Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Естественно-научные основы сервиса. Учебное пособие
.pdf
151
чит» общность, с другой - на нее направляется коллективное насилие.
Жертва всегда имеет смысл очистительной жертвы, она на некоторое
время избавляет человеческую общность от скверны насилия. Эволюция ритуалов жертвоприношения шла по пути все большего удаления
заместительной жертвы от человека. Люди, животные, растения,
неодушевленные предметы - таковы основные этапы этого развития. Но
жертвоприношение всегда оказывается платой за формирование группового единства людей, оно является необходимым элементом сплачивающего ритуала, хотя и может объявляться, что жертва приносится
ради других целей (например, ради будущего урожая). Жирар настойчиво подчеркивает, что мир и порядок во всех культурах основываются
именно на культурной дифференциации, т.е. на некотором структурировании человеческого сообщества. Не различия, а их отсутствие вызывает сильнейшее соперничество между тождественными друг другу
членами сообщества. Поэтому «жертвенный кризис» - это кризис различий, т.е. процесс их прогрессирующего стирания и уничтожения. Человеческие право и справедливость, а также фундированный ими порядок основываются только на четких различиях. В этом контексте рассматривается отношение примитивных культур к близнецам, которое
наиболее выразительно зафиксировано в так называемых близнечных
мифах. Ведь близнецы - это идеальная модель сообщества с отсутствующими различиями. Поэтому примитивные культуры всегда видели в
близнецах некоторую угрозу, считая их источником неизбежного насилия. Кроме того, появление близнецов - это всегда неожиданность, так
как вместо одного ожидаемого члена сообщества, для которого уже
приготовлена определенная социальная ячейка, появляются два или
больше. Чаще всего близнецов просто убивали, чтобы устранить опасность в ее зародыше. Возможны и более «мягкие» варианты - оставление в живых только одного из близнецов. Однако речь идет не о непосредственном убийстве, поскольку это создало бы цепь мести. Основная парадигма избавления от близнецов - вытеснение их за пределы
сообщества, т.е. помещение их в такие условия, что они не могут не
погибнуть. В тех культурах, где близнецам позволяют остаться в живых, они представляют собой один социальный персонаж, что также
является способом отвести угрозу насилия, которое может распространиться на все сообщество. Возможен также вариант такой изоляции
близнецов от общества, когда их ставят в привилегированное положение. В близнечных мифах все эти процессы, в конечном счете, приобретают облик истории «братьев-врагов», для обозначения которых используется также термин «двойник». Для более детального рассмотре-

152
ния феномена «жертвенного кризиса» Жирар обращается к анализу трагедии Софокла «Эдип-царь». В тексте трагедии обнаруживается большое количество конфликтных ситуаций, которые могут быть охарактеризованы как разновидности «миметического кризиса», связанного с
исчезновением различий между противниками. Именно с этих позиция
рассматриваются преступления Эдипа - отцеубийство и инцест, в которых ищется исчезновение различий между вовлеченными в них людьми, а именно, между отцом и сыном. В отцеубийстве это обстоятельство вполне очевидно - отношения отца и сына сводятся к конфликту
«братьев-врагов», в инцесте сын покушается на мать, т.е. на «объект»,
предназначенный для отца, тем самым снова превращая свое сыновнее
отношение к отцу в борьбу «братьев-врагов». Мор, напавший на Фивы,
имеет, согласно интерпретации Жирара, не только прямой, но и метафорический смысл. Это - символ распространения разрушительного
насилия, порожденного преступлениями Эдипа. Мор представляет собой заразу насилия, угрожающую всему городу, что однозначно указывает на «жертвенный кризис». Поэтому все опять сосредоточивается на
Эдипе, который несет ответственность за несчастья, обрушившиеся на
Фивы, и тем самым оказывается потенциальной жертвой. Обвинения
обращаются в бессознательное единодушие двойников. Хотя двойник,
подчеркивает Жирар, обычно считается чем-то воображаемым, т.е. совершенно нереальным, речь идет о самой настоящей реальности. В ситуации «жертвенного кризиса» сообщество состоит именно из близнецов или двойников, что уподобляет насилие растущему снежному кому.
