Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Актуальные проблемы лингвокультурологии. Сборник обзоров и рефератов

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
06.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
нительнее их изучение; международное их употребление ставит новые трудности по определению их значения в каждой отдельной литературе и в каждую отдельную эпоху, подобно монетам, при­обретающим иную ценность за пределами тех стран, для которых они чеканены» (с. 11).
Сравнение мира с театром появилось почти одновременно с самим театром, однако содержание этой нальные изменения. В IV в. до н.э. актерами были по-преимуществу свободные граждане, а театр еще не утратил связи с религиозным культом и обрядами. Артели театров называли себя «содружест­вом мастеров бога Диониса», а своего старосту – «жрецом». Таким образом, в Древней Греции уподобление человека актеру, а дейст­вительности нижающего значения, «в нем нет еще той фаталистической покор­ности судьбе, которая составляет одну из особенностей нового римского стоицизма. <…> Для афинских стоиков уподобление жизни театру вырастало из уравнения жизни всяческой игре, т.е. такой деятельности, которая имеет ценность сама по себе безотно­сительно
Найденное киниками и Платоном сравнение мира с театром в качестве устойчивой формулы, окрашенной в пессимистический колорит, утвердилось в ту эпоху античного мира, «когда стоицизм принял отчетливо выраженный религиозно-идеалистический ха­рактер» (с. 17). У стоиков «игра» понимается уже как суровое и неизбежное предназначение. Христианство восприняло сравнение мира с (1 Кор. 4:9), апостолы предназначены стать «зрелищем для мира – и для ангелов, и для людей» (в синодальном переводе: «мы сдела­лись позорищем для мира, для Ангелов и человеков»).
У греческих авторов конца эллинистической эпохи метафора
«жизньтеатр» все еще могла означать полное признание жизни. «Вся целиком жизньсцена и забава; или научись играть, отбро-
сив серьезность, или переноси муки», – писал Паллад Александ­рийский. «Для Паллада сцена, театр – идеальная норма жизни, а не ее изнанка, неприглядная сторона; он хотел бы стремиться к ней, а не осуждать как неизбежность. Подобного рода отношение к теат­ральному зрелищу умолимой последовательностью и жестокостью христианская ли­тература вела борьбу с театром и со всеми представителями театрального искусства» (с. 19). В искусстве лицедейства, в уме­нии актера (гистриона) перевоплощаться в другое лицо, «играть
– театральным подмосткам не могло еще иметь при-
к ее результатам» (с. 14).
театром от поздних стоиков. Согласно апостолу Павлу
было немыслимо в христианской среде: с не-
метафоры претерпело карди-
71
роль» заключается основной порок театрального искусства с точки зрения христианской догматики (а также с точки зрения средневе­кового права). «Гистрион переставал нести личную ответственность за действия, слова и поступки; на этом, по-видимому, и основано запрещение церковного общения с гистрионами во избежание со­блазна такого же перевоплощения, как дьявольского искусства нимать чужой облик, доступного лишь “чародейству”» (с. 20).
В Средние века не было актерской профессии как таковой, а для актеров – соответствующего названия. Метафора о «театре мира» исчезает из средневековой литературы до XII столетия, ко­гда она возникает вновь в «Поликратике» Иоанна Солсберийского. В эпоху Возрождения сравнение «оживает снова в том же обличии утверждения, а не отрицания» (с. 19).
Метафоре «государство – корабль» посвящается подборка заметок Н.И. Казанского и Э.Д. Фролова «Государственный ко-
рабль: история одной метафоры». Эта метафора, как и метафора «кормчийправитель», появилась, как полагают авторы, сначала в
греческом языке архаической эпохи и лишь потом – в литературе: у Алкея сама по себе метафора «государство – корабль» стала изобретени­ем в ранней греческой лирике, а ее приуроченность к политиче­ским неурядицам и социальным кризисам (с. 89).
ченной на поражение. Феогнид сравнивает верх брали новые силы, с кораблем, вставшим на опасный курс: «Они отстранили от дела / Доброго кормчего, тот править умел кораблем» (с. 97). «Добрый кормчий» противопоставляется новым правителям.
