Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Развитие интонационного мышления в современном вузовском курсе сольфеджио. Учебное пособие
.pdf
101
полной мере проявляющим свои достоинства при экспериментальном проращивании через несколько тысячелетий,
однако столько же легко возвращающимся к дикому состоянию при безнадзорном произрастании. Искусство запоминания С. Шерешевского может служить примером подобной «безнадзорности» в культурном отношении. Речь идет о
все увеличивающемся (по мере взросления ребенка) потоке
информации, «не имеющей смысла» или даже заведомо бессмысленной, но подлежащей обязательному запоминанию
и потому провоцирующей хаотическое развитие абсолютно
произвольной «семантизации» (см. [22, 202–203]) – основы «эйдотехники» мнемониста. Красноречивым свидетельством, подтверждающим сказанное, может служить рассказ
самого Шерешевского о процессе фиксации в памяти строф
из «Божественной комедии» Данте на языке оригинала. Например, знаменитая первая строка: «Nel mezzo del camin di
nostra vita» (в классическом переводе М. Лозинского: «Земную жизнь пройдя до середины») – была «закодирована»
следующим способом: «Nel – я платил членские взносы, и
там в коридоре была балерина Нельская; mezzo – я скрипач;
я поставил рядом с нею скрипача, который играет на скрипке; рядом – папиросы “Дели” – это del; рядом тут же я ставлю
камин (camin), di – это рука показывает дверь; nos – это нос,
человек попал носом в дверь и прищемил его; tra – он поднимает ногу через порог, там лежит ребенок – это vita, витализм <…>» [22, 203]. Вряд ли нуждается в доказательстве
принципиальное расхождение рассматриваемой «эйдотехники» с архаическим «искусством запоминания».
Учитывая предположения некоторых исследователей (например, Т. Дале) о «генотипической (то есть унаследованной
от предков. – Н. Д.) природе памяти Ш.», можно со значительной долей уверенности утверждать, что отмеченные расхождения по меньшей мере обнаружились еще у родителей
мнемониста: «Его отец – в прошлом владелец книжного мага-

102
зина, – по словам сына, легко помнил место, на котором стояла любая книга, а мать могла цитировать длинные абзацы из
Торы» [22, 204]. Но ведь цитирование иностранных текстов
не выглядит чем-то из ряда вон выходящим применительно к
человеку, освоившему определенный язык; и библиотекарь с
легкостью отыщет книгу в огромном хранилище (куда более
протяженном, чем магазины дооктябрьской эпохи), поскольку знает принципы классификации и расстановки изданий,
что также не вызовет у нас изумления перед столь необычайным дарованием. Следовательно, родители Шерешевского
демонстрировали способности на заведомо бессмысленном
для них материале, сделав «принцип бессмыслицы» основой
и для обучения своего сына (о способах запоминания ребенком непонятных для него молитв уже рассказывалось)!
Вполне уместен вопрос: да стоит ли предъявлять претензии феноменальной «эйдотехнике» человека, способного зафиксировать и безошибочно воспроизвести через десяток
лет практически любой объем самой разнообразной информации? Не лучше ли распространять столь ценный опыт,
разрабатывать на его основе алгоритмы и схемы-ситуации
для мнемонического воспитания детей, избавляя их таким
образом от «болезни» нашей эпохи – неприспособленности человеческой памяти и мозга в целом к лавинообразно
возрастающему информационному потоку? Ответим сразу:
увы, не лучше, поскольку память выдающего мнемониста
оказалась ущербной в важнейшем – культурном – отноше-
нии. Кстати, в изложении А. Лурии запечатлеваются отдельные, не связанные друг с другом дефекты «чудо-памяти».
Оговорив безусловную дистанцированность «эйдотехники»
(как принципа «работы над образом» у Шерешевского) от
логических способов переработки получаемой информации,
исследователь констатирует: «Именно поэтому Ш. <…> ока-
зывается совсем слабым в логической организации запоми-
наемого материала… задача избирательно выделять слова

