения, чья сила немногим уступает подлинному творению,
устремлены к противоположному берегу.
Фактически сходные процессы обусловливают специфику
деятельности человеческой памяти – ближайшей «родствен-
ницы» воображения. Приведенная схема едва ли не идеально
соответствует механизму ars memorativa! И применительно к
памяти Античность полагала копирование, точное «воспроизводство» лишь начальной, несовершенной ступенью, предшествующей более высокому уровню образного «помышления». И воспоминание противостояло забвению-«небытию»,
приближаясь к сфере «существующего» – «истинного». Наконец, и для памяти зрительная достоверность, образная
наглядность – в силу своей близости «правде» – являлись
признаками добродетели, заслуживающей «хвалы». Прекрасной современной иллюстрацией к античному учению
ars memorativa может служить стихотворение современного
поэта Д. Самойлова:

79
Я зарастаю памятью, как лесом зарастает пустошь,
И птицы-память по утрам поют,
И ветер-память по ночам гудит,
Деревья-память целый день лепечут,
И там, в пернатой памяти моей,
Все сказки начинаются с «однажды»,
И в этом однократность бытия
И однократность утоленья жажды.
Но в памяти моей такая скрыта мощь,
Что возвращает образы и множит.
Шумит, не умолкая, память-дождь,
И память-снег летит и пасть не может.
Предпринятый нами экскурс явственно корреспондирует с результатами экспериментально-психологических исследований ХХ века. В частности, специалистами были обозначены три функциональных уровня памяти (во временнóм
аспекте последней), «…соответствующих различным этапам
преобразования исходной информации» ([31, 11]; курсив
мой. – Н. Д.). Первый уровень назван У. Найссером «икони-
ческой [! – Н. Д.] памятью», что «…отражает способность
сенсорной зрительной памяти к непродолжительному сохранению полного образа объекта (“иконы”)» ([31, 11]; курсив
мой. – Н. Д.) и совпадает с этапом Видимого («умозрения»).
Второй уровень – кратковременная память – «…осуществляет активный отбор, фильтрацию входной информации,
определяя содержание [! – Н. Д.] и другие характеристики
формирующегося образа» ([31, 13]; курсив мой. – Н. Д.); это
прямо перекликается с «умопостигаемой» ступенью Сущего.
Наконец, третий уровень – долговременная память, которая
не только является информационным «золотым запасом»
человека, но и хранилищем «…эталонов, мотивационных
установок и способов переработки входной информации» –

80
иначе говоря, «критериев» истинности для отбора, осущест-
вляемого на предшествующих уровнях ([31, 13]; курсив мой.
– Н. Д.). Аналогия с этапом истинного («умосозерцаемого»)
напрашивается фактически сама собой.
Предвосхитим естественное возражение читателя: насколько допустимы попытки «уравнять в правах» современную концепцию памяти с ее архаической предшественницей? Ведь сегодняшний «человек культуры» (М. Пришвин)
отнюдь не ограничивается «наглядно-образным» запоминанием «вещей», природных явлений и жизненных ситуаций. Задачи ars memorativa ныне предопределяются необходимостью усвоения и воспроизведения текстов – порой
исключительно сложных по структуре и содержанию…
В рассматриваемом аспекте представляется уместным напомнить высказывание Э. Дюркгейма: «Истинно человеческая
мысль не есть нечто первоначально данное. Она – продукт
истории; это – идеальный предел, к которому мы все более
и более приближаемся, но которого мы, вероятно, никогда
не достигнем» (цит. по [45, 82]; курсив мой. – Н. Д.). Иначе
говоря, важнейшие мнемонические процессы в конкретной
эпохальной ситуации «знаково (культурно) опосредуются»
(В. Шкуратов), облекаясь в изменчивую и подвижную форму, связанную с предыдущей – как, впрочем, и последующей
– узами преемственности. Для подтверждения этой мысли
вновь предпримем исторический экскурс, теперь уже в более
близкую нашему времени Средневековую эпоху.
Изначально следует подчеркнуть родство указанной эпохи с Античностью: «В этом (то есть средневековом. – Н. Д.)
мире, где даже ученые больше говорили, чем читали и писали, всякое запоминаемое слово должно было в конце концов прозвучать. Устное изложение (pronunciatio) – конечная
цель запоминания. Телом и голосом надо отмечать важность
отдельных мест. Мысль не пытаются отделить от плоти, наоборот, всячески пронизывают ощущениями и эмоциями.
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
