Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
підручник з літри.doc
Скачиваний:
27
Добавлен:
04.09.2019
Размер:
1.53 Mб
Скачать

Литература

Андреев Д. Л. Собр. соч.: В 3 т. / Сост., вступ. ст., подгот. тскстов и примеч. А.А.Андреевой: Послесл. Б.Н. Романова. — М., 1993.

Андреев Д.Л. Роза Мира: Метафилософия истории. — М., 1991.

Андреев Д.Л., Парин В.В., Раков Д.Л. Новейший Плутарх: Иллюстрированный биографический словарь воображаемых знаменитых деятелей всех стран и времен. — М.т 1990.

А. Т. Твардовский (1910-1971)

Иногда кажется, что Александр Трифонович Твардовский не очень оригинален, мало выразил свою личность, так как всегда стремился к передаче общезначимого, того, что волновало если не всех, то национальное большинство, народ. Предположение это несправедливо. Поэту удалось сказать об общезначимом только потому, что чувство причастности к национальным бедам и свер­шениям было органически присуще его таланту, складу личности. Был он всегда человеком самостоятельным, имеющим собствен­ное мнение и сознающим свое право на него.

Мемуаристы запечатлели в характере Твардовского нежелание плыть по течению, повышенное чувство ответственности, внут­реннюю готовность руководить ситуацией, а не подчиняться ей. Брат Иван Трифонович свидетельствовал: «...Александр имел ка­кое-то свойство своей натуры, не позволявшее при нем вести себя не только развязно, но и просто раскованно, без напряжения и какой-то доли смущения. Это я чувствовал с детства. И не я один, но и все наши родные, близкие, за исключением, может быть, только отца». Это «свойство» сохранялось и в последующие годы. Е.Долматовский, бывший в годы войны сослуживцем Твардов­ского, вспоминал: «Он любил шутку, но презирал сальность и пошлость. В его присутствии не рассказывали анекдотов — робели. Он никогда не отчитывал, не поучал, но умел резко осалить, больно ударить коротким и единственным, как бы вскользь сказанным словом. Был он колюч, непримирим, и некоторые из нас начина­ли разговор с ним с тайной опаской». Отметим для себя, что к началу войны поэту было всего 30 лет, и отношение к нему опре­делялось не должностным или возрастным пиететом, а его харак­тером.

Твардовский начал писать стихи очень рано, «еще не зная всех букв алфавита», как сам отметил в автобиографии. После учебы в ляховской, егорьевской и белохолмской школах, имея за плечами небольшой опыт сельского корреспондента районных и областных газет (селькора), поэт с восемнадцатилетнем возрасте оставил род­ное Загорье, отважившись самостоятельно зарабатывать на хлеб и жилье в Смоленске. Учитывая особые способности, в 1934 г. его за­числили студентом в педагогический институт, хотя у него не было законченного среднего образования. Вопрос об уровне образован­ности своего литературного поколения вызывал у Твардовского обо­снованную тревогу: «Поверхностная начитанность, некоторая ос­ведомленность в "малых секретах" ремесла питала в нас опасные иллюзии», — отметил он спустя много лет. Осенью 1936 г., завер­шив второй курс Смоленского пединститута (к этому времени им уже была опубликована в столичной печати поэма «Страна Муравия»), поэт перевелся на третий курс лучшего гуманитарного учеб­ного заведения того времени — Московского института философии и литературы (МИФЛИ), который успешно окончил в 1939 г.

Уже в ранних стихах отыскиваются такие штрихи, зарисовки, интонации, по которым угадывается единственный в своем роде поэт: «Внушителен и важен почтальон, | Как перевод с казенною печатью». Или:

За распахнутым окном,

На просторе луга

Лошадь сытая в ночном

Отряхнулась глухо.

Чуял залах я воды

И остывшей пыли.

Видел — белые сады

В темноте светили.

Слышал, как едва-едва

Прошумела липа,

Как внизу росла трапа

Из земли со скрипом.

В поэме «Страна Муравия» (1936) отображены события кол­лективизации, разрушившей уклад русской деревни. Поэма позволила одним критикам назвать А. Твардовского кулацким поэтом, а другим трубить о том, как он прославил коллективизацию. Види­мо, правота и тех и других была относительна. Перед глазами читателя развернута картина трагического расставания России со сво­им веками складывавшимся прошлым. Однако сквозь боль утрат брезжит надежда на сохранение взлелеянной трудом земли, хотя и мало похожей на прекрасную Муравию. Хуторок, о котором меч­тает герой поэмы Никита Моргунок, — не сказка, не плод воображения: «Но полагал, что крепко он | Знал то, чего хотел...» Счастье работы на своей земле, которое испытал отец поэта Трифон Гордеевич, купивший в рассрочку хутор Загорье задолго до революции и гордившийся этим как свидетельством личной состоятельности, отразилось в словах Моргунка:

Земли в длину и в ширину

Кругом своя.

Посеешь бубочку одну,

И та — твоя.

И никого не спрашивай.

Себя лишь уважай.

Косить пошел — покашивай,

Поехал — поезжай.

Вторая глава поэмы описывает отчаянье тех, кого ждет выселение, их пьяные поминки по загубленной жизни: «Веселитесь, пейте, люди, | Все одно: | Что в бутылке, | Что на блюде — | Чье оно? | Чья скотинка? | Чей амбар? | Чей на полке | Самовар?..» Поэт с горькой иронией выразил крестьянское недоумение перед происходящим. Ритмы народных песен и частушек скрывают печаль и самоиронию:

Будет нам пить,

Будет дурить.

Пора бы нам одуматься.

Пойти домой, задуматься:

Что завтра пропить?

В произведении, «прославляющем» коллективизацию, звучат взволнованные и безусловно сочувственные строчки:

Их не били, не вязали,

Не пытали пытками,

Их везли, везли возами

С детьми и пожитками.

А кто сам не шел из хаты,

Кто кидался в обмороки, —

Милицейские ребята

Выводили под руки...

Образ дороги, традиционно символизировавшей национальную историю, завершает главу: «Над дорогой пыль висела, | Не стихал собачий лай. | Ругань, песни... | Трогай, Серый. | Где-нибудь да бу­дет край...» Почти что отчаянье в этом слове «край». Край как предел, окончание неведомой дороги. Это настроение повторяется в одной из следующих глав. Встретившись в воображении со Ста­линым, Моргунок задает ему дерзкий вопрос:

— Товарищ Сталин! Дай ответ,

Чтоб люди зря не спорили:

Конец предвидится аи нет

Всей этой суетории?..

Простертая нал страной «рука, зовущая вперед», преградила, однако, все пути к заветной стране труда и теплого родства с ми­ром. Илья Кузьмич Бугров, сосед героя-путешественника, с кото­рым рядом пройти «пол ручку» смотреть хлеба мечтал Никита, теперь встречается ему на пропыленной дороге нищий. Он бредет из мест, «куда их вывезли гуртом» («В лесу, в снегу, стоит барак, | Ложись и помирай»).

В воспоминаниях брата поэта И.Твардовского есть рассказ о том, как их отец с младшим сыном бежали из района принудительного переселения. Зная об этом, многое в поэме прочитываешь по-дру­гому. Доведенный до отчаяния «кулак» совершил поступок, до ко­торого он никогда бы не унизился, если бы не вмешательство «руки, зовущей вперед». Сколько боли в авторском вопросе о судьбе ре­бенка:

Куда он, малец, гол и бос,

Шел по свету с отцом,

Суму на перевязи нес

С жестяным котелком?..

Как ни честен главный герой, но и ему в голову приходит греш­ная мысль о краже коня у цыган — после того, как его самого обокрали. Уничтожение сложившегося образа жизни вело и к сме­щению нравственных границ. Официальные речи о добровольной коллективизации оказались лживыми, так как на деле путь к еди­ноличному хозяйствованию был перекрыт. Читатель поймет это, познакомившись с историей деревни Острова.

