Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Курцио Малапарте - Капут

.pdf
Скачиваний:
64
Добавлен:
13.03.2016
Размер:
2.17 Mб
Скачать

401

сколько еще дней мне придется ждать его, чтобы вернуться домой. Ближе к закату жара становилась все более влажной и тягостной, казалось, что шагаешь завернутый в шерстяное одеяло. Остатки разрушенных домов по обеим сторонам улицы под ласковым небом голубого шелка были зрелищем более жестоким и мрачным, чем разрушенные дома Варшавы, Белграда, Киева, Гамбурга и Берлина под их неспокойными и дымными, холодными и блеклыми небесами. Леденящее одиночество сжимало мне сердце, я оглядывался в надежде встретить знакомое лицо среди одетых в тряпье людей, в чьих белых от голода, бессонницы и тревоги глазах светилось достоинство и отвага.

Стаи мальчишек расположились среди развалин с убогой утварью, матрасами, стульями и горшками, добытыми из-под руин, из-под обрушившихся балок и искореженного железа; в горах битого кирпича и штукатурки они вырыли себе норы, под полуразрушенными стенами устроили жалкие землянки для ночлега. Девочки хлопотали возле наскоро устроенных очагов, в жестяных банках они готовили ужин для мальчиков, самые маленькие из которых голышом играли среди мусора, занятые своими стеклянными шариками, цветными камушками, осколками зеркал; мальчики постарше бродили с рассвета до заката в поисках пропитания или работы: они переносили чемоданы и свертки с одного конца города на другой или помогали эвакуированным перетаскивать скарб от дома до порта или вокзала. Они тоже относились к дикому семейству беспризорных, которых я видел в Киеве, Москве, Ленинграде и Нижнем Новгороде сразу после гражданской войны­ и великого голода в России. Под развалинами, где они вырыли норы и из жести и обгоревших досок соорудили убогие землянки, может быть, среди множества заживо погребенных еще были те, в ком теплилась жизнь, может быть, там еще дышали люди, на которых за три года войны,­ разрухи и уничтожения заложил свой фундамент новый Неаполь, сильнее истощенный, обтрепанный и кровоточащий, но и более выносливый, благородный и подлинный, чем Неаполь древний. Из разрушенного города бежали знатные, богатые и власть предержащие, осталась только армия оборванного люда с глазами, полными вековой ненасытной надежды, беспризорники с упрямыми ртами и лбами, на которых голодное одиночество татуировкой вывело страшные и таинственные письмена. Я шел по ковру из битого стекла, по битой штукатурке, по останкам вселенского кораблекрушения, и древняя надежда зарождалась во мне.

402

Время от времени меня останавливал растерянный крик: «Берегись! Берегись!» Мальчишки и собаки, задрав головы вверх, отпрянули назад, остальные, сидевшие на земле, тоже смотрели вверх на качающуюся, а затем падающую в облаках пыли стену. После глухого грохота мальчишки

исобаки с радостными криками и лаем бросались к развалинам наводить порядок в своих лачугах, поврежденных обвалом. По мере спуска к рынку разрушенных домов попадалось больше, некоторые горели, толпы оборванцев пытались потушить пожар чем придется: кто-то засыпал огонь мусором, другие передавали по цепочке ведра с морской водой, набранной в порту, кто-то вытаскивал из пламени, не давая ему пищи, балки, куски древесины, мебель и утварь. В городе беготня, взаимная выручка, переноска домашнего скарба из разрушенных домов в пещеры, стремительный бег тележек с зеленью в места наибольшего скопления ищущих убежища людей. Покрывая шум и грохот, поднимался чистый, музыкальный призыв бесстрастного разносчика воды: «Свежая вода! Свежая вода!» По центральным улицам шли отряды полицейских, поверх плакатов с портретом Муссолини и призывом «Да здравствует Дуче!» они развешивали плакаты с портретами короля и маршала Бадольо; команды других полицейских ходили по улицам с ведрами черной краски и выводили на стенах: «Да здравствует верный королю Неаполь! Да здравствует монархия в Неаполе!» Как и в старину, надписи были единственной помощью нового правительства истерзанному городу. Через виа Кьяйя