103
одной категории (в опытах Л. Выготского и А. Леонтьева. –
Н. Д.) оказалась совершенно недоступной ему: самый факт,
что в число предъявленных ему слов входят сходные слова,
оставался незамеченным и стал осознаваться им только после того, как он “считал” все слова и сопоставил их между
собой» ([22, 203–204]; курсив мой. – Н. Д.).
Далее, сам Ш. неоднократно жаловался, рассуждая о своей… плохой памяти на лица. «“Они такие непостоянные, –
говорил он. – Они зависят от настроения человека, от момента встречи, они все время изменяются, путаются по окраске
(речь идет о синестетических помехах. – Н. Д.), и поэтому их
так трудно запомнить” <…> Та работа по выделению суще-
ственных, опорных пунктов узнавания, которую проделывает каждый из нас при запоминании лиц… по-видимому,
выпадает у Ш., и восприятие лиц сближается у него с восприятием постоянно меняющихся сочетаний света и тени,
которые мы наблюдаем, когда сидим у окна и смотрим на колышущиеся волны» ([22, 205]; курсив мой. – Н. Д.).
Особенно примечателен «…тот факт, что запоминание
целых отрывков (где ключевым элементом мнемонической
структуры является именно смысловая связь. – Н. Д.) оказывается у Ш. совсем не таким блестящим <…> Если рассказ
читался быстро – на лице Ш. появлялось выражение озадаченности, которое сменялось выражением растерянности.
“Нет, это слишком много. Каждое слово вызывает образы,
и они находят друг на друга, и получается хаос. Я ничего
не могу разобрать… а тут еще ваш голос… и еще пятна…
И все смешивается”. Поэтому Ш. старался читать медленнее… проводя работу, гораздо более трудную и утомитель-
ную, чем та, которую проводили мы: ведь у нас… выделение
наиболее существенных смысловых пунктов, несущих максимальную информацию, протекает гораздо проще и непо-
средственнее, чем у Ш. с его образной и синестезической
памятью»; как признавал сам мнемонист: «…я вижу… все

104
подробности, которые не имеют… никакого отношения к
смыслу текста, и у меня не удерживается суть» ([22, 205];
курсив мой. – Н. Д.).
Наконец, самая сложная для С. Шерешевского проблема:
«Как научиться забывать? – вот в чем вопрос, который беспокоит его больше всего…» По мнению А. Лурии, «даже периодические ошибки – пропуски слов в воспроизводимых
рядах – объяснялись исключительно нечетким “мысленным
восприятием”». Фактически «Ш. не “забывал” данных ему
слов; он “пропускал” их при “считывании”, и эти пропуски
всегда просто объяснялись. Достаточно было Ш. “поставить”
данный образ в такое положение, чтобы его трудно было
“разглядеть”, например, “поместить” его в плохо освещенное место или сделать так, чтобы образ сливался с фоном и
становился трудно различимым, как при “считывании” расставленных им образов этот образ пропускался, и Ш. “проходил” мимо этого образа, “не заметив» его”» [22, 201, 206].
Единственный способ «устранения» информации, который
удалось обнаружить путем долгих, мучительных «проб и
ошибок», заключался в следующем: «Я боюсь, как бы этого
(т. е. вспоминания. – Н. Д.) не случилось. Я хочу – я не хочу…
И я начинаю думать: доска (один из основных мнемонических
образов у Шерешевского. – Н. Д.) ведь уже не появляется, – и
это понятно почему: ведь я же не хочу! Ага! Следовательно,
если я не хочу, значит, она не появится… Значит, нужно было
просто это осознать!» ([22, 206]; курсив мой. – Н. Д.).
Мы полагаем, что отмеченные недостатки могут быть
объяснены исходя из одной основополагающей причины: в
механизме «чудо-памяти» оказались неразвитыми элементы,
ведавшие «осуществлением активного отбора, фильтрации
входной информации», – именно эта операция «определяет
содержательные и другие характеристики формирующегося образа» [22, 13]. Установка на тотальное неосмысленное
запоминание, роль которой в жизни Шерешевского со вре-