Вместе с тем автор не сказал бы всей правды о времени, если бы вовсе не заметил, что колхоз сохранил некоторые традиции коллективной сельской жизни, с ее привычным трудом и своеоб­разной поэзией. Твардовский и в этом случае сумел удержаться от декларативности. Мягким юмором окрашены речи участников сва­дебного застолья. С добрым, любовным вниманием, выразительно и точно описывается в «Стране Муравии» пляска:

Паренек чечетку точит.

Ходит задом наперед,

То присядет,

То подскочит,

То ладонью, между прочим.

По подметке

Попадет.

Строфа из пяти стихов, укладывающихся в границы четырех­стопного хорея, оказалась деформированной, и разрыв стиха по цезуре передает резкую четкость плясового ритма. Упругие инто­нации, ненавязчивое аллитерирование, естественность и досто­верность слуховых и зрительных деталей — все это наполнено осо­бым «ладом», трогательным и задорным чувством удивления, ино­гда близкого к умилению:

Выходит девочка бедовая,

Раздайся, хоровод!

Платье беленькое, новое

В два пальчика берет.

— Меня высватать хотели,

Не сумели убедить.

Неохота из артели

Даже замуж выходить.

В первой из цитированных строф чередуются ямб и хорей. Твар­довский прибегает к сложному стихотворному размеру. Регуляр­ные стопы без ударений (пиррихии) подчеркивают плавность, не­которую церемонность движений. Частушечная следующая строфа («Меня высватать хотели...») выполнена в четырехсложном раз­мере. Перед нами так называемый пеон третий.

«Лишние» ударения в первом и последнем стихах значительно ослаблены, хотя и способствуют выделению слов, на которые они падают. Двойное ударное а в последнем стихе, сопутствуемое шипя­щим (даже замуж...), усиливает акцент на комическом звучании.

Праздничные картины свадьбы, эпизод встречи Моргунка со своим украденным конем отбрасывают светлые блики на финаль­ную часть поэмы. Никита принимает решение возвращаться до­мой и сожалеет лишь, что «уйму трудодней» потерял из-за путе­шествия.

«Недоволен я концом», — писал Твардовский своему другу, поэту М. Исаковскому. В связи с завершением произведения он жа­ловался на скверное «мироосязание»: «Тревожусь, терзаюсь, бо­юсь за поэму, постылое свое детище. Все ее хвалят, а мне теперь порой кажется, что не обманул ли я всех... что она совсем-совсем плохая, и попадется книжонка Горькому, объявит он меня на всю Россию щелкопером и мазуриком...» Автор самокритично видел, что «поэма не ах», и мечтал написать «что-нибудь лучше этой по­эмы». Некоторые читатели, напротив, очень высоко оценили «Стра­ну Муравию». Так, один из них, послушав текст, заметил, что даже «если Твардовский ничего больше не напишет, то все равно ему будут ставить памятники на Руси».

В 1939 г. А.Твардовский вместе с группой других писателей был призван в армию и уже не снимал обмундирования вплоть до окон­чания Великой Отечественной войны. Во время финской кампа­нии он участвовал в составлении подписей пол рисунками, по­священными веселому и удачливому балагуру Васе Теркину. Но только во время всенародной войны 1941 — 1945 гг. был создан Твар­довским знаменитый «Василий Теркин», поэма, вошедшая в со­кровищницу отечественной культуры.

Часто произведение называют поэмой, имея в виду большое стихотворное сочинение. Автор обозначил жанр в подзаголовке словом книга. Что за этим стоит? Слово «книга» использовалось обычно, когда речь шла о Библии, сконцентрировавшей мудрость бытия. Кроме того, с этим определением связаны авторские пред­ставления об адресате. Это не только образованный читатель, раз­бирающийся в жанровых определениях. Для неискушенного в пре­мудростях литературоведения человека любой напечатанный, оформ­ленный и сшитый (склеенный) текст — это книга.

С первых дней войны Твардовский работал в газете «Красная Армия», переименованной затем в «Красноармейскую правду». Он часто бывал на передовой, не однажды попадал под обстрелы и бомбежки, горько переживал смерть друзей — знал о фронте не понаслышке. Художник О. Верейский, сотрудник Твардовского по газете, так описал облик поэта в период работы над «Василием Теркиным»: «Очень светлые глаза его глядели внимательно и стро­го. Подвижные брови иногда удивленно приподымались, иногда хмурились, сходясь к переносью и придавая выражению липа су­ровость. Но в очертаниях губ и округлых линиях щек была какая-то женственная мягкость. Несмотря на удивительную моложавость, он выглядел и держался так, что никому и в голову не приходило называть его Сашей, как это было принято у нас...»

Когда во вступлении к «книге» мы читаем слова о правде, то чувствуем их скрытый жар. И просто вода, и просто пища — в их прямой вещественности — не низкая материя, в них источник жизни, и хотя разговор о таких прозаических предметах чуть-чуть окрашен в шутливые тона, в основе своей он вполне серьезен. Тер­кин советует тем, кто остался в живых после первой бомбежки: «Отдышись, покушай плотно, | Закури и в ус не дуй». Герой умеет ценить все, что дает радость и отдых телу. Он позволяет себе быть самим собой.

— Дельный, что и говорить,

Был старик тот самый,

Что придумал суп варить

На колесах прямо.

Таковы первые слова Теркина в «Книге про бойца». Они гово­рят о незлобивости солдата, умеющего найти положительное чуть ли не в любой обстановке. Он доверчиво видит в окружающих доб­рых людей, умеющих войти в его положение, разделить шутку. «Слышь, подкинь еще одну | Ложечку такую...» — обращается Ва­силий к повару, и тот не может ему отказать, испытывая располо­жение к этому бывалому человеку. Хороший аппетит укрепляет тело, а юмор оберегает душу от давящего гнета страха.

Вот Теркин говорит о тыще танков, от которых — «в пот тебя и в дрожь». Молодые верят бодрой публицистике и настроены вое­вать «малой кровью» — надеются чуть ли не шапками закидать вражескую технику. Один из них пересказывает положения газет­ной инструкции: «Танк — он с виду грозен очень, | А на деле глух и слеп». Теркин не хочет огорчать ребят, но еще более совестится держать их в неведении, поэтому осторожно возражает, смягчая неприятный смысл своих слов шутливой интонацией:

— То-то слеп. Лежишь в канаве,

А на сердце маета:

Вдруг как сослепу задавит, —

Ведь не видит ни черта.

Почему так притягателен для собеседников Теркин? Потому что он знает о многом, в том числе и о самом мрачном, но спра­вился со страхом и не потерял себя. Само присутствие рядом тако­го человека обнадеживает:

Балагуру смотрят в рот,

Слово ловят жадно.

Хорошо, когда кто врет

Весело и складно.

Автор рисует обстоятельства отнюдь не благоприятные. Един­ственный выход для героя на войне — принять их, не впадая в отчаяние. Несколькими выразительными строчками описан ноч­лег: ощущаешь тяжесть мокрой шинели, холод, идущий от небес­ной крыши, царапанье колючек хвои по лицу, жесткие бугры под боками («Корни жмут под ребра»). Что-то древнее, почти звериное проявляется в умении приспособиться к тому, что можно было бы назвать противоестественным, обнаруживая при этом особую силу естества, какую-то устойчивую инерцию силы, с которой связана и невероятная духовная крепость:

Спит — хоть голоден, хоть сыт.

Хоть один, хоть в куче.

Спать за прежний недосып.

Спать в запас научен.