иПьяцца-деи-Мартири спускались к морю повозки, груженные обломками, загромождавшими проход немецких военных колонн; обломки сбрасывали с обрыва на виа Караччоло, где высится колонна Догали. Среди обломков попадались разложившиеся части человеческих тел — руки, ноги и головы; от повозок расходилось зловоние, люди бледнели, когда они проезжали мимо. На повозках сидела бледная от бессонницы, усталости, страха и отвращения жалкая порода монатто, большей частью возчики из поселений возле Везувия, привыкшие каждое утро на тех же повозках привозить в город зелень и фрукты.

Все помогали друг другу, я видел бледных, осунувшихся людей, они бродили среди руин с бутылками и черепками с водой и кастрюлями с похлебкой, предлагая жалкую пищу и воду самым обездоленным, самым старым и тяжелобольным, лежавшим среди развалин в опасной тени неустойчивых стен. На улицах брошенные грузовики, легковые машины,

403

оставленные на развороченных рельсах трамвайные вагоны, пролетки с мертвыми лошадьми между оглобель. Тучи мух роились в пыльном воздухе. Молчаливая толпа собралась на площади возле оперного театра Сан-Карло, люди будто только что очнулись от долгого сна — на лицах удивление и страх, глаза ослеплены холодной свинцовой молнией; они стояли перед закрытыми магазинами, перед поврежденными осколками металлическими жалюзи; на площадь въезжали запряженные изнуренными ослами повозки с утварью в сопровождении несчастных, страшных на вид оборванцев, они шли, волоча ноги по пыли и обломкам штукатурки, смотрели пытливо в небо и без перерыва кричали: «Mo’ vèneno! Mo’ vèneno! ’e bi’! ’e bi’! ’e bi’ ’lloco!» — что значит: «Вот они летят, вот они! Смотри! Видишь! Смотри, дурачина!» На этот заунывный вопль возбужденная толпа поднимала взоры в небо, и крик «Mo’ vèneno! ’e bi’! ’e bi’!» летел от дома к дому, от улицы к улице, но никто не двигался и не делал попытки спастись, будто все уже привыкли к этому крику, будто стал привычным сам страх, а опасность стала делом повседневным; бомбежка больше не внушала ужаса, как если бы великая усталость лишила людей сил искать спасения. Когда с неба раздался высокий, отдаленный пчелиный гул, только тогда толпа прянула во дворы и как по волшебству, исчезла в пещерах. Только несколько стариков и мальчишек остались бродить по пустынным улицам да одуревшая от голода неопределенного возраста женщина, которую выскочивший из норы человек быстро втащил за руку в укрытие.

Над разрушенными и чудом уцелевшими домами разлилось нечто ликующее, поначалу мне непонятное: это было ласковое, холодное сияние небес над городом Неаполем. Но в сравнении с ослепляющим жаром руин под солнцепеком, с белыми, как мел, кучами осыпавшейся штукатурки, в сравнении с четким, режущим силуэтом чистых стен небо казалось черным, оно было темно-голубого цвета звездной, но безлунной ночи. В какую-то секунду это же самое небо казалось сделанным из твердого материала, из черного камня: город раскинулся белыми руинами, потухшими пожарищами, мрачный и скорбный под темно-голубыми, почти черными, жестокими и чудотворными небесами.

Родовитые князья и знать, богачи и буржуа, власти и иже с ними покинули Неаполь, в городе не осталось никого, кроме бедноты, кроме бесчисленных полчищ оборванцев, не осталось никого, кроме неисчислимого,

404

непостижимого «неаполитанского континента». Я провел ночь в доме друга, в старом доме на холме, что высится над крышами Кьятамоне

иРивьера-ди-Кьяйя, а утром увидел маленький пароходик, причаливший к Санта-Лючии. Сердце забилось в груди, и я поспешил в порт.

