Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Когнитивная лингвистика. В поисках идентичности

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
71
яз ы К и з н а н и е
своего рода пользовательский интерфейс. Иначе говоря, язык служит лишь для ввода / вывода данных и особенно знаний, его функция — исключительно коммуникативная; сами же знания закодированы по­средством некоторого другого кода (типа, возможно, предметного кода в концепции Н. И. Жинкина)2 и лишь подлежат переводу на интерсубъ­ектный код естественного языка. С одной стороны, это хорошо согла­суется с абсолютным приматом коммуникативной функции языка по отношению ко всем прочим. С другой стороны, принято считать, что язык выполняет одновременно когнитивную функцию — выступает средством не только передачи, но также хранения, а в какой-то сте­пени и порождения информации. Последнее означает, что по крайней мере части знаний, которыми владеет и оперирует человек, должна быть свойственна языковая форма.
Еще более определенную позицию занимают многие авторы, исследующие проблему картины мира3. Отвлекаясь от целого ряда аспектов этой проблемы, разных к ней подходов, можно упрощенно представить один из самых распространенных подходов следующим образом. Языковой коллектив членит в своем восприятии действитель­ность и номинирует вычлененные элементы — дает им имена. Неко­торые наиболее абстрактные, распространяющиеся на целые классы явлений отношения аналогичным образом закрепляются в плане со­держания грамматических категорий. В результате семантика словаря и семантика грамматики, «сложенные» вместе, могут и даже долж­ны рассматриваться как выработанная данным коллективом картина мира. Принятие этой точки зрения означает, что знания человека о мире фиксируются именно в языковой форме: даже более, они суть не что иное, как семантическая система языка4. Человек оперирует эти-
3
Мы не будем вдаваться в обсуждение терминологических разногласий о предпочтительности выражений «картина мира» — или же «образ мира», «мо-
дель мира», которые мы склонны принимать скорее как синонимы. Подробный и глубокий обзор ранних концепций, связанных с понятием картины мира, см. в работе В. И. Постоваловой [Постовалова 1988].
4
Так или иначе проявляющееся отождествление членов триады «действи­тельность — мышление — язык» имеет длительную традицию, достаточно на­звать в этой связи имена Гумбольта, Потебни, Хайдеггера, Гадамера, ср. такие ха­рактерные высказывания, как: «Мышление, будучи выражаемо, просто делает не­высказанное слово Бытия языком. <...> Бытие становится, освещая себя, языком»; цит. по [Taber 1983: 171]; «...на языке основано и в нем выражается то, что для
человека вообще есть мир. ...тут-бытие мира есть бытие языковое» [Гадамер 1988:
512]. Мы не можем обсуждать здесь специально этот вопрос и его историю.
72
яз ы К и з н а н и е
ми знаниями, хотя степень их осознанности в целом незначительна. Точнее, имплицитна системность такого рода знаний, действительная для соответствующих элементов сеть отношений, сами же элементы в той или иной мере осознаются.
По мнению ряда авторов, подход, бегло очерченный выше, тре­бует дополнения — различения двух видов картины мира — языко­вой и концептуальной [Брутян 1973; Караулов 1976]. Вполне понятно, что знания человека о мире далеко не сводятся к тому, что отражают лексемы и грамматические категории данного языка или даже всех существующих языков. Скажем, закон Ома не является планом содер­жания какой бы то ни было лексемы или грамматической категории, хотя он входит в ментальный тезаурус человека, получившего сред­нее образование. В то же время закон Ома, как и любая теория, тео­ретическое положение, не существует вне языкового выражения, и в этом смысле языковая и концептуальная картины мира различаются как язык и речь (текст): языковая картина мира, согласно сказанно­му выше, понимается как план содержания словаря и грамматики, т. е. собственно языковой системы, концептуальная же картина мира должна трактоваться как план содержания некоторого множества тек­стов энциклопедического характера.