«Какого лучше взять в рулевые корабля – умеющего править или не умеющего?». действительности, которой должны заниматься специально подго­товленные для этого люди. На практике выдвижение принципа компетентности означало торжество аристократизма, причем не только интеллектуального, но и социального, сознание исключи­тельности тех, кому доступна наука управления. Этот принцип «таил в себе, как в зародыше, всю позднее развитую концепцию аристократического государства во главе с кастой пра­вителей-философов. Более того, идеальной фигурой государствен­ного руководителя оказывается правитель, по преимуществу вопло­щающий в себе политическую мудрость, – правитель, красноречивое
(рубеж VII–VI вв. до н.э.) и Феогнида (VI в. до н.э.). Не
И Феогнид и Алкей принадлежали к старинной знати, обре-
свое государство, где
В том же русле идут рассуждения Сократа (по Ксенофонту):
Политика, утверждает Сократ, есть особая отрасль
при-
Платоном
72
сопоставление которого с добрым пастырем или умелым кормчим подсказывало образ и идею монархии» (с. 109–110).
В реферируемом сборнике помещены три материала об ис-
тории формулы «Блажен, кто...»: Г.А. Левинтон. «Блажен, кто...
К истории формулы»; Е.В. Свиясов. «Поэтическая формулаБлажен, кто..” в русской культуре XVIII–ХIХ веков» (наброски
статьи, неоконченной из-за смерти автора), а также «Материалы для истории поэтической формулы “Блажен, кто...”», собранные
Е.В. Свиясовым. Эти материалы составляют, в сущности, отдель­ное монографическое исследование как по охвату материала, так и по своему объему (более четверти всей книги).
Формула «Блажен, кто...», замечает Свиясов, «становится тем семантическим ядром ние, крылатую мысль, универсальное суждение <...> сообщая сти­хотворению строгую архитектонику гномического свойства, а не­редко и притчевый характер» (с. 240). Формула, вышедшая из церковно-славянской лексики, постепенно стала преобладать в ли­тературе светской. «Горацианский квиетизм, указание на сует­ность мирской жизни, на тщету славы и богатства, призыв ствоваться малым <...> не могли не импонировать читателям, с трудом приспособлявшимся к новым веяниям, к светскому миро­воззрению вообще» (с. 241).
Е.В. Свиясов подчеркивает глубокое различие понятий «блаженство» и «счастье» в культуре XVIII в.: «”Блаженство” оз­начает сублимацию человеческого духа, а трюизм “счастье”» – его обмирщение» (с. 244). Уникальное церковнославянское слово «блаженство» становилось лирике русских поэтов, что и придавало подобного рода поэзии исключительный характер, не сравнимый с зарубежными аналога­ми (с. 245).
Эта формула, возникшая в русской поэзии в XVIII в., с самого своего зарождения совмещает источники и традиции, которые ос­мыслялись как христианская и языческая; иначе говоря, в формуле скрещивались ветная) и античная. Образованный человек XVIII в. подчас даже не пытался проводить грань между библейским (христианским) и ан­тичным самосознанием, его не пугало даже несоответствие неко­торых доктрин языческого мира и норм христианства (с. 243).
Г.А. Левинтон выделяет три источника формулы «Блажен, кто...» в русской поэзии: 1) традиция псалмов
традиции библейская (преимущественно ветхоза-
, которое формирует крылатое выраже-
доволь-
опорным в медиативно-философской
и их переложений;
73
2) начало «Второго эпода»
1
Горация «Beatus ille, qui рroсul
negotiis»; 3) так называемая «Вторая ода» Сафо.
Из множества библейских формул типа «блажен, кто» наи­более известно начало 1-го псалма: «Блажен муж иже не иде на совет нечестивых» – первые слова, которые в России читались при обучении грамоте вплоть до первых десятилетий ХIХ в. Они отра­зились и в
«школярской» традиции. Параллельно ветхозаветной существует богатая античная традиция уподобления так называе­мых «макаризмов», т.е. языковых конструкций с «счастлив – бла­жен (такой-то / тот-то / тот, кто... » – греч. makar, makarios и лат.
beatus (а также felix) (с. 147). Семантика греческого makar, makarios включает значение «глупости» и «юродства». Согласно О.М. Фрейденберг, в Древней Руси «благо понимается
в значении добра и, параллельно, блажи, дури»; блаженныйтакже мертвый (с. 148). Согласно Н.В. Брагинской, в понимании античности стра-
на блажества остается страной смерти. Согласно В.Н. Топорову, блаженство, как и святость, не есть оценка некоторого состояния по шкале «хорошо – плохо», но есть само это состояние. Высшая степень этого начала
свойственна богам (с. 149). Грибоедовское
«Блажен, кто верует, тепло ему на свете!» определило традицию
иронического употребления «блажен, кто...» – о человеке, заведо­мо обреченном на неудачу или обманывающемся (может быть, с актуализацией оттенка «глупости», «безумия» в слове «блажен») (с. 172).