Разрешение кризиса возможно только с помощью принесения жертвы, в
качестве каковой и выступает Эдип. В свете полученных результатов
рассматривается генезис мифов и ритуалов, понимание которого также
опирается на теорию «жертвенного кризиса»: и мифы, и ритуалы считаются специфическими формами фиксации преодоления разрушительного насилия путем принесения жертвы. В этом же контексте анализируются происхождение и структура «священной монархии», и, в частности, инцест в семьях монархов как способ превратить претендента на
власть в «виновного», т.е. в жертву. В целом же монарх считается жертвой, уничтожение которой отсрочено, так что вызываемый жертвой
трепет обусловливает признание права на власть. Особое место в книге
занимает исследование оргиастических культов, осуществленное на
примере культа Диониса. В связи с этим рассматриваются такие праздники, которые оборачиваются несчастьем. Образцом для анализа служит трагедия Эврипида «Вакханки». В вакханалии налицо исчезновение всех различий, характерное и для трагедии «Эдип-царь». Начинаясь

153
как идиллическое действо, вакханалия превращается в кровавый кошмар. Как известно, Фивы не хотели признавать Диониса богом, за что
он поразил фиванок безумием и тем самым превратил в вакханок. Фиванский царь Пенфей, также не желавший утверждения в его городе
культа Диониса, пожелал, спрятавшись, увидеть оргии вакханок своими
глазами. Для этого он переоделся в женское платье, но женщины заметили его и, приняв за дикого зверя, растерзали. Так праздник превратился в несчастье, и это, согласно Жирару, типичный «жертвенный кризис», ведущий праздник к его истокам - взаимному насилию. Стирание
половых различий в переодевании Пенфея имеет результатом трагедию
на празднике любви и плодовитости. Но трагедия Эврипида фиксирует
также стирание различий между людьми и животными, поскольку
безумные вакханки приняли Пенфея за дикого зверя. Более того, стираются различия даже между богом и человеком, между Дионисом и
Пенфеем, так что они, согласно интерпретации Жирара, превращаются
в «братьев-врагов» или двойников. Ведь Пенфей, прикидываясь вакханкой, противостоит Дионису и одновременно одержим им, т.е. оказывается охваченным тем насилием, которое делает все вещи и существа
неотличимыми друг от друга. Поэтому убийство Пенфея становится
разрешением «миметического кризиса» и одновременно явлением сакрального, в результате чего культ Диониса воцаряется в Фивах. Тем
самым «религиозное» и «сакральное» обнаруживают свой сугубо практический смысл. Явление сакрального означает отделение насилия от
людей, и, поскольку насилие теперь приписывается божествам, люди
освобождаются от подозрений в отношении самих себя. На примере
культа Диониса выявляется и процесс превращения двойников в чудовищ, т.е. в существ, совмещающих в себе божественные, человеческие,
животные и вещные качества, так как желание, перейдя определенный
порог мимесиса, желает уже не объект, а модель-соперника. Это приводит к удвоению всех различий и их смешению, что, собственно, и характеризует чудовище. По принципу удвоения и смешения различий
построены, согласно Жирару, и ритуальные маски. Выводом всех
предшествующих рассуждений оказывается положение о том, что сакральное представляет собой определенную метаморфозу насилия, которое отделяется от людей в качестве его носителей (субъектов) так,
что возникает иллюзия его не только независимого, но и, в некотором
смысле, первичного по отношению к людям существования. В этом причины амбивалентности всякой жертвы, «излечившей» дезинтегрированную общность тем, что она, став объектом коллективного насилия, впитала его в себя и именно благодаря этому стала не только про-

154
клятой, но и священной. Вместе с тем, согласно Жирару, сакральное
может быть понято как совокупность таких норм поведения, которое
препятствует возвращению разрушительного насилия. Следовательно,
разрушительное насилие нейтрализуется и вытесняется с помощью самого же насилия, что превращает его из разрушительного в «обосновывающее», творческое. Поэтому в трагедии Эврипида убийство Пенфея,
т.е. сосредоточение и разрядка коллективного насилия на жертве совпадают с явлением сакрального, т.е. победой Диониса. Интерпретация
древнегреческих трагедий и лежащих в их основе мифов служит Жирару отправной точкой критики «Эдипова комплекса» и фрейдизма в целом, которая, однако, не ведет к полному отрицанию научной ценности
психоанализа. Особое внимание при этом уделяется анализу книги
Фрейда «Тотем и табу». С аналогичных позиций конструктивной критики рассматривается и понимание Леви-Стросом структуры брачных
отношений у примитивных народов. Специальная глава посвящена анализу конкретных форм жертвенного замещения. В этом контексте детально рассматриваются понятия богов, мертвых и детализируется
представление о сакральном. Книга завершается доказательством единства всех ритуалов, в основе которых усматривается их связь с «жертвенным кризисом» и механизмами его разрешения.