Но едва я покинул Монте-ди-Дио и свернул в лабиринт Паллонетто, меня стало преследовать слово, его со странным акцентом нашептывал тайный голос. Слово летело из окон и с балконов, звучало из черных пещер, из нищих подвалов, из дворов и переулков. Вначале слово было новым, будто никогда не слышанным, может, давно и прочно затерянным в тайниках памяти. Вначале я не понимал его смысла и мне не удавалось уловить его: для меня после четырехлетних скитаний скозь войну, резню, голод, через сожженные деревни и разрушенные города это слово было непонятным, оно звучало в ушах как слово чужого языка.

Вдруг я услышал слово отчетливо и четко, как звон хрустального стекла, услышал из дверей бассо. Я заглянул в дверь и осмотрелся. Бедная комната, почти полностью занятая железной кроватью и комодом со стеклянным колпаком — такими накрывают восковые фигурки Святого Семейства. В углу на печурке дымилась кастрюля. У очага стояла согбенная старуха, краем подола раздувая огонь, она стояла неподвижно, повернув лицо к двери и прислушиваясь. Поднятый подол обнажил желтые костлявые голени и сверкающие заостренные коленки. На покрывале из красного шелка дремал кот. В колыбели возле комода спал грудной ребенок. Две молодые женщины стояли на коленях на полу, сложив руки

иобратив лица к небесам, обе застыли в молитве. Древний старик, закутанный в зеленую с красными и желтыми цветами шаль, сидел между кроватью и стеной с поджатыми губами и неподвижными глазами, его правая рука с согнутыми как против сглаза пальцами свисала вдоль бедра, он был похож на статую с этрусского надгробия. Старик внимательно смотрел на меня. Вдруг губы его зашевелились, и слово вылетело из беззубого рта: «’О sangue!»

Я отпрянул от испуга. Это слово вызывало у меня отвращение. Четыре года пугающее, жуткое немецкое слово «Blut» надоедливо звучало в ушах, как капающая из трубы вода: Blut, Blut, Blut. И вот теперь итальянское слово «sangue» внушало мне страх и отвращение и вызывало тошноту. Хотя что-то чарующее было в том голосе и звуке. Так нежно звучало на губах древнего старца «’о sangue». Удивительно древнее и новое слово.

405

Казалось, я слышу его впервые, хотя оно звучало ласково и знакомо моему уху. Казалось, звук голоса вспугнул молодых женщин и старуху, они неожиданно вскочили на ноги и с криком «’О sangue! ’О sangue!» вышли из дома, сделали несколько неуверенных шагов по переулку и вдруг бросились бежать вслед за толпой, что поднималась к церкви Святой Марии Египетской и взывала: «’О sangue! ’О sangue!»

Я тоже двинулся за причитающей толпой. Через мост Кьяйя мы дошли до Санта-Терезелла-дельи-Спаньоли; из всех переулков, что как ручейки сбегают с вершины холма к виа Толедо, спускались потоки людей

стревогой, отчаянием и невыразимым умилением на лице. Они издавали неясный шум, в котором можно было различить только «’О sangue!». За четыре года вой­ны, мытарств, голода и разрухи я впервые слышал, чтобы слово «кровь» произносилось с таким святым, проникновенным почтением. В любой части Европы — в Сербии, в Хорватии, в Румынии, в Польше, в России, в Финляндии — в этом слове звучали ненависть, страх, презрение, радость, ужас, варварское сочувствие, чувственное удовольствие и всегда наполнявший меня негодованием и отвращением акцент. Слово «кровь» стало для меня страшнее, чем сама кровь. Коснуться крови, омыть руки в жалкой крови, оросившей все земли Европы мне было не так противно, как услышать слово «кровь». И в Неаполе, именно в Неаполе, в самом несчастном, самом голодном, униженном, заброшенном, измученном городе Европы, вот где я услышал, как слово «кровь» произносят с религиозным трепетом, со святым почтением,