Одно из условий блаженства – автаркия, самодостаточность
и довольство самим собой (идея, восходящая
к стоикам). В антич­ной, а затем в европейской традиции состояние блаженства часто локализуется в маргинальном пространстве: далеко от города, да­леко от дел, столицы, суеты. «Локус блаженства – это сельское уединение, маленький (простой, не роскошный) дом, отеческий надел, пашня – т.е. рай в шалаше (в том числе и с милой). <...> Даже
“совет нечестивых”, которого надо избегать, часто рисуется как нечто близкое к “центру”, к скоплению людей, которых дол­жен избегать мудрец. Возможно, в этом комплексе существенную роль сыграл архаический слой в семантике ключевого слова» (с. 150–151). Тема сельской простоты прежде всего связана с име­нем Горация, «Второй эпод» которого начинается со слов
: «Бла-
жен лишь тот, кто, суеты не ведая, / Как первобытный род люд-
1
Эпод (греч. epodos stichos) – добавленный стих, т.е. укороченный стих,
следующий за одним или несколькими одинаковыми стихами.
74
ской, / Наследье дедов пашет на волах своих, / Чуждаясь всякой алчности».
В русских переводах «Второй оды» Сафо обильно представ­лен зачин с формулой «Блажен, кто» или «Счастлив, кто», между тем как в греческом оригинале ничего похожего нет. В подстроч­ном переводе М. Гаспарова: «Видится мне, равен богам, / Тот мужчина, который напротив кто... » в русских переводах Сафо восходит к французскому пере­воду Буало: «Heureux qui pres de toi...». «Именно Буало скрестил традицию Оды Сафо с макаризмами, именно на него ориентирова­лась в подавляющем большинстве случаев «русская Сафо», и именно к Сафо и к названным переложениям восходит, собствен­но, любовная линия в топике нашей формулы
В.Е. Багно в статье «Жизнь есть сон, как писал Кальдерон» отмечает, что эту метафору можно найти уже в Ведах, у Софокла, Платона и т.д. Одним из источников пьесы Кальдерона была «По­весть о Варлааме и Иосифе» – пожалуй, один из самых распро­страненных и читаемых литературных памятников средневековой Европы, причем индийский царевич Иоасаф в этой повести – не что иное, как христианизированное отражение образа Будды (с. 325).
В России эта формула читалась иначе. Ее мотивы нередко сочетались с мотивами формул «жизнь есть театр», «мир – тюрь­ма», «жизнь – это лечебница для душевнобольных». Появились такие редакции формулы, как «русская жизнь есть сон» (с. 324). Сам Кальдерон «был принят в России достаточно про­хладно» (с. 343), тем не менее у символистов отчасти буддийская, отчасти кальдероновская, отчасти шопенгауэровская формула «жизнь есть сон» оказывается едва ли не центральной в их миро­воззрении и эстетике (с. 339).
Р.Ю. Данилевский в статье «Ищу человека! ( одного старинного сюжета указывает два античных источника этого выражения: басню Федра («Басни», 3.19) и историю о Дио­гене Синопском, известную по книге Диогена Лаэртского. У Фед­ра рассказан просто анекдот: Эзоп несет через площадь огонь для очага и на вопрос прохожего, зачем он расхаживает днем с огнем, отвечает « чтобы обнажить неуместность вопроса и обличить обидчика в глупости». Но когда этот рассказ прикрепился к имени философа­киника Диогена из Синопа, «идея его расширилась до мизантро­пической оценки человека как такового» (с. 383).
Ищу человека!». «Смысл притчи <...> состоял в том,
тебя / Сидит...». Формула «Блажен,
» (с. 220–221).
и т.д.