Вместе с тем слишком прямая «привязка» картины мира к язы­ку содержит, как кажется, существенный элемент упрощения. Начать можно с того, что равным образом язык и картина мира изменчивы. Однако можно ли с уверенностью утверждать, что эволюция семан­тической системы языка и картины мира (собственно языковой) — это просто две стороны одного и того же явления? И наоборот: если семантическая система языка сохраняется, означает ли это, что столь же неизменно сохраняется и картина мира? Например, из наличия в грамматической системе языка категории двойственного числа, по­видимому, следует, что парность предметов есть особый семантичес­кий элемент в картине мира соответствующего коллектива. Однако следует ли из наличия множественного числа, где последнее трак­туется системой как ‘больше одного’ (‘больше двух’, ‘больше трех’ в случае вхождения в систему двойственного, тройственного числа), что для картины мира действительна некоторая категория, объединя­ющая ‘два’, ‘десять’, ‘тысяча’ и т. д. в одно семантическое множество в противопоставлении одноэлементному множеству ‘один’?
В русском языке наблюдается и другое противопоставление: на­именования недискретного множества или даже просто родового име­ни вне семантики счета, с одной стороны, имени индивидного, еди-
73
яз ы К и з н а н и е
ничного экземпляра, принадлежащего тому же множеству (роду), — с другой, ср. горох горошина, жемчуг жемчужина, чай ча- инка и т. п. В первом случае (единственное число — множественное число) маркированной выступает семантика множе ственности, во втором — единичности. Кстати, если в русском языке описанная се­мантическая оппозиция реализуется в словообразовательных моделях (горох — горошина), то в семитских языках можно говорить, вероят- но, о формообразовательных парадигмах с аналогичной семантикой, ср. араб. тибнун ‘солома’ — тибнатун ‘соломина’, тамрун ‘фини­ки’ — тамратун ‘финик’. Известно, что в архаических сообществах были достаточно типичны системы счета ‘один, много’, ‘один, два, много’, ‘один, два, три, много’. Естественно полагать, что именно та­кие древние системы счета отражает категория множественного чис­ла, которая сохраняется в силу консервативности языка. Однако вряд ли есть все основания утверждать, что для картины мира категория ‘больше одного’ сохраняет релевантность на любом этапе существо­вания и развития культуры. В то же время категория индивидности (горошина, жемчужина) в силу своей большей определенности, воз- можно, имеет большие шансы на поддержание своего статуса в про­цессе эволюции языка и картины мира.
Чрезвычайно интересны семантические изыскания П. Флоренско­го и других авторов, которые демонстрируют различия в этимологии таких слов, как, например, «время»: идея протяженности в «герман­ском времени» и вращения (коловращения) в «славянском времени» [Флоренский 1990б]5. Вполне оправданно усматривать в этимологиях такого рода различие в культурах, в типе менталитета. Можно было бы связать особенности славянской трактовки времени с определен­ным «ориентальным компонентом» в славянской, особенно русской, культуре, ср., например, понимание времени в буддизме и других индийских традициях как «круга без начала и без конца» [Takakusu 1947: 31]6. Вместе с тем нельзя не учитывать, что языковая семан­тика сплошь и рядом пережиточно отражает архаическую картину мира, действительную для прасостояний культуры. Язык консервати­вен, что абсолютно необходимо для обеспечения преемственности в
5
Впрочем, герм. tij обозначало прилив и отлив (ср. англ. tide), погоду, так что, возможно, представления о различиях в трактовке времени у германцев и славян преувеличены.
6
Ср., однако: «...По кругу движется сознание многих народов, создавших великие цивилизации древности» [Гуревич 1984: 47].
74
яз ы К и з н а н и е
существовании общества, и он — включая семантику — изменяется заметно медленнее, нежели знания о мире.