Обыкновенный, не исключительный, широко и густо рассеян­ный по военной земле человеческий тип: «Парень в этом роде | В каждой роте есть всегда, | Да и в каждом взводе», — Василий Теркин все же неповторимо индивидуален. Твардовский наделяет его некоторыми чертами собственной личности, концентрируя в характере героя редкое умение быть самим собой и делать един­ственно необходимое дело. Перед нами человек, в поступке обна­руживающий нравственность.

Теркин говорит от лица тех, кому на долю выпало пережить тяжелое начало войны: немыслимое унижение, позор поражения и отступления, неразбериху, недоумение перед происходящим:

Шел наш брат, хулой, голодный.

Потерявший связь и часть.

Шел поротно и повзводно,

И компанией свободной,

И один, как перст, подчас.

Мы не найдем у Твардовского стальных интонаций упрека бой­цам, для которых первые месяцы войны обернулись настоящей мукой. После этого воевать, имея «связь и часть», казалось не са­мым тяжким уделом. Ведь самое страшное — это сомнение: «Что там, где она, Россия, | По какой рубеж своя?» Вспомним произве­дения, где описаны показательные расстрелы «беглецов», не удер­жавшихся от соблазна проведать близких или обнаруживших мало­душие, — скажем, «Волоколамское шоссе» А. Бека, «Прокляты и убиты» В. Астафьева. Автор книги про бойца знал о подобных фак­тах и убеждал читателя смотреть на таких людей без осуждения. Как не посочувствовать человеку, обреченному идти невдалеке от собственного дома, от семьи, остающейся в тылу врага?

Вижу, парень прячет взгляд,

Сам поник, усы обвисли,

Ну, а чем он виноват,

Что деревня по дороге.

Что душа заныла в нем?

В сцене «гостеваний» отца и мужа в родном доме подмечены только детали. Что за ними — пусть читатель сам почувствует. Рас­торопность и хлопотливая доброта хозяйки, грусть отца, плач де­тей; деликатность Теркина, ушедшего спать на крыльцо, его меч­тания навестить гостеприимный дом — все освещено словом лако­ничным, сжато эмоциональным и одновременно сдержанным. И ав­тору, и герою чужды романтические страсти. Вот мечта о будущей встрече с хозяйкой:

Попросить воды напиться —

Не за тем, чтоб сесть за стол,

А за тем, чтоб поклониться

Доброй женщине простой.

Сочувствие крестьянке с ее тяжелой судьбой проявлено лишь в этом мечтании — еще раз появиться в доме, «нарубить хозяйке дров». Тревожная тема потерь на войне включается в главку с эпопейной отстраненностью и какой-то фольклорной всечеловеческой простотой: «Потому — хозяин-барин | Ничего нам не сказал, | Мо­жет нынче землю парит, | За которую стоял...» Стилизованная сол­датская песня также усиливает объективность и чувство глубинно­го прикосновения к истокам народного мировосприятия. Автор не раз прибегает к обобщенно-личной синтаксической форме:

Упадешь ли, как подкошенный,

Пораненный наш брат,

На шинели той поношенной

Снесут тебя в санбат.

А убьют — так тело мертвое

Твое с другими в ряд

Той шинелкою потертою

Укроют — спи, солдат!

В переплетении вечного и теперешнего раскрываются живые человеческие судьбы, спаянные с седой стариной и «сороковыми роковыми». Обратимся к главе «Переправа». За скупыми деталя­ми — сказочно-былинный троякий расклад: «Кому память, кому слава, | Кому темная вода...» «Желторотые» ребята, как и «двести лет назад», исполняют нелегкий ратный труд. В авторском голосе слышны не только патетические интонации, но и нежность, ли­рическая тревога:

Мимо их висков вихрастых,

Возле их мальчишьих глаз

Смерть в бою свистела часто

И минет ли в этот раз?

Было бы сладко утешить: минула. Только это была бы успокои­тельная ложь. Читатель, знавший о войне не из третьих уст, не мог забыть ужасающей реальности: «Этой ночи след кровавый | В море вынесла волна»:

И увиделось впервые.

Не забудется оно:

Люди теплые, живые

Шли на дно, на дно, на дно...

Тройное «на дно» как бы долбит по голове: как много их ушло туда, не успевших ничего сделать, осуществиться («Кто там роб­кий, кто герой...»). Читатель сначала видит всю панораму событий издалека и приближается к бойцам, чтоб ощутить предрассветный холод, коснуться берегового грунта. Скорбное предположение о возможной гибели первого взвода опять крупным планом рисует зримую картину в се осязательной выразительности.

А быть может, там с полночи

Порошит снежок им в очи,

И уже давно

Он не тает в их глазницах

И пыльцой лежит на лицах —

Мертвым все равно.

Последующий рассказ о Теркине-гонце, переплывшем реку, окрашен чувством детского ликования: доплыл — живой, взвод жив-здоров, и в авторском голосе при репортажной точности от­тенки восторга: «Дали стопку — начал жить...»

Герой Твардовского исподволь, естественно поднимается до высоких патетических обобщений. Не лукавя, он действительно понимает, что выбора у пего пет, хотя теперешняя война по срав­нению с прошлыми «гораздо хуже». Уйти от ответственности нельзя: «Нам из этой кутерьмы некуда податься». Живое и непосредствен­ное высказывание, обретшее стройность стихотворного ритма, иногда начинает звучать как строгий манифест, гимн:

От Ивана до Фомы,

Мертвые ль, живые.

Все мы вместе — это мы,

Тот народ, Россия.

Что составляет для героя высшую ценность? Собственная жизнь? Да, но и не только собственная, иначе «большой охотник жить лет до девяноста» отшатнулся бы от другой перспективы — сложить голову. Он же принимает и эту вероятность: «Лишь бы дети, гово­рят, | Были бы здоровы...»

Исследователи «Василия Теркина» не однажды подчеркивали бодрость тона, чуткость к комическому. Столь же важное место в эстетической системе произведения занимает трагическое. Потерявшему ребенка в мирное время автору была по-особому близка печаль осиротевших родителей. С этой темой связано представле­ние о пределе выносливости.

Внутренней опорой для человека всегда является мысль о доме, о соединении с близкими. Война покушается на эту главную осно­ву бытии. Обречен пережить гибель близких, разрушение дома и герой книги: «...Ни окошка нет, ни хаты, [Ни хозяйки, хоть же­натый, | Ни сынка, а был. ребята, — | Рисовал дома с трубой...» В главе «Про солдата-сироту» показан непривычный портрет Ва­силия Теркина, навестившего разоренное родное подворье.

...Ел солдат свой суп холодный

После всех, и плакал он.

На крага сухой канавы,

С горькой, детской дрожью рта,

Плакал, сидя с ложкой в правой,

С хлебом в левой, — сирота.

Плакал, может быть, о сыне,

О жене, о чем ином,

О себе, что знал: отныне

Плакать некому о нем.

Однако в главке «О любви» упоминается, что Теркин не женат: «Не случилось никого | Проводить в дорогу. | Полюбите вы его, | Девушки, ей-богу!». Дело и том, что каждая главка писалась как самостоятельное законченное произведение. Пушкинское «проти­воречий очень много, но их исправить не хочу» вполне применимо и к «Книге про бойца». Иногда подобная противоречивость высту­пает как прием, сознательно использованный автором. Так, в од­ной из глав встречаются и споря г друг с другом два Теркиных.

Все произведение Твардовского пронизывает лейтмотив жесто­кости природы, изуродованной войной, по отношению к челове­ку. Главный герой окружен пространством, мало пригодным для жизни. С эпической обстоятельностью нарисован пейзаж:

На могилы, рвы, канавы,

На клубки колючки ржавой,

На поля, холмы — дырявой,

Изувеченной земли.

На болотный лес корявый.

На кусты — снега легли.