Фразы и образы
75
В христианском мире история о мудреце, который ищет с фонарем при свете дня порядочного человека, получила новую жизнь. «Поиски добродетели “днем с огнем” остаются актуальным и, увы, бесконечным занятием поколений проповедников» (с. 393).
В русском языке выражение появилось, когда вместе с уни­верситетским образованием распространились истории о Диогене Синопском. В конце кать» оторвался от образа Диогена и философской притчи (с. 394). (Впрочем, замечает Р.Ю. Данилевский, и в Германии существует поговорка «Не найдешь ничего, хоть ясным днем с фонарем ищи».)
Вопрос о роли Библии как литературного образца в русской культуре рассматривается в статье А.А. Алексеева традиция английской Библии». В Англии уже раннепротестантские движения сделали Библию широко распространенной и читаемой книгой. «Публицистика революции 1640–1660 годов не могла обойтись без этого уже усвоенного и освоенного элемента нацио­нальной культуры. Это придавало революции то более, то менее очевидный нравственный смысл» (с. 415); критика тирании велась с позиций христианского свободомыслия или почти ничего, о таком способе общественного использования Библии. Кроме того, ей осталась неизвестной культурная оппози­ция Библии и языческого красноречия уже потому, что сама греко­римская образованность сюда не проникла. <...> В результате сла­вянская Библия не была понята как литературная ценность и не стала значимым в XVII веке, ни позже – вплоть до сегодняшнего дня» (с. 417).
На этом культурно-историческом фоне особенно заметно, насколько А.Н. Радищев воспринимает и ценит литературную природу Библии. Использование в его «Путешествии из Петербурга в Москву» образного и языкового материала, восходящего к Писа­нию, не вполне обычно ломоносовской эпохи. «Мы видим серьезную попытку осмыслить или моделировать действительность по библейским образцам. В случае <...> саркастического его применения мы видим стремле­ние показать несовершенство действительности <…> рядом с теми моделями, которые предлагает Писание» (с. 419).
В образе Истины, явившейся с небес правителю (глава «Спасская Полесть»), персонифицирована Премудрость Притчей, гл. 8, и Иисуса Сирахова, гл. 24. Образ власти (глава «Торжок») воспроизводит фигуру истукана на глиняных ногах из
концов фразеологизм «днем с огнем поис-
«Радищев u
. «Россия не знала ничего,
ингредиентом национальной русской культуры ни
для русской литературной ориентации после-
из книг
76
сна Навуходоносора (Дан. 2, 31–34). Идея тернового кольца, кото­рое, пребывая на пальце властителя, открывает ему подлинное зрелище мира («Спасская Полесть»), отличаясь оригинальной сме­лостью, заимствована из евангельских сцен страдания Спасителя.
В других случаях использование Библии и церковной пись­менности в «Путешествии…» ограничивается стилистикой. Как славянизмы оформлены некоторые новации, вроде «лелеятель»,
«неуподобительный «уподробить» и др. «Таким образом, славянская стихия сохраняет
у Радищева свою словообразовательную продуктивность» (с. 419). Эта патетика восходит к английской пуританской традиции. «Ни один другой автор конца XVIII века, применявший ее [славянскую стихию] в стилистических целях <...> не касался гражданской те­матики и не применял славянизмы таким образом» (с. 419).
Однако языка и стиля совмещается у Радищева с антиклерикализмом. Ра­дищев – поклонник естественной религии, представленной общи­ной квакеров («Общества друзей»), а в художественной форме – романом «Мельмот-скиталец» английского священника Мэтьюрина. «Безусловно, он был ограничен в возможности использовать Биб­лию как культурную ценность, русская традиция лишь возможность применения славянского языкового колорита. На фоне крайней бедности русской литературной традиции Ради­щев попытался в одном произведении, т.е. “Путешествии...”, со­единить несколько жанровых форм и решить несколько задач. Подходящая почва для этого не была готова. Главной идеологиче­ской линией его труда, усвоенной от английских пуритан, тимонархизм. <...> В русских условиях того времени реальной альтернативы монархии не было. Равным образом, Радищев, сле­дуя за квакерами, оказался полностью оторван и от церковно­клерикальной традиции, которая приобрела в России глубоко на­циональную форму. Таким образом, в поисках нравственного идеала ему не на что было опереться внутри русской националь ной традиции. Единственным союзником явился церковно­славянский язык» (с. 422).