А. Я. Гуревич пишет о разрыве в восприятии мира средневековым западноевропейцем и той картиной мира, которую отражала исполь­зуемая им латынь: «Но латынь сложилась в совершенно иную эпоху; смысл слов, применявшихся в древности, в средние века изменился, между тем как самый язык оставался прежним. Латынь, вне сомнения, служила дополнительным препятствием для уяснения средневековы­ми людьми дистанции, отделявшей их собственное время от времени античных авторов..., латынь скрывала от их взора качественный пере­лом в развитии мира, происшедший при переходе от римской эпохи к средневековью» [Гуревич 1984: 139]. Здесь речь идет о ситуации, когда культуру обслуживает другой — инокультурный и иноэтнический — язык. Но в определенной степени то же действительно для положения внутри одной культуры и одного языка при их эволюции во времени. Иначе говоря, семантика языка может расходиться со знанием о мире носителя этого языка. Какие-то фрагменты семантики приобретают как бы формальный характер. Они регулируют употребление соот­ветствующих слов и их форм, но не отражают представлений о мире, релевантных для носителей языка.
В качестве иллюстрации можно опять-таки сослаться на семанти­ку времени. Хорошо известно, что представления о времени в разные периоды и в разных ареалах существенно отличались. В особенно­сти после работ М. М. Бахтина, который ввел понятие «хронотопа» [Бахтин 1987], появилось осознание неразделенности времени и про­странства в картине мира «досовременного» человека. «“Простран­ственное” понимание времени нашло свое выражение в древних плас­тах многих языков, и большинство временных понятий первоначально были пространственными» [Гуревич 1984: 110]. Лишь с конца XII в. у городского западноевропейца начинает преобладать представление о времени однонаправленном и уже лишенном спациализации [Там же: 162—166]7.
Хотелось бы обратиться в этой связи к материалу бирманского языка. В этом языке существует особая глагольная категория «другого времени / места». Как известно, основные точки отсчета, координа-
7
Ср. аналогичную картину в принципиально ином культурном ареале дальневосточном, где «в китайском языке... апеллируют вовсе не ко времени,
а, в сущности, к пространству <...> к пространству, которое замещает время» [Hockett 1954: 119].
75
яз ы К и з н а н и е
ты, по отношению к которым осуществляют свою функцию категории дейктического плана, это ‘я-здесь-сейчас’ применительно к данному коммуникативному акту. Соответственно, семантику названной кате­гории можно описать как ‘не здесь и/или не сейчас’. Глагольные фор­мы, снабженные показателем этой категории -кхэ1-, противопоставля­ют некоторой ситуации прежнюю (‘раньше’) либо будущую (‘потом’) или же указывают на разделенностъ в пространстве (‘там’), см. об этом [Касевич 1990а].
Судя по имеющемуся материалу, глагольные формы с данной се­мантикой появились не позже XI в., так что в принципе можно го­ворить о «древних пластах» языка. Но функционирование категории «другого времени / места» в современном бирманском языке как буд­то бы ничем не отличается от закономерностей, свойственных древне­бирманскому языку. Вместе с тем менталитет, по крайней мере, обра­зованного бирманца нашего времени вряд ли чужд представлениям об однонаправленном времени, «эмансипированном» от пространства.
Иными словами, пример показывает определенное расхождение между структурой знаний (картиной мира) и семантической структу­рой языка. Последняя приобретает в известном смысле формальный характер.
Заметим, что ссылка выше на бирманца «образованного», как вполне понятно, не случайна. Кто-то из математиков писал, что ма­тематическими знаниями на уровне XX в. владеет ничтожный про­цент людей. Лишь малая доля ориентируется в математике на уров­не XVIII в. Что же касается основной массы наших современников, то ее «математический уровень» не слишком отличается от древнееги­петского. То же самое, с известными поправками, можно, вероятно, сказать об очень многих сферах интеллектуальной и общественной жизни человека. Психологи, культурологи зачастую идеализируют среднего современника, когда резко противопоставляют его мировос­приятие мировосприятию средневекового или даже древнего челове­ка. В действительности же в пределах одного временного среза — от­носящегося, в частности, и к сегодняшнему дню — можно обнару­жить представителей разных типов мировосприятия, отвечающих и разным прошлым эпохам (как можно обнаружить и сосуществование фрагментов разных образов мира у одного и того же человека — по­добно присутствию в человеческом организме атавистических черт, в том числе дочеловеческих).