История философии: Энциклопедия. - Мн., 2002.

155
Тема 2
НАРРАТИВ (лат. narrare - языковой акт, т.е. вербальное изложе-
ние - в отличие от представления) - понятие философии постмодерна,
фиксирующее процессуальность самоосуществления как способ бытия
повествовательного (или, по Р. Барту, «сообщающего») текста. Важнейшей атрибутивной характеристикой Н. являются его самодостаточность и самоценность: как отмечает Р. Барт, процессуальность повествования разворачивается «ради самого рассказа, а не ради прямого воздействия на действительность, то есть, в конечном счете, вне какойлибо функции, кроме символической деятельности как таковой». Классической сферой возникновения и функционирования Н. выступает история как теоретическая дисциплина… В рамках нарративной истории
смысл события трактуется не как фундированный «онтологией» исторического процесса, но как возникающий в контексте рассказа о событии и имманентно связанный с интерпретацией.
В традиции до-постмодернистской философии истории, напротив, аксиологические акценты расставлялись радикально альтернативным способом: даже в трактовке М. Блока (которого, возможно, в последнюю очередь можно отнести к традиции социологизма, основанной
на сформулированной в свое время Э. Дюркгеймом презумпции «социального реализма»), история до последнего времени прозябала «в эмбриональной форме повествования» и не могла претендовать на статус
«серьезного аналитического занятия». Однако уже Арендт, отталкиваясь от того факта, что в античной архаике под «героем» понимался свободный участник Троянской войны, о котором мог бы быть создан рассказ (история), отмечала: «то, что каждая индивидуальная жизнь между
рождением и смертью может, в конце концов, быть рассказана как история с началом и концом, есть... доисторическое условие истории (history), великой истории (story) без начала и конца». Что же касается собственно философии постмодернизма, то ориентация на «повествовательные стратегии» - в их плюральности - оценивается современными
авторами (Д.В. Фоккема, Д. Хейман и др.) как основополагающая для
современной культуры. В этом проявляется усиление в современной
философии истории позиции историцизма, строящего свою методологию на презумпции неповторимой уникальности каждого события, чья
самобытность не может быть - без разрушающих искажений - передана
посредством всеобщей дедуктивной схемы истории. И как событие не
возводится историком в поисках его смысла к некоей общей, изначальной, проявляющейся в каждом отдельном событии закономерности, так
и рассказ о событии не возводится к исходному, глубинному, якобы

156
объективно наличному смыслу этого события, - смысл рассказа, напротив, понимается как обретаемый в процессе наррации, т.е., по формулировке М. Постера, «мыслится как лишенный какого бы то ни было онтологического обеспечения и возникающий в акте сугубо субъективного усилия», но отнюдь не в субъект-объектных процедурах, как бы таковые (гносеологически или праксеологически) ни трактовались. История как теоретическая дисциплина конституируется в постмодернизме в
качестве нарратологии: рефлексия над прошлым, по оценке Х. Райта, это всегда рассказ, Н., организованный извне, посредством внесенного
рассказчиком сюжета, организующего повествование. По оценке Й.