105
менем только возрастала (особенно благодаря его профессиональным выступлениям в качестве мнемониста), способствовала «отключению» фильтров памяти, принцип работы
которых основывается на отборе (посредством изучения и
постижения смысла предлагаемой информации) и не приемлет «всеядности». Здесь следует искать «ключ» и к атрофии
логических (точнее, всех, ведающих систематизацией и распределением хранимого материала в различные «кладовые»
памяти) функций; и к плохому узнаванию лиц, что напрямую
связано с «выделением (естественно, с помощью все того же
отбора! – Н. Д.) существенных опорных пунктов» в совокупности зафиксированных черт и деталей; и к неумению
отделить («удержать») суть, опуская бесчисленные «подробности», не имеющие к ней прямого отношения. Более того,
здесь же коренится и причина «неумения забывать», сколь
бы ни парадоксально звучало это в освещаемом контексте.
Действительно, труды ведущих психологов как будто свидетельствуют о противоположном: «…при запоминании всякого материала, но в особенности бессмысленного, большое
количество материала забывается вскоре после запоминания», – пишет Ф. Бартлетт ([37, 101]; курсив мой. – Н. Д.).
В серии работ З. Фрейда, специально посвященной сущности
и механизму забывания, показано, что «бессмысленность
материала» нуждается в дополнении «бессмысленностью запоминания» с точки зрения личностной оценки конкретного
человека и что результатом возникновения таковой оценки
(даже не вполне осознанной или подавляемой) неизбежно
являются «внутренний протест», «мотив неохоты», «стихийное стремление к отпору» и т. п. [37, 107, 109, 113], столь же
закономерно способствующие вытеснению «чуждой» информации из «активных» областей мнемонической системы.
По сути, рассказ С. Шерешевского не противоречит этому.
Он лишь дополняет выводы Ф. Бартлетта и З. Фрейда, демонстрируя пути возможного «обхода» указанного механизма с

106
помощью подмены смыслов псевдосмыслами и сознательного
(установочного!) насаждения личностной оценки, противоречащей истинному положению дел: тотальная бессмыслица объявляется тотальной смыслонасыщенностью, каковую
человек не просто «должен», но сам страстно «хочет» запомнить. С целью более эффективного закрепления данной
установки обучаемому первоначально предлагаются к запоминанию «доброкачественные» (смыслонесущие) тексты на
незнакомом языке. По мере усовершенствования «псевдосмысловой» техники, едва лишь восприятие любой информации как своеобразного «потока» непостижимых
для мнемониста «шифровок» прочно утверждается в памяти, последняя обнаруживает готовность благодушнонеразборчиво фиксировать и откровенные бессмыслицы.
Вот почему для забывания в принципе ненужной (то есть
лишенной какого бы то ни было смысла!) информации оказывается достаточным лишь осознать эту ненужность и
собственное нежелание в дальнейшем хранить бесполезные
слова. Напротив, поддержание актуальности предыдущей
установки обусловливает заведомое отсутствие положительных результатов при «сбросе» балласта.
Заметим, кстати, что С. Шерешевский, удовлетворившись
найденным приемом, даже не подумал о другом: вся ли информация, столь успешно «сброшенная» в небытие, могла
считаться бессмысленной? Вопрос далеко не праздный, коль
скоро мнемоническая система артиста функционировала при отсутствии ключевого звена – отбора «нужного» на
основе последовательного осмысления «целого»: либо все
«необходимо» и «сохраняется», либо наоборот, или – или!
В этом проявилась и очевидная несостоятельность указанного псевдосмыслового элемента, его «маскировочная» функция,
целиком и полностью зависимая от первоначальной оценочной установки. Например, С. Шерешевскому не было известно, что означает слово «путамен» из определенного ряда,