Строка В.К. Тредиаковского в редакции Радищева («Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй»), замечает С.И. Николаев в статье «Чудище обло...», «превратилась в самостоятельный текст – в моностих, до сего дня порождающий подражания и пас­тиши» (с. 224). Его источником, как известно ды» «Monstrum horrendum...». Согласно А.А. Костину, на которого
связь с национальной духовной традицией в плане
», «обезмужение», «удомовить», «удручитель»,
оставила ему
был ан-
-
, был стих из «Энеи-
77
ссылается Николаев, к XVIII в. «Monstrum horrendum» в европей­ской литературе уже было крылатым выражением, означающим нечто ужасное. Стих Горация поставлен эпиграфом к книге фран­цузского просветителя Н.А. Буланже «Опыт о происхождении вос­точной деспотии» (1761). Таким образом, стих Тредиаковского «повторил судьбу своего античного источника в европейской ли­тературе – он не только стал эпиграфа с очевидным политическим смыслом». Однако в Запад­ной Европе он цитируется только в латинской форме, «тогда как в русской литературе и публицистике он прижился в форме, отлитой для него Тредиаковским и поправленной Радищевым» (с. 427). «Чудище обло...» стало употребляться как характеристика сущест­вующего образа придал стиху Радищев. Огромный всплеск популярности стиха «Чудище обло...» отмечается в последние 20 лет, причем в боль­шинстве случаев в радищевском (политическом) контексте (с. 433).
История метафоры «дым отечества» исследуется в статье К.С. Корешкова и В.В. Зельченко «“Дым отечестваот Гомера до Грибоедова». Известно, что хрестоматийное «И дым Отечества нам сладок и приятен!» («Горе от ума», I, 7) – слегка измененная цитата из державинской «Арфы» (1798): «Мила нам добра весть о нашей стороне: / Отечества и дым нам сладок и приятен».
Однако «державинская» и «грибоедовская» интерпретации метафоры существенно разнятся. «Лирический герой “Арфы” на­ходится вне родины ется у него с далеким дымом родных алтарей и очагов: в разлуке с отечеством даже созерцание этого дыма желанно. Чацкий, напро­тив, находится дома и с иронией говорит о внезапной симпатии к давно не виденным московским мракобесам – ведь у себя в отече­стве радует слезоточивый дым» (с. 464–465). Именно грибоедовский контекст определил современное значение этого афоризма, который слова­ри поясняют так: «На родине все дорого, все мило – даже неприят­ные вещи»; «даже отрицательные черты родины нам дороги и близки».
Державинская строка в конечном счете восходит к Гомеру: «...Желая / Видеть щий» («Одиссея», I, 57). Как в греческой, так и в римской литера­туре эпохи империи эти стихи были исключительно популярны.
«Дым отечества» уже в античное время оказался соединен со «сладостью отечества», причем источником последнего сочетания
правления в России, т.е. в том смысле, который
, и песня, напомнившая о Казани, ассоцииру-
даже такая малоприятная вещь, как удушливо-
хоть дым, от родных берегов вдалеке восходя-
крылатым, но и стал выполнять роль
78
тоже послужил Гомер: «Сладостней нет ничего нам отчизны и сродников наших, / Даже когда б и роскошно в богатой обители жили / Мы на чужой стороне» («Одиссея», IХ, 34–36). Особенно важны для дальнейшей традиции строки Овидия: «...Улисса / Ста­ло с чужбины тянуть к дыму родных очагов. / Всех нас родная земля непонятною сладостью манит» («
34), а также Первая эклога Вергилия: «И уже вдалеке дымятся вер­хушки деревенских жилищ, / И с высоких гор падают более длин­ные тени» («Буколики», 1,81–82).
В античном бытовании этой сентенции «дым» всегда озна­чает «напоминание» (как у Державина), а кроме того, никогда не теряет связи с образом тоскующего Одиссея Фраза о «дыме отечества» еще не успела стать пословицей: «…точнее будет говорить не о пословице, а именно о популярной цитате, автор и источник которой продолжали сохраняться в памя­ти» (с. 476). Сам оборот «fumus patriae» («дым отечества» в значе­нии «напоминание о родине») встречается в письме Марка Авре­лия к
3), однако переписка Марка Аврелия с Фронтоном была опублико­вана лишь в 1815 г. (с. 470).