Зимний пейзаж — то, что у Пушкина, скажем, или у Тютчева составляло предмет поэтического очарования, теперь ранит душу противоестественной обезображенностью. Земная поверхность пре­вращена в «мерзлую груду» снега и грунта. Люди дни и ночи про­водят «возле танков и орудий | И простуженных коней». Автор при­касается к тому, что называется настроением поколения, проявлением национального характера. Вчитаемся в строчки о наших бойцах на фронте в первый год войны:

...И лихой нещадной стужи

Не бранили, как ни зла:

Лишь бы немцу было хуже,

О себе ли речь там шла!

И желал наш добрый парень:

Пусть померзнет немец-барин.

Немец-барин не привык,

Русский стерпит — он мужик.

Смена типа рифмовки (сначала перекрестная, затем смежная) выпукло выделяет строфу, которая несет особую смысловую на­грузку, подчеркивает афористичность речи героев, их тяготение к шутке. Читателю и в голову не придут газетные слова о самоотвер­женности, самоотречении. В непритязательности, в этом «о себе ли» кроется не отказ от индивидуальности, не зачеркивание свое­го «я», а скорее нечто прямо противоположное — именно доверие к себе, к своей прочности, надежности. Может быть, в таком про­явлении силы и был главный залог победы.

Подобный характер формировался веками отечественной исто­рии, его корни уходят в дописьменную эпоху. Вполне понятно, что для воссоздания его в литературном произведении привлека­ются фольклорные элементы. В тексте поэмы обнаруживаются мно­гочисленные переклички с былинами, историческими песнями, волшебными и бытовыми сказками, частушками и прибаутками. Отголоски русских сказок про выносливого солдата слышатся в главе «В бане». Твардовский — мастер звукописи. Будто удары ве­ника, раздается:

Нет, куда, куда, куда там,

Хоть кому, кому, кому

Браться париться с солдатом, —

Даже черту самому.

В строении строф, в размере стиха, в рифмовке, в поэтической интонации, в лексическом и синтаксическом разнообразии, в изоб­ретательности сюжетно-композиционных поворотов и комбина­ций — во всем есть тяготение к универсальной полноте, непри­нужденности и одновременно к гармонии, строгой выверенности, неслучайности всего, что вошло в поэтический мир книги. Твар­довский, как мало кто из его современников, оказался продолжа­телем реалистической традиции в поэзии. То проникновение жиз­ни в поэзию, а поэзии в жизнь, какое мы наблюдаем у Пушкина, Гоголя и Некрасова, он возродил с удивительным мастерством. Автор и герой, автор и читатель в книге про бойца живут как бы в разомкнутом пространстве. Голос поэта то эпически спокоен, то взволнован и патетичен, то грустен и преисполнен скорби. Неред­ко он приобретает самые разные оттенки комического, от легкою юмора до сарказма, но никогда не бывает назидательным. Замеча­тельно полное отсутствие нажима, доверие к читателю, которым дорожит автор. Завершая «Василия Теркина», поэт выразил ис­креннее удовлетворение: «Боль моя, моя отрада, | Отдых мой и подвиг мой!»

В этом произведении нет намеренной героизации, когда все черты, кроме героических, отсечены и остается неживая, бескров­ная, надмирная, отталкивающе скучная для читателя фигура. Книга Твардовского, напротив, вызвала неподдельный читательский ин­терес. Поэту писали со всех фронтов, высказывали слова одобре­ния, благодарности, рассказывали о реальных Теркиных, которых узнавали среди своих однополчан.

Большое стихотворное сочинение было замечено и высоко оце­нено тонкими знатоками поэзии, Б.Пастернак назвал его «чудом полного растворения поэта в стихии народного языка».

И.Бунин 10 сентября 1947 г. писал из Парижа известному лите­ратору Н.Телешову: «Дорогой Николай Дмитриевич, я только что прочитал книгу А.Твардовского («Василий Теркин») и не могу удержаться — прошу тебя, если ты знаком и встречаешься с ним, передать ему при случае, что я (читатель, как ты знаешь, придир­чивый, требовательный) совершенно восхищен его талантом, — это поистине редкая книга: какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный на­родный, солдатский язык — ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивою, готового, то есть литературно-пошлого слова. Воз­можно, что он останется автором только одной такой книги, нач­нет повторяться, писать хуже, но даже и это можно будет простить ему за "Теркина"». Эти слова стали для Твардовского дорогой радостью и поддержкой.

Даже спустя несколько десятилетий после войны удивляешься, что в «Книге про бойца» нет прославлений Сталина, партии, и более того, можно найти иронию по отношению к сильным мира сего, например: «Города сдают солдаты, | Генералы их берут». Хотя, разумеется, не все, что накипело на душе, могло войти в текст, и автор уклончиво дает это понять читателю, сливая свой голос с теркинским: «Я не то еще сказал бы, — | Про себя поберегу...»

Уже в начальные месяцы «годины горькой» появились у Твар­довского части поэмы «Дом у дороги», которую он завершил и опубликовал только после войны — в 1946 г.

Стихотворный эпос приобрел в этой поэме иные признаки, чем в «Василии Теркине». С одной стороны, автор более обстояте­лен в освещении общечеловеческих и национальных черт и исто­рических реалий 1940-х годов, с другой — в его подходе к теме обнаруживаются элементы символистской поэтики. Творческая манера Твардовского в «Доме у дороги» обогащается освоением тра­диций античного эпоса, некрасовской и блоковской поэзии. Образ дома у дороги Твардовский пронес через войну как символ Рос­сии, ее постоянной приближенности к процессам мировой исто­рии. Летописец народной трагедии вслед за предшественниками не может петь о строительстве нового дома, пока русская муза требует воплощения того, что выношено душой в огне войны. «Та боль не отмщена и не прошла с победой».

В каждой строфе, посвященной довоенному дому, содержатся приметы изначально «райского» пребывания на земле. Сад, пали­садник, грядки, чистота, уют, радость общения с близкими состав­ляют это утерянное счастье. Повышенная, хотя и сдерживаемая эмо­циональность пронизывает все произведение, наполняя его лири­ческой взволнованностью, импрессионистской проникновенностью.

Помытый пол блестит в дому

Опрятностью такою,

Что просто радость по нему

Ступить босой ногою.

И хорошо за стол свой сесть

В кругу родном и тесном,

И отдыхая, хлеб свой есть,

И день хвалить чудесный.

Звук косьбы («Коси, коса, | Пока роса...») выступает как некий сквозной мотив, символ мирного благоденствия. Когда рубеж войны перечеркнул мир, даже коса в руках Анны зазвучала иначе: «Не та коса, не та роса, | Не та трава, казалось».

Автор назвал свое произведение «плачем о родине», «песнью ее судьбы суровой». Формулировка напоминает нам название дра­матической поэмы А. Блока — «Песня Судьбы». Образ блоковской России соединяет глобальную метаисторическую сущность и ин­тимный мир личностного переживания, надреальное и непосред­ственно чувствуемое. Значимость поэмы и ее «интимность» Твар­довский подчеркнул в предисловии. Обратившись к читателю, он косвенно опять напомнил о параллели Русь — жена:

И как вернуться ты не мог

С войны к жене-солдатке.

Так я не мог

Весь этот срок

Вернуться к той тетрадке.

На Россию надвигается в поэме некто он — фантастически страш­ная сила, еще более ужасающая, нежели «недвижный кто-то, чер­ный кто-то» или дракон, который, «разинув пасть, томится жаж­дой». Он вмешивается в самые основы жизни, превращая мир в абсурдную свалку разъятых частей:

Ломал и путал фронт и тыл

От моря и до моря,

Кровавым заревом светил,

В ночи смыкая зори.

Как на картинах сюрреалистов, на передний план вдруг высту­пает группа случайно объединенных и уравненных друг с другом элементов разорванного бытия:

И столько вывалило вдруг

Гуртов, возов, трехтонок,

Коней, подвод, детей, старух,

Узлов, тряпья, котомок...