107
фиксируемого в памяти при помощи «я хочу, потому что мне
это нужно» (см. [22, 201]). Затем мнемонист благополучно забыл данное слово, опять-таки не озаботившись его смыслом
и даже не поинтересовавшись, может ли оно пригодиться в
«расшифрованном» виде (putamen в переводе с латинского
означает «скорлупа», «шелуха», «кожица» и встречается в
трудах Плиния Старшего, Петрония Арбитра, Цицерона).
Допустим, названное «экзотическое» слово не пригодилось
бы; тогда обратимся к другому примеру. Запоминая строки
«Божественной комедии», испытуемый не знал цитируемого произведения, автора и языка, – таковы жесткие условия
психологического эксперимента. В цепочке ассоциативно
выработанных и рядоположенных образов, между тем, обнаружилось любопытное совпадение: vita из староитальянского текста сопоставлено с «витализмом», имеющим тот же корень (общую латинскую основу). Совершенно естественным
было бы заинтересоваться незнакомыми стихами, попробовать – скажем, при помощи специалиста – выявить первоисточник, ознакомиться с переводом, что, в свою очередь,
наверняка породило бы иную, более осмысленную и продуктивную в содержательном отношении образную «цепочку»…
Напрасные надежды! При воспроизведении через 15 лет «эйдотехника» сохранилась на все том же бытовом уровне (см.
[22, 203]). Можно быть уверенным, что при забывании один
из шедевров мировой культуры точно так же «пропал», не
оставив никакого следа в сознании своего хранителя.
Итак, «чудо-память» при ближайшем рассмотрении оказывается явлением, непричастным истории культуры, своего
рода «дичком», проросшим из «зерна» древней ars memorativa.
Отметим грустное совпадение: характеризуемый феномен
С. Шерешевского возник во времена невиданного по размаху
культурного беспамятства и «забвения разума» (А. Платонов).
Фигуры мнемониста и «счетчика», демонстрирующие всемогущество человеческого разума при социализме, были не-

108
отъемлемыми приметами этих времен… Впрочем, указанный
феномен не заслуживал бы столь обстоятельного рассмотрения, если бы не поразительное совпадение важнейших черт
«эйдотехники» с методологическими принципами советской
музыкальной педагогики (прежде всего, в сфере инструментального исполнительства), утвердившимися буквально в те
же годы! Стремясь пояснить сказанное, проанализируем ряд
фрагментов из широко известной книги Г. Нейгауза «Об искусстве фортепианной игры».
Для советских пианистов эта книга на протяжении десятилетий сохраняла значение некоего «катехизиса» исполнительства (не случайно и по количеству изданий – пять
за тридцать лет, с 1958 по 1988 годы, – она превзошла даже
рассматривавшийся нами труд Г. Когана), «уникального» по
своим достоинствам, содержащего «…целую россыпь дум и
размышлений… ярких, оригинальных, глубоких», а также
практических «советов, ценность которых трудно переоценить» (Я. Мильштейн; см. [32, 238–239]). Безусловно, предла-
гаемый Г. Нейгаузом подход к проблемам музыкальной мнемоники заслуживает специального освещения. «Если можно
так выразиться (“наукообразно”), пианист пользуется одновременно двумя родами памяти – музыкальной (духовной) и
мышечной (телесной), – пишет автор. – Первая, конечно, во
много раз важнее, это – хозяин и организатор, но без второй
тоже не обойтись, это – верный слуга-исполнитель, облегчающий работу хозяина. Надо заметить, что путаницы и аварии, встречающиеся у музыкально малоразвитых учеников,
бывают оттого, что они заучивают что-то “механически”, без
должного участия головы и слуха (“голова” помнит хуже, чем
пальцы), “слуга” что-то делает, но сам не знает что, а “хозяин” спит (своеобразный “реверанс” в сторону Г. Когана! –
Н. Д.); неполадки же, бывающие у очень хороших музыкантов (у которых крепкий хозяин), возникают оттого, что слуга неисправен, не выполняет приказы хозяина» ([32, 129];