«Античное понятие, — говорит О. М. Фрейденберг, — формально строится по семантике образа, и, если мы ее игнорируем, мы приписы-
76
яз ы К и з н а н и е
ваем античности наше формально-логическое мышление» [Фрейден­берг 1978: 178]. Вообще, согласно Фрейденберг, переход от мифоло­гического мышления к «отвлеченному» есть переход от оперирования образами к оперированию понятиями. Но и здесь, нам кажется, есть элемент идеализации «нашего формально-логического мышления».
Если «наше» относится к исследователю, то возражений в целом может и не быть; если же имеется в виду «человек с улицы» — а от­части и исследователь, когда «в заботы суетного света он малодушно погружен», — то вряд ли есть основания говорить о формальном, дис­курсивном мышлении как преобладающем режиме интеллектуальной деятельности человека нового времени. Можно лишь утверждать на­личие потенциальной возможности, способности, развитой в той или иной степени, к мышлению означенного типа.
В то же время в трудах О. М. Фрейденберг и ряда других авторов чрезвычайно убедительно показана специфичность мифологического мышления, абсолютно доминирующего для архаических сообществ. Из признания этого факта вытекают весьма существенные, с нашей точки зрения, следствия. Ведь на стадии абсолютного преобладания мифологического мышления язык в целом уже обнаруживает все те свойства, которые мы отмечаем для современных языков, сходную по характеру базовую лексику и сходный набор грамматических катего­рий. Коль скоро это так, то, как в сущности и говорилось выше, чело­век нового времени получает в наследство язык, сформировавшийся для обслуживания существенно иного (с учетом сделанных оговорок) типа мышления.
Зададим, однако, снова вопрос: в каком смысле можно противо­поставлять мировосприятие, мышление нового времени мышлению «старому» — мифологическому, религиозно-мифологическому, ми­фопоэтическому? Означает ли это противопоставление замену од­ного типа другим? Оправданно ли, в согласии с некогда популярной концепцией Леви-Брюля, видеть сущность такой оппозиции в смене пралогического мышления формально-логическим?
Что касается последнего вопроса, то хорошо известны возраже­ния против теории Леви-Брюля, особенно в работах отечественных авторов, которые главным образом сводятся к невозможности успеш­ной производственной деятельности архаического человека, если последний не руководствуется пониманием причинно-следственных отношений и других категорий обычной формальной логики. Однако это традиционное возражение, по-видимому, существенно упроща­ет ситуацию. Для сколько-нибудь успешной деятельности требуется
77
яз ы К и з н а н и е
понимание типовых ситуаций, а понимание можно определить и как «недискурсивное (точнее, не обязательно дискурсивное) схватывание целостности на различных уровнях и в различных формах познава­тельного процесса» [Автономова 1988: 243]. Иными словами, прак­тический опыт — необходимое условие эффективности деятельно­сти — требует объяснения того или иного рода, а объяснение, т. е. понимание, принимает разный вид, в том числе и недискурсивный (хотя, конечно, и недискурсивность может реализоваться по-разно­му). «И образ, — замечает О. М. Фрейденберг, имея в виду образ допонятийного мышления, — логическая познавательная категория» [Фрейденберг 1978: 181]. Точно так же говорят о «логике мифа» [Го­лосовкер 1987].
«Нелогичное» отождествление субъекта и объекта, части и целого и другие особенности архаического мировосприятия на деле отнюдь не препятствуют успешному приспособлению к среде; скорее напро­тив — функционально они именно этой цели и служат. Они «затуше­вывают» одни противоречия в пользу устранения других, в некотором отношении более важных. Так, мифологическая трактовка умирания и смерти как оживания и жизни служит мощным объяснительным средством для структурирования релевантных фрагментов опыта — от циклично сти природных явлений до установления этических регу­лятивов через идею бессмертных богов. Речь идет не столько об от­сутствии логики, сколько о другой логике с другими соответственно правилами.