сглубоким чувством сострадания, с подлинной невинностью, чистотой и человечным теплом, произносят чистым, невинным голосом, каким неаполитанский люд произносит слова «мама», «дитя», «небо», «Матерь Божья», «хлеб», «Иисус». Из беззубых ртов, с бледных, искусанных губ крик «’О sangue!» летел вверх как молитва, как святое слово. Векам голода и рабства, затянутого в тогу дремучего варварства и варварства коронованного и помазанного, векам нищеты, эпидемий холеры, разврата и стыда не удалось задушить в несчастном благородном народе святого уважения к крови. С криками, плачем, воздев руки горе, толпа бежала к собору, люди взывали к чуду крови, оплакивали напрасно пролитую кровь, политую кровью землю, окровавленное тряпье, смешанную с дорожной пылью драгоценную кровь человечью, сгустки крови на стенах тюремных камер. В лихорадочно блестевших глазах, на бледных, мокрых

406

от пота костлявых лбах, в воздетых к небесам трясущихся руках явилось великое сострадание и святой испуг: «’О sangue!» Впервые после четырех лет безжалостной, жестокой и беспощадной вой­ны я слышал, как слово «кровь» произносили с религиозным трепетом и святым почтением, его произносили губы голодных и преданных, брошенных на произвол судьбы людей, людей без крова, без хлеба, без последнего приюта. После четырех лет это слово снова звучало как слово Божье. Надежда, покой и мир наполняли меня при звуке «’o sangue»! Наконец я пришел к концу моих скитаний, это слово — мой порт, моя последняя станция, мой причал, где я смогу наконец коснуться земли людей, земли нормальных людей.

Небо было ясным, зеленое море сияло на горизонте как огромный луг. Медовый солнечный сок стекал на фасады домов, на вывешенное как знамена белье. Вдоль карнизов крыш, вдоль зазубрин разрушенных бомбами стен, по краям рваных ран дворцов небо ткало голубым цветом свой тонкий рисунок. С мистралем доносился вкус и запах моря, молодое биение волн о скалы, одинокий горестный крик моряков. Как голубая река пробегали небеса над разрушенным городом, полным забытых покойников, над единственным в Европе городом, где кровь человеческая была еще свята, над этим добрым, сострадательным людом, у которого еще осталось уважение и стыд, любовь и почтение к человеческой крови, — небеса скользили голубой рекой над людьми, для которых слово «кровь» было еще словом надежды и духовности. Дойдя до собора, толпа пала на колени, моля отворить двери: «’О sangue!» — крик святого гнева сотрясал стены домов.

Я спросил стоящего рядом, что произошло. Прошел слух, что бомба упала на собор и разрушила крипту, где хранились две раки с чудотворной кровью святого Януария. Это был только слух, но он мгновенно распространился по городу, проник в самые отдаленные уголки, в самые глубины пещерного города. Казалось, что за все четыре года до того дня ни одна капля крови не была пролита, несмотря на миллионы погибших во всей Европе, казалось, ни одной капли крови не впитала еще земля. И вот при известии, что две драгоценные раки разбиты, что несколько сгустков крови Святого потеряны, весь мир сразу покрылся кровью, казалось, вены всего человечества разверзлись, чтобы насытить жаждущую, ненасытную землю. На ступени собора вышел священник и призвал людей

407

кмолчанию, он воздел руки к небесам и провозгласил, что кровь Святого осталась нетронутой. «’О sangue! ’О sangue! ’О sangue!» Коленопреклоненная толпа рыдала, взывала к крови Святого, у всех засияли лица, слезы радости прокладывали борозды на грязных голодных лицах, высшее блаженство охватило сердце каждого, как если бы ни одна капля крови вообще не должна была больше упасть на жаждущую землю.

По дороге в порт я свернул в заваленный обломками переулок позади пьяцца Франчезе. Вонь непогребенных трупов отравляла воздух. Черные мухи глухо жужжали среди стен. Густые клубы дыма поднимались над портом. Жестокая жажда мучила меня, облепленные черными мухами губы распухли. Все фонтаны стояли сухие, во всем городе не было ни капли воды. Я свернул перед двумя львами и пошел назад к театру Меркаданте. Мертвый ребенок лежал на тротуаре, казалось, он спит. Рой мух крутился над его лбом, изрезанным страшными складками. Я свернул на виа Медичи. За статуей Меркаданте горел дом. Стаи мальчишек гонялись друг за другом и громко кричали. От моих шагов тучи мух взлетали вверх, садились на мое потное, покрытое пылью лицо и лезли в глаза. Пугающая вонь поднималась от куч мусора. Доносился резкий кисловатый запах моря. В конце виа Медина я увидел открытый бар, бросился

кнему и, запыхавшись, остановился на пороге.