109
курсив мой. – Н. Д.). Иерархия и функциональная взаимозависимость мнемонических уровней, обозначаемые Г. Нейгаузом, принципиально противоположны «автоматизму»,
свидетельствуя тем самым о глубоком осмыслении интересующей нас проблематики. Но как же формируется «духовная память», где заключены ее истоки?
Во вступительном разделе книги Г. Нейгауз формулирует несколько «простых положений», составляющих концептуальную основу «искусства фортепианной игры». Первым
из этих положений названо следующее: «Прежде чем начать
учиться на каком бы то ни было инструменте, обучающийся
– будь то ребенок, отрок или взрослый – должен уже духов-
но владеть какой-то музыкой: так сказать, хранить ее в своем уме, носить в своей душе и слышать своим слухом» ([32,
11]; курсив мой. – Н. Д.). По-видимому, исходным моментом
указанного «духовного владения» – «хранения», «ношения»
и «слышания» – и призвана стать «духовная память». Столь
же очевидно другое. Для цитируемого автора «сама музыка» фактически отождествляется с ее «содержанием… (как
говорится, “художественным образом”)». Г. Нейгауз особо
подчеркивает: «Но что же такое “художественный образ музыкального произведения”, если это не сама музыка, живая
звуковая материя, музыкальная речь, с ее закономерностями и ее составными частями… с определенным формальным
строением, эмоциональным и поэтическим содержанием?»
([32, 11, 16]; курсив мой. – Н. Д.).
Вот почему соответствующий механизм запоминания неизбежно основывается на «эйдотехнике», питаемой «…нашим сознанием, чувством, воображением» ([32, 18]; курсив
мой. – Н. Д.).О главном принципе вышеназванной «эйдотехники» Г. Нейгауз говорит весьма подробно: «В моем уме, в
моей душе живет какое-то представление, скажем, о Бетховене; я его люблю, я его боготворю, я его переживаю как значительнейшее событие моей жизни, я чувствую и знаю, что

110
он выразил то-то и то-то… и знаю в меру моих способностей,
что это надо передать так-то и так-то. Могу ли я отказаться от этого ярчайшего реального образа и видения, могу ли я
идти на какие бы то ни было уступки и компромиссы в угоду слабосильному ученику? – Никогда» ([32, 25]; курсив мой.
– Н. Д.). Целостность «ярчайшего, реальнейшего образа»
композитора закономерно произрастает из менее масштабных «представлений»: «образов» его сочинений, отдельных
частей последних и даже фрагментов каждой части, одним
словом, из постигаемого и запоминаемого благодаря вообра-
жению творческого наследия.
Руководствуясь пояснениями самого Г. Нейгауза: «…достигнуть успехов в работе над “художественным образом”
можно, лишь непрерывно развивая ученика музыкально,
интеллектуально, артистически… [следует] развивать его
фантазию удачными метафорами, поэтическими образами,
аналогиями с явлениями природы и жизни, особенно душев-
ной, эмоциональной жизни, дополнять и толковать музыкальную речь произведения<…>» ([32, 27]; курсив мой. –
Н. Д.), – мы вправе заключить, что в основу характеризуемой «эйдотехники» положен прием ассоциативного
сопоставления–сближения–отождествления «представляемого» содержания музыкального произведения с «наглядными» образами других искусств («поэтическим образом»
или «метафорой», изобразительной «аналогией», etc.).
И хотя автор книги предостерегает читателя: «но не дай бог
впасть в пошлое “иллюстрирование”» [32, 27], – собственные высказывания Г. Нейгауза, коих зафиксировано – им самим и его учениками – великое множество, дают основания
для «иллюстративного» разумения и толкования подобных
сопоставлений.
Заметим, что в цитируемой книге весьма решительно и
недвусмысленно отвергается предположение о взаимосвязи
конкретного эйдотехнического уровня с необходимостью
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