Брокмейера и Р. Харре, Н. выступает не столько описанием некоей онтологически-артикулированной реальности, сколько «инструкцией» по
конституированию последней (подобно тому, как правила игры в теннис лишь создают иллюзию описания процессуальности игры, выступая
на самом деле средством «вызвать игроков к существованию»). Атрибутивной характеристикой Н. выступает в этом контексте «leggerezza» легкость, которую «нарративное воображение может вдохнуть в
pezantezza - тяжеловесную действительность» (И. Кальвино, 1998).
Центральным моментом процедуры внесения фабулы в рассказ является финал, завершение повествования. Собственно, нарратор и выступает, прежде всего, как носитель знания о предстоящем финале истории, и
лишь в силу этого обстоятельства он и может являться рассказчиком,
принципиально отличаясь от другого выделяемого в контексте Н. субъекта - его «героя», который, находясь в центре событий, тем не менее,
лишен знания тенденции их развития и представлений о перспективах
ее завершения. Данная идея типична уже для предворяющих постмодернистскую философию авторов. Так, Ингарден понимает «конец повествования» в качестве именно того фактора, который задает простой
хронологической последовательности событий семантическую значимость: лишь завершенная история обретает свой смысл, и лишь финал
выступает, таким образом, источником ее морфологии. Если событийный хаос, по Ингардену, структурируется, обретая морфологию и организацию, посредством внесения историком фабулы в аморфный материал, то центральным смыслообразующим фактором этого процесса
является знание историком финала. Аналогично и процессуальность
рассказа мыслится Ингарденом как разворачивающаяся в контексте («в
свете») своей фундаментальной детерминированности со стороны «последней» («кульминационной») фразы повествования: «специфика выраженного данной фразой... пронизывает все то, что перед этим было
представлено... Она накладывает на него отпечаток цельности». Анало-

157
гично, согласно Арендт, специфика действия - событийного акта как
предмета рассказа - заключается в том, что оно обретает смысл только
ретроспективно: «в отличие от производства, где свет, в котором следует судить о закономерном продукте, задается образом или моделью,
ранее воспринятой глазом ремесленника, - свет, который освещает процесс действия, а потому и все исторические процессы, возникает только
в их конце, часто, когда все участники мертвы». В рамках постмодернистской концепции истории фундаментальной становится идея основополагающего значения финала для конституирования Н. как такового. Именно наличие определенного «завершения», изначально известного нарратору, создает своего рода поле тяготения, приводящее все
сюжетные векторы к одному семантическому фокусу (Кермоуд). В рамках подобной установки будущее (в качестве финала Н. или, в терминологии Кермоуда, «завершения») выступает в функциональносемантическом отношении аналогом аттрактора, и идея аттрактивных
зависимостей фактически фундирует собою постмодернистскую нарратологию. Аналогично, в концепции события Делеза, «внутреннее конденсирует прошлое... но взамен сталкивает его с будущим». Генеалогия
Фуко также рассматривает исторический процесс в контексте, допускающем его интерпретацию в свете идеи аттрактивных зависимостей.