Пустая мраморная стойка была усеяна осколками стекла. За железным столиком сидел полный, дряблый телом человек в хлопчатобумажной майке с коротким рукавом. Выдающаяся отвисшая грудь выглядывала из-под приклеенной по́том майки. Человек обмахивался сложенной вдвое газетой и изредка грязным платком вытирал пот со лба. Туча мух вилась в воздухе и еще тысячи сидели на потолке, на стенах, на разбитых зеркалах. На стене за стойкой висели портреты короля и королевы, князя и княгини Пьемонтских, тоже черные от мух.

—  Вы не дадите мне стакан воды? — сказал я.

Человек посмотрел на меня и, продолжая обмахиваться газетой, сказал: —  Стакан воды?

—  Страшная жажда, я больше не могу. —  У вас жажда и вы хотите стакан воды?

—  Да, — сказал я, — стакан воды. Дьявольски хочется пить.

—  Хм, стакан воды! — воскликнул человек и повел бровью. — И вы не знаете, что вода нынче на вес золота? Во всем Неаполе нет ни капли воды.

408

Вначале мы будем умирать от голода, потом станем умирать от жажды, а если выживем, будем умирать от страха. Стакан воды!

—  Хорошо, — сказал я, садясь за столик, — я подожду, пока кончится война.

—  Ничего не остается, как запастись терпением, — сказал человек. — Видите ли, я не двинулся из Неаполя ни на шаг. Вот уже три года я жду здесь конца войны­. Когда падают бомбы, я закрываю глаза. Я не двинусь с места, даже если разрушат дом. Ничего не остается, кроме терпения. Посмотрим, кто терпеливее, война или Неаполь. Вы вправду хотите воды? Под стойкой найдете бутылку, там должно быть немного воды. Стаканы вон там.

—  Спасибо, — сказал я.

Я нашел под стойкой бутылку, в ней было немного воды, в шкафу рядами стояли штук двадцать битых и ни одного целого стакана. Я напился из горлышка, отгоняя мух рукой.

—  Проклятые мухи!

—  Именно так, — сказал человек, обмахиваясь газетой, — проклятые мухи!

—  А почему бы и вам в Неаполе не объявить войну мухам? У нас в северной Италии: в Милане, Турине, во Флоренции и даже в Риме муниципалитеты организовали борьбу с мухами, и в наших городах не осталось ни одной.

—  Ни одной мухи в Милане?

—  Ни одной. Мы их всех перебили. Ради гигиены, чтобы избежать инфекций и болезней.

—  Хе, мы в Неаполе тоже начали борьбу с мухами, мы даже объявили им войну. Вот уже три года, как мы воюем с мухами.

—  Так почему же тогда так много мух в Неаполе?

—  Хе, чего же вы хотите, господин хороший, мухи победили!

Село Песчанка на Украине, август 1941 Пунта-дель-Массулло, Капри, сентябрь 1943

409

Автобиографические

материалы

Вместе с романом «Капут» мы публикуем некоторые автобиографические материалы, имеющие прямое к нему отношение, а именно: несколько страниц из «Journal d’un étranger à Paris» («Дневника чужака в Париже», впервые опубликованного издательством «Казелла» в 1944 году в Неаполе и сразу же переведенного на многие языки, в котором имеются многочисленные ссылки на роман); за ними следуют отрывки из «Письма к немецким интеллектуалам» и из «Письма к немецкой молодежи», опубликованного вместе с первым в 1952 году.