В любом случае недискурсивное, образное мышление, мифологи­зирование никоим образом не приходится считать достоянием исклю­чительно прошлого8. Выше уже делались «намеки» на то, что обыден­ному сознанию современного человека, в том числе и теоретически ориентированного, архаическое мировосприятие отнюдь не чуждо. Питер Брук говорит, что «у каждого актера есть некоторая зона — на­зовем ее зоной бессознательного, — которая корнями уходит в самые глубокие, примитивные зоны. То есть в ней, в этой зоне, заключается вся история человечества, начиная с самых ранних веков» [Брук 1989: 152]. Это проницательное замечание кажется возможным распростра­нить на людей вообще, а не только на актеров (просто у последних указанная черта должна проявляться более ярко). Речь идет, с нашей точки зрения, прежде всего именно о сохранении у человека нового
8
Мы воздерживаемся от обсуждения общего вопроса о применимости по­нятия недискурсивности к «языку мысли» [Fodor 1980b: 174194].
78
яз ы К и з н а н и е
и новейшего времени способности — и склонности — строить срав­нительно простые, базирующиеся на образах целостные когнитивные схемы недискурсивного характера, которые для соответствующей предметной области выполняют объясняющую и предписывающую функции. Но таковы родовые черты мифа (ср. [Автономова 1988: 178]). В основе здесь лежит непосредственное, холистского типа ре­агирование на действительность, хотя в дальнейшем возможно, разу­меется, превращение мифа в достаточно сложную, подчас изощрен­ную конструкцию при сохранении его основного характера.
Итак, есть все основания полагать, что недискурсивное мышле­ние не является исторически преходящей категорией, оно сохраняется у человека нового и новейшего времени. Исторически преходящим является лишь его абсолютное доминирование, фактически моно­польное положение — «в пределах» как человечества, так и каждого конкретного человека.
Вернемся в свете сказанного к вопросу о семантике языка. Можно ли считать, что с появлением дискурсивного мышления и дальней­шим перераспределением сфер в когнитивной деятельности человека изменяется и характер языковой семантики? Выше уже в общих чер­тах говорилось, что сравнение какого-либо современного языка с его же характеристиками в прошлом9 обычно не демонстрирует принци- пиальных изменений в типе семантики. Что касается современного состояния различных языков, то, конечно, лишь крупномасштабные и кропотливые исследования смогут прояснить соотношение элемен­тов дискурсивности и недискурсивности в их семантике. Известны, однако, факты, принадлежащие языкам разных ареалов и систем (не­которые из них уже фигурировали в нашем изложении), которые в ка­кой-то степени проливают свет на означенную проблему. В литерату­ре высказывались и теоретические положения, имеющие к проблеме непосредственное отношение.
Прежде всего в этом контексте следует упомянуть взгляды фрей­дистов и в особенности Ж. Лакана, который настаивает на непосред­ственной связи языка и бессознательного. Последнее по природе своей носит недискурсивный и в значительной степени мифологизи­рующий характер. «Бессознательное, — утверждает Лакан, — струк-
9
Конечно, надо учитывать, что письменные источники чаще всего отно­сятся к не столь уж отдаленным эпохам и даже реконструкция максимальной глубины (отвлекаясь от ее гипотетичности) не позволяет восстановить древней­шие пласты существования языка.
79
яз ы К и з н а н и е
турировано как язык» (цит. по [Автономова 1988: 231])10. Однако в концепции Лакана, по-видимому, отсутствует четкое разграничение языка и речи, отсюда и формулировки типа «бессознательное — это речь Другого» (выделено нами. — В. К.). Он говорит о том, напри- мер, что «в языке находят свое выражение те или иные симптомы бо­лезни — их можно увидеть по смещениям, сгущениям в словесной материи, по конверсиям, позволяющим духовному запечатлеваться в теле и в языке» [Автономова 1988: 231]. Из приведенной цитаты ясно, что феномены, на которые ссылается Лакан, имеют место отнюдь не в языке, а в речи (тексте), и, следовательно, реально имеется в виду семантика текста как проявление бессознательного.