Смысл исторического события трактуется Фуко следующим образом:
«точка, совершенно удаленная и предшествующая всякому позитивному познанию, именно истина, делает возможным знание, которое, однако, вновь ее закрывает, не переставая, в своей болтливости, не признавать ее». Поскольку нарратология как концепция рассказа интерпретируется постмодернизмом не только в свете моделирования истории, но
и в свете текстологии (рассказ как вербальный акт), то идея аттрактивных зависимостей обнаруживает себя и в постмодернистской концепции текста. Противопоставляя произведение как феномен классической
традиции и «текст» как явление именно постмодернистское, Р. Барт
пишет: «произведение замкнуто, сводится к определенному означаемому... В Тексте, напротив, означаемое бесконечно откладывается на будущее». Выделяя различные типы отношения к знаку, Р. Барт связывает
классическое «символическое сознание» с интенцией к поиску глубинных (онтологически заданных и потому жестко определенных) соответствий между означаемым и означающим. Что же касается «парадигматического» и «синтагматического» типов сознания, с которыми Р. Барт
соотносит «порог», с которого начинается современная философия языка, то для них характерна выраженная ориентация на будущее, в рамках
которой смысл конституируется как влекомая асимптота. «Парадигма-

158
тическое сознание... вводит... знак... в перспективе; вот почему динамика такого видения - это динамика запроса... и этот запрос есть высший
акт означивания». Упомянутое множество мыслится Р. Бартом в качестве упорядоченного и стабильного, и фактором «порядка» (упорядочивания) выступает в данном случае читатель, который, по Р. Барту, представляет собой «пространство, где запечатлеваются все до единой цитаты, из которых слагается письмо; текст обретает единство не в происхождении своем, а в предназначении». Бартовской модели «динамик
запроса весьма близка идея «отсрочки» Деррида. Согласно этой идее
становление (сдвиг) текстового смысла осуществляется «также и способом оставления (в самом письме и в упорядочивании концептов)
определенных лакун или пространств свободного хода, продиктованных пока еще только предстоящей теоретической артикуляцией». (В
своей нобелевской лекции И. Бродский в качестве кульминационного
момента творчества фиксирует «момент, когда будущее языка вмешивается в его настоящее».) «Движение означивания» моделируется Деррида таким образом, что каждый «элемент», именуемый «наличным» и
являющийся «на сцене настоящего», соотносится с чем-то иным, нежели он сам, хранит в себе «отголосок, порожденный звучанием прошлого
элемента», и в то же время разрушается «вибрацией собственного отношения к элементу будущего», - это означает, что данный «след» (см.
След), обнаруживая себя в настоящем, с равной долей правомерности
может быть отнесен и к «так называемому прошлому», и к «так называемому будущему», которое оказывается реальной силой в настоящем.
Таким образом, в фундамент постмодернистской концепции рассказа в
качестве основополагающей ложится идея привнесенности смысла посредством задания финала. Поскольку текст в постмодернизме не рассматривается с точки зрения презентации в нем исходного объективно
наличного смысла (последний конституируется, по Гадамеру, лишь в
процессуальности наррации как «сказывания»), постольку он и не
предполагает, соответственно, понимания в герменевтическом смысле
этого слова (снятие «запрета на ассоциативность» как программное
требование постмодернистской философии). По формулировке Джеймисона, нарративная процедура фактически «творит реальность», одновременно постулируя ее относительность, т.е. свой отказ от какой бы то
ни было претензии на адекватность как презентацию некой вненарративности реальности. «Повествовательная стратегия» постмодернизма
есть радикальный отказ от реализма во всех возможных его интерпретациях, включая: а) литературно-художественный критический реализм, ибо критиковать - значит считаться с чем-то как с объективным (а

159
постмодерн даже символизм отвергает за то, что знаки все же трактуются как следы и метки некой реальности, наличности); б) традиционный средневековый философский реализм, ибо, как отмечает Д. Райхман, постмодерн относится к тексту принципиально номиналистично; и
даже в) сюрреализм, ибо постмодерн не ищет «зон свободы» в личностно-субъективной эмоционально-аффективной сфере и потому обретает
свободу не в феноменах детства, сновидения или интуиции (как сюр),
но в процедурах деконструкции и означивания текста, предполагающих
произвольность его центрации и семантизации. Подлинная свобода, по
утверждению Гадамера, и реализует себя посредством нарративных
практик в их плюрализме: «все, что является человеческим, мы должны
позволить себе высказать», - а условием возможности такой свободы
является принципиальная открытость как любой наррации («всякий
разговор обладает внутренней бесконечностью»), так и текста: «все сказанное всегда обладает истиной не просто в себе самой, но указывает на
уже и еще не сказанное», и только когда несказанное совмещается со
сказанным, все высказывание становится понятным» (Гадамер). (Примером нарративного подхода к тексту может явиться даже сделанное
русскоязычным читателем в приведенной цитате ударение - «несказанное» вместо «несказанное», - достаточное для того, чтобы весь «рассказ» изменил семантику). В данном контексте общая для постмодерна
установка, которая может быть обозначена как «смерть субъекта» (и, в
частности, «смерть автора»), предстает одной из своих возможных сторон: H. Автора в процессе чтения снимается (сменяется) Н. Читателя,
по-новому центрирующего и означивающего текст. Результатом такого
означивания является рассказ, который, будучи артикулированным в
качестве текста, в свою очередь, может быть подвергнут деструкции.