I

Le comte Augustin de Foxà, dont j’ai fait la célébrité avec Kaputt, a donné une interview au journal de Madrid A.B.C. Dans ses déclarations, sans doute pour se venger de certains passages de Kaputt qui ne lui plaisent pas, a affirmé que tout ce qu’il y a de spirituel dans Kaputt, c’est de lui. Très bien. J’ai toujours dit, dans Kaputt, quand c’est de Foxà qui parle, que c’est de Foxà qui parle. Je n’ai rien inventé, pas même les mots d’esprit que j’entendais de la bouche de de Foxà. Kaputt est un roman historique, dont les personnages ne sont pas du temps de Louis XIII, mais de notre temps. Ce sont des personnages historiques, mais contemporains. De Foxà est un des hommes de plus d’esprit que j’ai jamais rencontré. Quand ils sont spirituels, les Espagnols sont les hommes les plus spirituels du monde. Lisant les déclarations faites à l’A.B.C. je me suis demandé pourquoi je n’ai pas raconté, en Kaputt, l’histoire des prisonniers espagnols. Et comme de Foxà ne la raconte pas, je la raconterai moi-même, pour que cette histoire ne se perde, ne s’oublie. D’autant plus que si de Foxà la racontait, il l’abîmerait. Autant il est bon causeur, autant il est mauvais éscrivain. N’en deplaise pas à de Foxà, mais ses histoires je les raconte mieux que lui.

En février 1942, j’étais sur le front de la Kannas, entre le Lac Lagoda et Leningrad, auprès de Général Edqvist, qui commandait une division finlandaise sur ce point délicat du front. Un jour, le Général Edqvist me fait appeler.

«Nous avons fait dix-huit prisonniers espagnols» me dit-il. «Espagnols? Vous êtes donc en guerre avec l’Espagne?»

«Je ne sais rien» dit-il «le fait est que nous avons fait, cette nuit, dix-huit prisonniers russes, qui se déclarent espagnols et qui parlent espagnol».

410

«Très étrange».

«Il faut les interroger. Vous parlez sans doute l’espagnol». «Non, je ne parle pas l’espagnol».

«Enfin, vous êtes italien, vous êtes donc plus espagnol que moi. Allez, interro- gez-les, et après on verra».

Je vais, je trouve les prisonniers gardés à vue dans une baraque, je leur demande s’ils sont russes ou espagnols. Je parle en italien, lentement, ils me répondent en espagnol, lentement, et l’on se comprend parfaitement.

«Nous sommes des soldats sovietiques, mais nous sommes espagnols».

Et l’un d’eux m’explique qu’ils sont des orphelins de la guerre civile espagnole, que leur parents étaient morts dans les bombardements, dans les représailles etc. et qu’un beau jour on les a mis sur un bateau soviétique, à Barcelone, et envoyés en Russie, où ils ont été nourris, habillés, instruits, où ils ont appris un métier, où il sont devenus soldats rouges.

«Mais nous sommes espagnols».

Oui, je me rappelle avoir lu dans les journaux, au temps de la guerre civile en Espagne (j-étais à Lipari, dans ces années-là) que les Russes avaient transporté en URSS plusieurs milliers d’enfants de rouges espagnols, pour les soustraire aux bombardement, et à la famine.

«Êtes-vous iscrits au Parti communiste?» je leur demande. «Naturellement».

«Bon, ne le dites pas. Vous l’avez dit à moi, à présent, assez. Ne le répétez à personne. Vous comprenez?»

«Non, nous ne comprenons pas».

«Cela n’a aucune importance. Si j’y pense, moi-aussi je n’y comprends rien non plus. Seulement, voilà, je crois qu’il vaut mieux que vous ne répétiez à personne que vous êtes espagnols, soldats rouges inscrits au Parti communiste».

«Non, nous ne pouvons pas accepter ce compromis. Nous avons été élevés à dire la vérite. Il n’y a aucun mal à être communiste. Nous ne cacherons pas que nous sommes communistes».

«Bon. Faites comme vous voudrez. En attendant, sachez que les Finlandais sont un peuple honnête et humain, que parmi les soldats finlandais aussi il y a des communistes, mais ils combattent pour leur pays, que la Russie à attaqué en 1939. Être communiste n’a aucune importance, je veux dire. Mais vous me comprenez». «Nous, nous ne comprenons pas. Nous comprenons que vouz nous faites de la propagande. C’est tout».