отечества» вписан в идиллически-деревенский антураж, восходя­щий в конечном итоге к Вергилию: независимо от реальных жиз­ненных обстоятельств того или иного мыслятся как скромная хижина селянина. «Именно в рамках этой версии (назовем ее “лирической”) дым постепенно превращается в отвлеченную эмблему отечества, на содержательном уровне уже никак не мотивированную» (с. 490–491).
XVI в. «Дым отечества» означал «далекий дым от родных очагов и алтарей», т.е. напоминание о покинутой родине. Ренессансная по­эзия под влиянием Овидия и Вергилия обогатила историю образа еще одной, «лирической» интерпретацией («дым» = «знак отечест­ва»; увидеть его означает возвратиться домой). «В истории нашего топоса “субъективное” <...> направление неотделимо от “ритори­ческого”; на их пересечении будет построена и державинская “Ар­фа”, в зюмируется сентенцией из арсенала патриотического красно­речия» (с. 485).
(«Пословицы») 1, 2, 16 появилось выражение «Дым отечества ярче
его учителю Фронтону (Фронтон, «Письма к цезарю», 1, 4,
В европейской поэзии, начиная с эпохи Возрождения, «дым
В Новое время пик популярности топоса приходится на
которой индивидуальное ностальгическое переживание ре-
В знаменитом сборнике Эразма Роттердамского «Adagia»
Письма с Понта», 1.3.33–
на острове Калипсо.
поэта его родные места
79
чужого огня» («Fumus patriae igni alieno luculentior»). Этот образ заимствован у Лукиана («Похвала родине», 11): «Дым отечества
<...> ярче, чем огонь у чужих людей». Для гуманистов эразмовские «Adagia» были неисчерпаемым кладезем «общих мест» и цитат на
любые случаи жизни, поэтому с XVI в. до сегодняшнего дня сен­тенция «Fumus patriae igni alieno luculentior» включается в запад­ноевропейские словари латинских изречений.
«Благодаря Эразму гомеровская паремиологический статус – с естественной для пословицы пре­дельной степенью обобщения. Теперь, вырванная из контекста
«Одиссеи», эта фраза уже легко поддается переосмыслению в «грибоедовском» духе: ведь слова «Fumus patriae igni alieno lucu­lentior» можно применить не только к изгнаннику, но и к человеку,
родных мест не покидавшему: собственный чадящий очаг ему ми­лее
, чем яркое пламя у соседа» (с. 478). Таковы источники той, ныне популярной, трактовки сочетания «дым отечества» (равно противостоящей и гомеровско-державинскому «напоминанию», и грибоедовским «неприятным чертам»), которую исследователи русской идеоматики определяют как «чувство родины» (с. 490).
Не позднее XVII в. появляется, по-видимому в Польше, формула «Dulcis fumus patriae» («Сладок дым отечества»), а также «Et fumus patriae dulcis» («И дым Европе обе формулы почти не известны (с. 495). Сентенция «Et fumus patriae dulcis» стала постоянным эпиграфом к журналу Ф.О. Туманского «Российский магазин» (1792–1794), откуда, по­видимому, ее и узнала русская читающая публика. Таким образом, русская литература, в отличие от западноевропейской, восприняла это выражение в виде изолированной формулы. «Афоризм об оте­ческом шем случае, с ближе не определяемой “римской поговоркой”, а то и прямо с Горацием» (с. 502).
ружен в «Размышлении о любви к отечеству» Ф.Я. Козельского
(опубл. в 1772 г.): «О, коль отечество всем должно <...> / Кто будет, злом хотя, от оного отвратен? / Скажу с творцом:
и дым отечества приятен». Предпоследнюю строку можно пере­сказать так: «Кто отвернется от отечества, даже если оно причи­нит ему зло?»; следовательно, уже Козельский говорит о «дыме отечества» не в гомеровском, а в «грибоедовском» значении». И в эпиграфе бое напоминание об оставленном отечестве», а «даже самую ни-
дыме ассоциировался не с Улиссом и Гомером, но, в луч-
Самый ранний пример использования этой формулы обна-
к журналу Туманского «fumus patriae» означает не «лю-
цитата впервые обретает
отечества сладок»); в Западной
быть любезно!
80
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]