Поток видений и голосов уже не поддается логической регламентации, во всем только предвестье всеобщей катастрофы: «Смешалось все, одной беды — | Войны знаменьем было...»

Очень многие сцены, картины, эпизоды, ситуации, детали, проходные и сквозные образы имеют второй (а иногда и третий) план. Как хочет русская женщина всех пожалеть и всех спасти и как страшится, что не убережет даже и собственных детей. Ряд эпитетов в перечислении головок ребят, страдающих от жажды пол палящим зноем, говорит о том, как долго Анна смотрит на них, тоскуя. Выводит из рефлексии напоминание о мере сочув­ствия и мере ответственности:

Нет, ты смотреть не выходи

Ребят на водопое.

Скорей своих прижми к груди,

Пока они с тобою.

Как бы споря с новейшими педагогическими установками и теориями, Твардовский возвращает читателя к мудрости, выве­ренной вековым опытом. Есть ли для детей место лучше, чем ро­дительский дом? Авторское мнение о благе и благополучии на этот счет однозначно:

Пока с тобой,

В семье родной,

Они, пускай не в холе,

В любой нужде,

В своем гнезде —

Еще на зависть доля.

Твардовский-художник показывает, как много сваливается на женские плечи, как часто ждут женщину трудности, перед кото­рыми она слаба и беззащитна, но обязана выстоять:

Велел детей и лом беречь, —

Жена за все в ответе.

Монолог русской жены явно выпадает из правил сталинского отношения к пленникам: «Ты не стыдись меня, | Что вниз сползли обмотки, | Что, может, без ремня, j И, может, без пилотки. | И я не попрекну | Тебя, что под конвоем | Идешь. И за войну, | Живой, не стал героем». Во время трогательной встречи с мужем в пуне Анна искренне переживает: «Не на нее ли он сердит | За этот стыд и муку?»

Женские милые промахи порой служат поводом для глубочай­шего обобщения, скрывают полемический подтекст. 1946 год. Ста­линский режим чрезвычайно строг к тем, кто попал под оккупа­цию. Горечь и оттенок трагической иронии звучат в авторском го­лосе: а не хозяин ли виноват в этой беде, да своей вины не видит? За словом «хозяин» почти неприметная аллюзия:

Ну что ж, солдат, взыщи с нее,

С жены своей, солдатки,

За то, что, может быть, жилье

Родное не в порядке.

За все с того, кто виноват,

По всем статьям устава

Взыщи со строгостью, солдат.

Твое, хозяин, право.

В поэме описывается рождение ребенка в плену. Эта глава при­водит читателя к размышлениям о горьких курьезах русской исто­рии, силе жизни и ее хрупкости, уязвимости, об устойчивой вла­сти естества и противоестественных сдвигах в психике человека XX в. Голос ребенка, на которого будут смотреть только как на лишний рот, смущает своим недетским упреком (за ним звучит голос самого автора):

Быть может, счастьем был бы я

Твоим, твой горький, лишний. —

Ведь все большие сыновья

Из маленьких повышли.

Тема дома-Отечества и России-матери звучит как трагическая. Но человеческая доброта и материнская щедрость помогают вы­жить детям и в неволе. Война диктует свои первостепенные нрав­ственные ценности, открывает особое духовное измерение, и это тонко почувствовал Твардовский. Мать справедлива, потому что она любит своих детей:

А мать родную не учить,

Как на куски кусок делить,

Какой кусок ни скудный,

Какой дележ ни трудный.

Даже мельком затронутые проблемы схвачены поэтом с про­никновенной мудростью и цепкой меткостью. Анна на чужбине смотрит на пробуждающуюся весеннюю природу: «Журчал по-сво­ему ручей | В чужих полях нелюбых, | И солона казалась ей | Вода в бетонных трубах». Совершившего ратный подвиг солдата на роди­не встречает «награда» горькая. Цель его длинной дороги была одна — «дойти до дома», но вместо дома он находит заросшее кра­пивой пепелище:

Глухой, нерадостный покой

Хозяина встречает.

Калеки-яблони с тоской

Гольем ветвей качают.

Труд бездомному герою уже не в радость, а только средство «на людях забыться», и отвернул он от читателя свое скорбное лицо: «Вслед за косой качал солдат | Спиной, от пота серой». Современ­ники восхищались простотой поэмы, тем, какая у Твардовского ненавязчивая и вместе с тем виртуозная оркестровка стиха.

Военные темы и мотивы не оставляли поэта по сути до самого конца. «... Для меня этот период представляется таким, о котором всю жизнь хватит думать», — писал он о первой половине 1940-х годов. Среди стихотворений о войне, по всеобщему признанию, у Твардовского есть настоящие шедевры. Таковы «Я убит подо Рже­вом» (1945— 1946), «В тот день, когда окончилась война...» (1948) и др. Поэту удалось выразить мысли и чувства, волновавшие целое поколение. Он ведет речь о его сокровенных переживаниях, о свя­зи между живыми и погибшими. Уцелевшие на войне, дожившие до самого дня Победы почувствовали себя в этот день чуть ли не бессмертными, а не дожившие остались как бы на другом берегу Леты: «И, кроясь дымкой, он уходит вдаль, | Заполненный това­рищами берег».

В «оптимистических» сочинениях послевоенного времени не­редко обыгрывалась метафорическая фраза о том, что народная жизнь восстанавливается, как трава. Дескать, нам все нипочем, вытопчи, выжги траву, а она вновь всиает после дождя. Тех же, кто говорил о невосполнимости утрат, бичевали за «упадничество». Были подвергнута резкой критике песня старшего друга и земляка Твар­довского М.Исаковского «Враги сожгли родную хату» — песня, выплеснувшая безмерную народную печаль. Твардовский в стихо­творении об окончании войны выразил негодование по поводу глупого сравнения людей с травой:

Что ж, мы – трава? Что ж, и они — трава?

Нет, не избыть нам связи обоюдной.

Протест этот в глубине своей имеет религиозные корни. Поэт не может принять упрощенной философии охранительной критики, всегда готовой клеить ярлыки. Ощущение связи с ушедши­ми — не слабость, но проявление внутренней силы, за которой стоит истинное бессмертие: «Не мертвых власть, а власть того род­ства, | Что даже смерти стало неподсудно». Нерасторжимость ду­ховной атмосферы, общей для живых и погибших, предъявляет мощный нравственный императив поэту-лирику, диктует табу на фальшивку: «Еще не зная отклика живых, | Я ваш укор услышу бессловесный». Вместе с тем эта связь питала особую внутреннюю раскрепощенность, бесстрашие в сопротивлении полуправде, под­крепляла самостоятельность в выборе позиции:

Я волен речь вести свободно.

Как тот солдат, с кем был в бою,

С кем пыль глотал в страде походной

И чьим поэтом состою.

Не случайно хрестоматийную известность приобрело стихотво­рение «Я знаю, никакой моей вины...» (1966). Лирическое «я» здесь принимает на себя общую духовную тяжесть, не покидающую ос­тавшихся в живых фронтовиков:

Я знаю, никакой моей вины

В том, что другие не пришли с войны,

В том, что они — кто старше, кто моложе —

Остались там, и не о том же речь.

Что я их мог, но не сумел сберечь, —

Речь не о том, но все же, все же, все же...

Лирическое осмысление себя во времени и в отношении к тра­гической эпохе, унесшей миллионы жизней, передано в форме незавершенного силлогизма, прерванного чувством, которое силь­нее рассудка. Нет вины перед мертвыми, погибшими «ради жизни на земле», — и она есть, эта вина, ставшая проявлением совести, не склонной к беспамятству. Нет сомнений, что лирический герой Твардовского — ветеран войны. Но сама сбивчивость размышле­ний, сокровенность переживаний приближают к нему и молодых, тех, кто родился после войны. К ним ни в малой степени не может быть отнесен упрек «не сумел сберечь», но троекратное «все же» и их совестью воспринимается как личное. И потому так велика сила лирического воздействия поэтической миниатюры.