Текст квантуется в Н., и вне их плюральности у него нет и не может
быть массы покоя как исходного смысла текста: Н. - это рассказ, который всегда может быть рассказан по-иному. В рамках подхода Й. Брокмейера и Р. Харре Н. рассматривается в его соотнесении с феноменом
дискурсивности, а именно - Н. толкуется как «подвид дискурса». В этом
контексте в поле постмодернистской аналитики втягивается феномен
социокультурной аранжированности нарративных процедур и практик:
«Хотя нарратив и кажется некой... определенной лингвистической и
когнитивной сущностью, его следует рассматривать, скорее, как конденсированный ряд правил, включающих в себя то, что является согласованным и успешно действующим в рамках данной культуры». Идеи
нарратологии находят спецификацию в широком веере своих предметных аппликаций, - например, модель «объясняющего рассказа», осно-

160
ванная на презумпции принципиально повествовательной природы знания, лежит в основе нарративистских концепций объяснения.
История философии:
Энциклопедия. - Мн.: Интерпрессервис;
Книжный Дом, 2002.
Язык слов
В том искусственном мире культуры, который окружает челове-
ка, выделяется особый мир слов - логосфера. Он включает в себя язык
как средство общения и все формы «вербального мышления», в котором мысли облекаются в слова.
Язык как система понятий, слов (имен), в котоpых человек вос-
пpинимает миp и общество, есть самое главное сpедство подчинения.
«Мы - рабы слов», - сказал Маркс, а потом это буквально повторил Ницше. Этот вывод доказан множеством исследований, как теоpема. В культурный багаж современного человека вошло представление, будто подчинение начинается с познания, которое служит основой убеждения. Однако в последние годы все больше ученых склоняется к мнению, что
проблема глубже, и первоначальной функцией слова на заре человечества было его суггесторное воздействие - внушение, подчинение не через
рассудок, а через чувство. Это - догадка Б.Ф. Поршнева, которая находит
все больше подтверждений.
Известно, что даже современный, рассудочный человек ощущает
потребность во внушении. В моменты житейских неурядиц мы ищем
совета у людей, которые вовсе не являются знатоками в возникшей у
нас проблеме. Нам нужны именно их «бессмысленные» утешения и
увещевания. Во всех этих «не горюй», «возьми себя в руки», «все образуется» и т.д. нет никакой полезной для нас информации, никакого плана действий. Но эти слова оказывают большое целительное (иногда
чрезмерное) действие. Именно слова, а не смысл. По силе суггесторного воздействия слово может быть сравнимо с физиологическими факторами (я уже упоминал о реакции моей сокурсницы, которой сказали,
что она поела конины).
Внушаемость посредством слова - глубинное свойство психики,
возникшее гораздо раньше, нежели способность к аналитическому
мышлению. Это видно в ходе развития ребенка. В раннем детстве слова
и запреты взрослых оказывают большое суггесторное воздействие, и
ребенку не требуется никаких обоснований. «Мама не велела» - это
главное. Когда просвещенные родители начинают логически доказывать необходимость запрета, они только приводят ребенка в замешательство и подрывают силу своего слова. До того, как ребенок начинает
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