М. Бланко, напротив, считает, что язык, подобно науке, построен на законах двузначной логики, и говорит о «невозможности свести симметрические сущности11 к языку в силу глубинной противополож­ности между ними» (цит. по [Maw 1987: 380]). Стремление к логиза­ции языка вообще очень распространено. Оно сказывается и в попыт­ках усмотреть строго логические основания в строении парадигм12, и в таком толковании лексических единиц, которые оборачивались бы формальными дефинициями, где в известной степени утрачивается важная граница между собственно языковым и логическим. В то же время, скажем, Л. Ельмслев и Р. Якобсон говорили о партиципатив­ном характере важных языковых оппозиций, где семантика одного из членов одновременно входит в семантику другого — а это уже тип отождествления, свойственный мифологическому мировосприятию. Джоан Мо приводит любопытные факты языка суахили, которые, по ее мнению, демонстрируют «симметрический» характер соответству­ющих семантических явлений — неразличение субъекта и объекта13, внутреннего и внешнего. Автор склоняется к мысли о том, что «язык... отражает структуру как сознательного, так и бессознательного в мен­тальности человека» [Maw 1987: 380].
10
При этом Лакан вообще «нигде не различает мышление и язык» [Bär
1971: 246].
11
Под симметричностью Бланко, вслед за Фрейдом, понимает такие ти­пичные характеристики бессознательного, как отождествление части и целого, внутреннего и внешнего и т. п.
12
В последнее время предпринимаются попытки показать сложное устрой­ство морфологических парадигм [Bybee 1985].
13
Ср.: «В мифе действующее лицо совершает то (или с ним совершают то), что он сам собой представляет. Субъект и объект слиты» [Фрейденберг 1978: 73].
80
яз ы К и з н а н и е
Такого рода факты можно приводить почти бесконечно14, и, как уже отмечалось выше, представляется в высшей степени целесооб­разным специальное изучение семантики разных языков с данной точки зрения. Повторим, однако, принципиальное положение, пред­варительно сформулированное в предшествовавшем изложении: если семантика языка архаического человека всегда отвечала мифологи­ческому, недискурсивному мышлению (ибо другого практически не суще ствовало), если, далее, тип языковой семантики не претерпел радикального изменения при вступлении в новое время — то из это­го с неизбежностью должно следовать, что языковая семантика как таковая в принципе и в современных языках носит — в основных сво­их чертах — недискурсивный характер, воспроизводит архаиче ский тип мышления; ср. [Голосовкер 1987; Налимов 1989].
Ничего удивительного в этом и нет, если данный тип мышления — это один из двух (?) основных, наряду с дискурсивным, которые при­сущи человеку нового и новейшего времени. Возникает другой во­прос: если семантика языка носит по преимуществу недискурсивный характер, то как осуществляется переход от такой семантики к семан­тике произвольного текста, которая вовсе не обязательно несет только лишь указанные содержательные характеристики?
В более широком контексте здесь усматриваются две проблемы. Первая связана с переходом от континуальных когнитивных «кар­тин» к фреймам, ментальным моделям, вторая — с переходом от этих последних к семантическим структурам текста с использованием се­мантического алфавита языка как системы. Что касается второй про­блемы, то мы имеем дело с очень плохо исследованным процессом порождения смыслов: семантика текста отнюдь не представляет со­бой механической суммы значений единиц и их форм, из которых сла­гается текст. Один из аспектов семантических преобразований этого рода — дальнейшая дискретизация и, следовательно, «дискурсивиза­ция», которая начинается уже на стадии первичной структурации ког­нитивного опыта, упоминавшейся выше (с этим этапом соотносимо использование «предметного кода», см. выше).
14
Можно было бы сослаться и на материал некоторых тибето-бирманских языков, например лису, где типичны высказывания, позволяющие двоякую ин­терпретацию: Х воздействует на Y или Y воздействует на Х важнее оказыва- ется не противопоставление агенса и пациенса, а выбор темы (топика) сообще­ния [Hope 1981]. Другой иллюстрацией могло бы служить явление энантиосе­мии.
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]