С военным сюжетом связана поэма, получившая название «Тер­кин на том свете». Она вышла в свет только в 1963 г., хотя была завершена уже в 1954-м. Перед нами вполне узнаваемый герой — тот самый Теркин, «простой и грешный», дотошно любознатель­ный, до смерти привязанный к жизни. Фабула произведения не­посредственно вытекает из тех ситуаций, которые имели место в главе «Смерть и воин». Однако перед нами не продолжение «Кни­ги про бойца». Здесь иные творческие задачи, по сути другой предмет разговора. Показано то же военное время, но для автора и читателя оно уже позади, и потому так резко акцентированы от­рицательные черты системы, мешавшей людям дышать и жить, — и в недавнем прошлом, и в последующие годы.

Автор по-прежнему разделяет читателей как бы на два типа: одни все поймут правильно, другие начнут выискивать идеологи­ческие просчеты, недозволенные «грехи», но ни Теркина, ни его создателя эти вторые запугать не могут.

Герой видит тот свет с такой же непосредственностью, с какой воспринимал мир на этом. Его наблюдательность сохраняет отте­нок детской впечатлительности: «Видит, валенками он | Наследил у двери. | А порядок, чистота — | Не приткнуть окурок. | Оробел солдат спроста | И вздохнул: | — Культура...» Чем дальше, тем боль­ше место, куда попал Теркин, напоминает высокое чиновное за­ведение вроде тогдашнего ЦК БКП(б) или еще хуже того — НКВД. Встречает погибшего солдата ответственное лицо — «генерал-по­койник». У генерал-покойника — солидная охрана. Прямодушный Теркин понимает, что вопрос о целесообразности охраны покой­ника был бы лишним: «Для чего — судить не нам...» Но, вспом­нив, что он находится там, где бояться уже нечего, — самое страш­ное уже случилось, — смело высказывается по поводу увиденного:

Раз уж списан ты сюда,

Кто бы ни был чином,

Вплоть до Страшного суда

Трусить нет причины.

Твардовский показывает, как незаметно в государстве формальные отношения стали большей ценностью, чем жизнь человече­ская. Законы, исходящие с того света, утверждают абсурдные не­лепости. Умершего героя вопрос о документах маю волнует — осоз­нать бы самое главное, но ему назидательно указывают: «— Все мы, братец, мертвецы, | А порядок — вот он». Гротесковое сочета­ние фантастически-мрачного и уродливо-комического проходит через всю поэму, выступая в роли структурообразующего принци­па. Теркин по-прежнему беззащитен перед неблагоприятными об­стоятельствами. Если прежде ему угрожал огонь кромешный, то теперь перед ним «стол кромешный» и «кромешный телефон». Даже автор не может у Стола проверки заступиться за бедолагу. «Пого­ди, и самого | Автора проверим...» — запугивают чиновные по­койники, понуждая героя тиснуть отпечатки пальцев, требуя за­полнить унизительную анкету. Остроумный Теркин составил ее так, что издевка вернулась к начальникам, загоняющим жизнь в бес­смысленную схему «авто-био». Простодушно и с едва проявляю­щейся усмешкой он записал:

Дед мой сеял рожь, пшеницу,

Обрабатывал надел.

Он не ездил за границу,

Связей также не имел.

Стол медсанобработки тоже наводит на грустные аллюзии. Здесь тот же оскорбительный для человека бюрократизм. Горькая иро­ния перерастает в сарказм, за строчками угадывается опыт, по­вергающий в отчаяние:

Не подумал, сгоряча

Протянувши ноги,

Что без подписи врача

В вечность нет дороги.

Теркин изначально и безусловно виноват в глазах любого на­чальства. С ним разговаривают более чем высокомерно: «Вам же русским языком...» Стена непонимания, окружившая человека, загоняет его в тупик. Привыкший во всем добиваться ясности, он потребовал жалобную книгу.

Но отчетлив был ответ

На вопрос крамольный: —

На том свете жалоб нет.

Вес у нас довольны.

Твардовский показал фальшиво-благополучную «Сеть», умерщ­вляющую живые ростки творчества. Вот редактор. Над его столом надпись «Гробгазета». Конечно же, ничего живого сюда не пропу­стят. Портрет редактора по гротесковой заостренности письма на­поминает нам самые едкие сатирические образы Маяковского:

Вот притих, уставясь тупо,

Рот разинут, взгляд потух.

Вдруг навел на строчки лупу,

Избоченясь как петух.

Беседы с другом-фронтовиком, казалось бы, должны стать от­радой, для погибшего, но этого не происходит, так как прежде живой адаптировался в мире мертвых. Именно с этим характером связаны самые жесткие сатирические обобщения. Друг-приятель кичится своей принадлежностью к номенклатурно-высокопостав­ленным кругам того света. Он просвещает нашего героя, выступая и роли дантовского Вергилия. Оказывается, и в потустороннем мире есть разделение по политическому принципу — наш и их тот свет. Наш «распланирован по зонам, | По отделам разнесен», а их — проигрывает ввиду своей неупорядоченности. «Тут колонна, | Там толпа», — так описывает его гид. Этому предавшему жизнь покой­нику все ясно и понятно, его не мучают сомнения, он убежден: «Наш тот свет в загробном мире | Лучший и передовой». На любоз­нательный вопрос Теркина, как работают в царстве мертвых, все­знающий друг горделиво разъясняет: дескать, «от мала до велика все у нас руководят». Находчивый боец не мог удержаться от раз­вернутого сравнения:

Это вроде как машина

Скорой помощи вдет.

Сама режет, сама давит,

Сама помощь подает.

Кадры-тени заняты иллюзорной деятельностью: «кто в Систе­ме, | Кто в Сети...», кто в «Комитете по делам | Перестройки веч­ной ...». Дьявольские элементы способны не только самовоспроиз­водиться, но обладают сверхспособностью разрастаться под видом сокращения. Математические законы в этом метафизическом мире не действуют: «Словом, чтобы сократить, | Нужно увеличить...»

Твардовский не только выразил радикальные для того времени политические взгляды, но и обрисовал смешные и грустные нрав­ственно-психологические черты современности. Загробное началь­ство, сеющее скуку среди подчиненных, само не прочь поразв­лечься, подглядывая в «стереотрубу», «до какого разложенья до­катился их тот свет», услаждая себя созерцанием «буржуазной» порнографии. Эти запретные радости — только для «загробактива». Если же рядовой человек выразил свои естественные желания — попить воды, выспаться, он тут же заподозрен в крамоле, и рутинный мир жестоко глушит их. В сюжете есть намек на то, что система находится в постоянной готовности подавить живое с по­мощью ГУЛ А Га. Приказ о ликвидации ЧП в подземном государ­стве (обнаружен живой Теркин среди мертвых) гласит: «Запереть двойным замком, | Подержать негласно, | Полноценным мертвяком | Чтобы вышел. — Ясно».

За поэмой «Теркин на том свете», несомненно, стоят и биогра­фические реалии. В 1952 г. на XIX съезде ВКП(б) была переимено­вана в КПСС, в связи с чем производился обмен партийных доку­ментов. В учетной карточке поэта было записано, что он «сын ку­лака», и это «клеймо» Твардовского сильно возмущало. В письме Н. Хрущеву он писал: «Я вспомнил свое детство, раннюю юность, полные, за редкими проблесками относительного достатка, ли­шений и тяжелого труда, и не могу даже условно (ведь практиче­ски это не имеет значения для моей нынешней судьбы) согла­ситься с этой отметкой». Поэта смущала двойственность репута­ции, влекущая к неизбежной фальши. Обращаясь к новому главе партии, автор «Теркина» далее писал: «В многочисленных издани­ях моих книг, в учебниках и хрестоматиях советской литературы, в библиографических справках — всюду указывается, что писатель Твардовский А.Т. — сын крестьянина-кузнеца, т.е. выходец из тру­довой семьи, человек, с малых лет познавший труд, и т.п. Таким образом, получается, что у меня как бы две биографии: одна — в книжках — для народа, для читателей, в том числе детей-школьников, — другая в учетной карточке». Все хлопоты, разбиратель­ства закончились резолюцией «В просьбе... отказать».

Жизненным фоном для «Теркина на том свете» оказались и дра­матические перипетии редакторской деятельности. Ожидая решен­ного в «верхах» снятия с поста главного редактора журнала «Но­вый мир», Александр Трифонович писал своему другу В. Овечкину 24 мая 1954 г.: «Что касается моего дела, то скажу тебе здесь одно: только развернувшаяся работа над загробным Теркиным удер­живала меня от почти что отчаяния. Друзья некоторые выжидатель­но примолкли, недруги возликовали уже было». «Попросту: дела архиплохи, о чем ты лишь в сотой доле можешь догадываться, чи­тая газеты, — писал он тому же адресату через некоторое время. — Из «Н.<ового> м.<ира>» меня "уходят" (уже объявлено предвари­тельно), "Теркин" мой, как это подтверждают теперь и те, что по­жимали мне руки, оказывается, "пасквиль", "клеветническая" и т.п. вещь. Нет даже речи о поправках или доработках».

Почему так агрессивно набросились на Твардовского литера­турные и партийные чиновники? Ответ на этот вопрос легче всего найти в тексте. Автор поэмы о путешествии на тот свет противо­стоит всему, что убивает душу, он «рад весьма, что в преисподней не пришелся ко двору». Ему по-прежнему дорог не идеальный, но дотошный в искании истины, справедливый и остроумный чело­век, не разучившийся пенить самые простые пещи. Такой герой не стыдится быть собой, не хочет играть фальшивую роль. Психоло­гической достоверности автор добивается, описывая мелкие дета­ли, «пустяковые» переживания, например:

За рекой Угрой в землянке —

Только сел, а тут «в ружье!» —

Недоел консервов банки.

Так и помню про нее.

Оттенки комического, самые многообразные, словно облако окутывают все уровни художественного содержания. Оно дает про­стор для индивидуального восприятия. Читателю постоянно надо додумывать, «смекать», рисовать воображаемые картины того, что стоит за стихами. Думается, что «эзопов язык» помогал авто­ру не только обойти цензуру, но и спасти читателя от казенной скуки.

Поэма «За далью — даль» создавалась довольно долго — целое десятилетие (1950— 1960). Временная дистанция обусловила суще­ственное различие между отдельными главами и отрезками произ­ведения. Декларативные и несколько растянутые страницы сочета­ются с написанными свежо и блестяще. Неповторимые черты лич­ностного взгляда, манеры видения, строй поэтической речи, от­личающий индивидуальный голос, — все это особенно ярко и обая­тельно, когда воспроизводится то, что было особенно остро и глубоко пережито. Известно, что поэт, художник бывает наделен нео­бычайной памятью о конкретных чувственных (зрительных, обо­нятельных, осязательных, слуховых, вкусовых) впечатлениях дет­ства. Обратим внимание, как подробно отложился в памяти автора поэмы минутно-вечны и отрезок младенческой поры:

И отсвет жара горнового

Под закопченным потолком.

И свежесть пола земляного.

И запах дыма с деготьком —

Привычны мне с тех пор, пожалуй.

Как там, взойдя к отцу в обед,

Мать на руках меня держала,

Когда ей было двадцать лет...

Параллель личной и общенациональной судьбы развертывается в произведении с каким-то внутренним спокойствием. Поэтиче­ская речь не отличается экспрессией, однако скрытые, подспудно затаенные чувства ощущаются как очень глубокие и выстраданные. Твардовский не любит «себя выставлять на испод», он деликатен и застенчив перед читателем. Лишь добрая усмешка составляет эмо­циональный тон многих глав. Путешествие по географическим широтам и просторам памяти сопровождается иногда символиче­скими картинами за окном. Беспредельная степь, и только «Старо­образные березки | Белеют голые, как кость». Чем-то древним вест от этого пейзажа. Образы и детали получают друг от друга ассоци­ативные отсветы. Само быстро несущееся навстречу время — гло­бальная метафора поезда, летящего навстречу громадным простран­ствам. Новое обретается и, не успев развернуться перед глазами, почти мгновенно проносится мимо, как «все, что ты уже терял | За неустанной встречной новью».

В главе «Литературный разговор» читатели метко критикуют писателя, а он рад, что им нужен «жар живой правдивой речи, а не вранья холодный дым». Автор не претендует на сверхзнание. Человеческая естественная ограниченность, сознание малости ин­дивидуального опыта, суженности поля зрения, невозможности вникнуть во все и окончательно понять все — границы, которых не переступить. Даже когда поэт сам проехал через какие-нибудь места, нет оснований считать их освоенными: многие элементы жизненного пространства проходят, не касаясь чувств и интеллек­та, как бы ни сожалел об этом путешественник («И что за земли — знать не буду, | Во сне ушли из-под колес»).

В «Далях», как коротко называл свой труд Твардовский, есть немало строк, сжато и бегло, но довольно выразительно запечат­левших силуэты попутчиков, за которыми угадываются сложные характеры, явно не укладывающиеся в шаблонные схемы. Такова импровизированная зарисовка увиденного в коридоре вагона:

Где дама строгая в пижаме

Загромоздит порой проход,

Смущая щеголя с усами.

Что не растут такие сами

Без долгих вдумчивых забот.

Автор тепло вспоминает дом, простые человеческие отноше­ния, дорогие с ранних детских лет: «Уют особенной цены. | Что с первой детскою кроваткой | У голой лепится стены...» Для него нет сомнения, что в каком-нибудь закопченном барачном углу можно встретить одухотворенность высшего порядка. Суровая си­бирская земля — «недоброй славы край глухой» — внушает одно­временно и горделивое сознание широты и простора страны, и непонятное поначалу чувство вины, немого укора. Поэт не может забыть, что Сибирь для многих была чужой, постылой, проклинае­мой — местом ссылки, каторги, неволи. С этим горьким мотивом связана глава «Друг детства».

Во второй половине 1960-х голов завершена поэма «По праву памяти», задуманная как продолжение «За далью — даль». Она обращена и к тем, кто «из другого поколенья», и к ровесникам поэта. Первая глава «Перед отлетом» была опубликована в послед­нем прижизненном сборнике как отдельное стихотворение. Все остальные главы увидели свет только в 1987 г. Каждая глава отра­жает важнейшие события в жизни героя и страны. Первая описы­вает юность героя. Это как бы глубокий археологический слой: «Дав­но ли? — Жизнь тому назад». Вторая глава «Сын за отца не отвеча­ет» — узловая. Автор гневно, с публицистической остротой, об­нажает суть грубого вмешательства власти в сферу семейную, в результате которого библейские, издревле мыслимые как теплые, добрые, исполненные любви понятия отец и сын становятся иска­женными до гротеска. Толкование сталинской фразы об отце и сыне теперь требует знаний не только филологических:

Пять слов по счету, ровно пять.

Но что они в себя вмещают.

Вам, молодым, не вдруг обнять.

«То был отец, то вдруг он — враг». Какое смятение в душе юно­ши! Сколь привлекательны идеи равенства, братства, вытекаю­щие из христианских заветов, и почему нужно делать такой страш­ный выбор — между родным отцом и благородной идеей, когда на деле оказывалось, что выбор этот — между отцом и жизнью? Так глубока рана в душе, что, будучи уже в зрелых летах, герой восклицает: «О годы юности немилой...» Искренний порыв идти в ногу со временем оборачивается для лирического героя горькой иронией: оставивший отцовский дом для активного участия в строи­тельстве новой жизни сын для вершителей народных судеб лишь щепка, которую именуют «отродьем, | Не сыном даже, а сынком».

Но сыновнее сердце хранит верную любовь к отцу-труженику. О ней напоминает возникающее в памяти видение отцовских рук: «В уз­лах из жил и сухожилии, | В мослах поскрюченных перстов», неразгибающихся, загрубевших в работе: «отдельных не было мозолей — | Сплошная. Подлинно — кулак!» Отец-кулак землю «кропил сво­им бесплатным потом». Слово возвращает нас к религиозному ри­туалу, и развивающаяся аналогия обогащает авторский анализ ми­нувшего.

Облик «отца народов» приобретает демонические черты, в тек­сте возникают лермонтовские реминисценции: «Он говорил: иди за мною, | Оставь отца и мать свою...» Демон, увлекающий жертву, пожалуй, менее страшен, нежели новоявленный сеятель смерти, убивающий в душе все, что не освящено его именем. Нравствен­ные заветы для переставших верить в настоящего Бога оказались перевернутыми. И — что особенно горько — агрессивные законы демона приняты как свои рядовыми участниками мистерии.

А мы, кичась неверьем в Бога,

Во имя собственных святынь

Той жертвы требовали строго:

Отринь отца и мать отринь.

Пафос третьей главы в критике беспамятства, пассивного ожи­дания указаний сверху, которое сродни языческому поклонению: «Нет, дай нам знак верховной воли, | Дай откровенье божества». Своей инфантильностью, безответственностью иные современни­ки заслужили снисходительную иронию: «Как наигравшиеся де­ти, | Что из отлучки взрослых ждут». Автор горячо выступает в за­щиту истинного знания о прошлом, — только это может помочь людям по-настоящему выдержать испытания, сохранить челове­ческое лицо.

Особой силы жизнеутверждения, глубокой мудрости исполне­на поздняя лирика Твардовского. Ее совершенство оказалось не­ожиданным даже для многих ровесников поэта, воспринявших ее, как заметил К.Симонов, «в заскорузлом для потрясения поэзией немолодом возрасте». «И поразило не то, как она написана, хотя и это поразительно, а то, как в ней подумало о жизни, с какой глубиной, печалью и мужеством, заставлявшими заново подумать о самом себе, как живешь и как пишешь». В одном из стихотворе­ний, посвященных поэзии, описано, какие требования предъяв­ляет к себе возмужавший мастер:

От сладких слез, что наготове,

По крайней мере удержись.

Года обязывают строже,

О прежних вспышках не жалей.

Не шутка быть себя моложе,

Труднее быть себя зрелей.

События войны в поздних стихотворениях Твардовского видят­ся сквозь толщу переживаний и раздумий последующих лет. Они уже будто припорошены пылью времени, и авторский голос раз­меренно спокоен, но это не означает, что в стихах главенствует логика: через оболочку строгой сдержанности читатель острее чув­ствует высокое напряжение эмоций. Отпечаток эпической отстра­ненности лежит на стихотворении, посвященном погибшим:

Лежат они, глухие и немые,

Под грузом плотной от годов земли —

И юноши, и люди пожилые.

Что на войну вслед за детьми пошли,

И женщины, и девушки-девчонки.

Подружки, сестры паши, медсестренки,

Что шли па смерть и повстречались с ней

В родных краях иль на чужой сторонке.

Пластичность, свойственная большим эпическим произведе­ниям, постепенно трансформируется. Некоторые стихотворные образы, приобретая многозначность, симфоничность звучания, приближаются к символическим. Таков образ камня в стихотворе­нии «Дробится рваный цоколь монумента» (1963). Оно посвяще­но, по-видимому, уничтожению памятников Сталину, рассчи­танных на тысячелетнее стояние. Грустная усмешка слышится за отвлеченным, казалось бы, обобщением: «Чрезмерная о вечнос­ти забота — | Она, по справедливости, не впрок». Однако суетные и спешные хлопоты об уничтожении памяти об ошибках и зле прошлого тоже не заслуживают одобрения, более того, воспри­нимаются с явной долей язвительности: «Чрезмерная забота о забвенье | Немалых тоже требует трудов». После ярких картин и злободневных сентенций появляется новая, лишенная эмоцио­нальной окраски формула, может быть, более важная, чем пре­жние. Авторский взгляд возвышается над сиюминутным и историческим, каким-то космическим холодом веет от последней, фразы: «Но дело в том, | Что сам собою камень, — | Он не бывает ни добром, ни злом».

К стихотворению о судьбе русской крестьянки, пережившей в молодости насильственное переселение с родной земли, Твардов­ский выбирает эпиграфом строки из народной песни:

Перевозчик – водогребщик,

Парень молодой,

Перевези меня на ту сторону.

Сторону — домой.

Почти сказочные приметы тридесятого царства определяют чу­жой мир. куда попадает н плен героиня (будто Змей Горыныч украл):

В том краю леса темнее.

Зимы дольше и лютей.

Даже снег визжал больнее

Под полозьями саней.

Сохранение песни в памяти само по себе выступает как свиде­тельство стойкости духа: «Но была, пускай не пета, | Песня в па­мяти жива, | Были эти на край света | Завезенные слова». Трагично сложившуюся жизнь не переменить. Твардовский, опираясь на фольклорную традицию, предельно лаконично сформулировал мысль о невосполнимости утрат. Нельзя вернуться в прошлое, а впереди у каждого человека — переселение на тот берег реки смерти:

Отжитое — пережито,

А с кого какой же спрос?

Да уже неподалеку

И последний перевоз.

Родительский дом уже там, на том берегу, ведь уже и сам-то перевозчик — «старичок седой». Трогательный и грустный мир рус­ской лирической песни поэт оживляет выстраданным словом.

Лирический герой позднего Твардовского предстал в особен­ной ипостаси. Это — умудренный жизнью человек на грани рас­ставания с миром. Мы встречаемся здесь с удивительным явлени­ем: мотивы скорби, отчаяния у поэта практически отсутствуют, напротив, многое сияет его взору нетленной красотой. Очарова­тельны, свежи, ярки стихи о природе, в любое время года лающей душе благодать: «Там-сям дымок садового костра...» (1967), «Как после мартовских метелей...» (1966), «Июль — макушка лета...» (1966), «Спасибо за утро такое...» (1966), «Отыграли по дымным оврагам...» (1967), «На дне моей жизни...» (1967), «Чуть зацве­тет иван-чай...» (1967).

Атмосфера спокойствия, приятия общего мироустройства, воз­можно, ставшая итогом исполненного предназначения, завершен­ности пути, доминирует в лирике этих лет. Грустны, но лишены надрыва стихи о смерти, о личных и общих невозвратимых утра­тах: «Посаженные дедом деревца.. » (1965), «Все сроки кратки в этом мире...» (1965), «Есть имена и есть такие даты...» (1966), «Памяти Гагарина» (1968).

В стихах Твардовского, при всей их мудрости, нет назидатель­ности. Они рождаются из удивления перед миром, из непосред­ственного, личного соприкосновения с ним. В этом плане «твор­ческие достижения» не могут закрыть дороги идущим рядом или шагающим вослед.

Нет ничего, что раз и навсегда

На свете было 6 выражено словом.

Все, как в любви, для нас предстанет новым,

Когда настанет наша череда.

С искренним уважением к чужим путям творчества связана ре­дакторская деятельность Твардовского. Титаническую ношу глав­ного редактора «Нового мира» нес он с профессиональным бле­ском, мужественно и достойно. Эта сторона литературной деятель­ности поэта дополняет и отчетливо усиливает те нравственные чер­ты, которые запечатлело его стихотворное наследие.