Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Когнитивная лингвистика. В поисках идентичности
.pdf
яз ы К , т е л е о л о г и я и т е о л о г и я *
Начать эти краткие заметки, лишь вводящие в практически необъятную тему, хотелось бы с высказывания Т. В. Клубковой и П. А. Клубкова из их рецензии на «Историю лингвистических учений» В. М. Алпатова: авторы указывают на «последовательную телеологичность
всей традиции универсальной грамматики, постоянное стремление
ответить на вопрос “зачем?”». И далее: «Вопрос о цели, полностью
утративший смысл для компаративистов XIX века (предпочитавших
говорить о причинах, а не о целях), актуализировался в XX веке в
рамках функционального подхода к языку» [Клубкова, Клубков 1999:
328].
Последнее утверждение не совсем точно: вопрос «зачем?» в рамках функционального подхода к языку задается применительно к
устрой ству языка безотносительно ко времени («зачем в языке существуют, например, фонемы, какова их роль в обеспечении главной функции языка — служить средством передачи информации?»), здесь он
не ставится применительно к диахронии («зачем в языке происходят
соответствующие изменения?») — хотя понятие телеологии традиционно связывается прежде всего именно с заданностью развития языка
во времени. Но верно то, что проблема телеологии отнюдь не исчезла
из лингвистики наших дней. Она активно обсуждается, в част ности,
специалистами по эволюции языка.
Само понятие эволюции уже предполагает некий вектор языковых
изменений, поэтому логически правомерны высказывания наподобие
тех, что мы находим у Т. Дикона: «Языки [не просто] развиваются, они
ЭВОЛЮЦИОНИРУЮТ (выделено Диконом. — В. К.)» [Deacon 1997:
109]. Тот же автор выдвигает гипотезу (несколько ранее сформулированную Б. Бишакджаном [Bishackjian 1999]), согласно которой основная движущая сила языковой эволюции — это облегчение усвоения
языка в онтогенезе. Бишакджан фактически постулирует две цели, ко-
* Впервые в: Востоковедение: Филологические исследования. СПб., 2004.
Вып. 25. С. 29—38.

142
яз ы К , т е л е о л о г и я и т е о л о г и я
торые «стремится» достичь язык в процессе своей эволюции: первая
уже указана выше, вторая заключается в повышении эффективности
языка; например, переход от эргативного строя к номинативному с его
активно-пассивными преобразованиями делает возможным своего
рода панорамирующий взгляд на ситуацию, когда одна и та же ситуация может рассматриваться с разных точек зрения. Более общим образом, по мнению Бишакджана, эволюция языка связана с постепенным
переходом человека на «левополушарные» стратегии, которые предполагают скорее аналитический, нежели холистский подход1.
Первая из указанных гипотез, связанная с постулатом о приспособлении языковых систем к нуждам детей, осваивающих эти системы, может быть доказана лишь на основании значительных массивов эмпирических данных. Тип этих данных, по-видимому, носил бы
двоякий характер. Во-первых, следовало бы продемонстрировать, как
языки утрачивают именно те единицы, признаки, категории, правила,
которые определенно представляют трудность при усвоении языка.
Хотя не так просто ответить на вопрос, что здесь должно считаться
трудным, а что — легким, примем следующее допущение: трудными
согласимся считать те единицы, признаки и т. д., которыми дети овладевают позже, иногда не овладевают вообще, а в наше время чаще
всего требуют для своего усвоения специализированной помощи
(обычно работы с логопедом). К числу таковых в русском языке, как
хорошо всем известно, относится согласная р. Мы вряд ли можем судить о том, менялось ли как-то усвоение этой согласной на всем протяжении истории русского языка, тем более в ранние периоды восточнославянской, славянской, балто-славянской общности. Но, кажется,
нет никаких предпосылок к тому, чтобы русский язык лишился этой
фонемы или изменил ее фонетическую реализацию, облегчив тем самым задачу ребенка, усваивающего русский язык в качестве родного.
Пример, разумеется, достаточно примитивен, но ведь и гипотеза не
дает нам четких критериев относительно того, что именно должно
приниматься в качестве «тормоза» для по возможности быстрого и
эффективного усвоения языка.
Во-вторых, доказательством рассматриваемой гипотезы послужили бы факты, показывающие, что определенные структурные характе-
1
Уже после сдачи этой статьи в печать мы имели возможность ознакомиться с новым — монографическим — трудом Б.Бишакджана на ту же тему
(Bichakjian B. H. Language in a Darwinian perspective. Frankfurt am Mein et al.,
2002), положения которого не отражены в данной статье.

143
яз ы К , т е л е о л о г и я и т е о л о г и я
ристики языков способствуют раннему усвоению языковой системы.
Более того: коль скоро одни языки, судя по всему, могут быть признаны более продвинутыми с точки зрения эволюционных перспектив,
они должны усваиваться быстрее: мы, как правило, не можем непосредственно оценивать саму по себе трудность / легкость усвоения
системы (подсистемы) того или иного типа, поэтому, как, собственно,
уже предполагалось выше, вынуждены обращаться к темпам их овла-
дения.
Но и с этой точки зрения эмпирические данные, при всей их относительной скудости, вряд ли могут подтвердить, что усвоение,
скажем, агглютинативного языка требует меньше времени, нежели
овладение флективным. Правда, в силу обычной высокой генерализованности, регулярности агглютинативной грамматики, дети, осваивающие соответствующие языки, действительно довольно рано строят
сложные цепочки из основ и аффиксов (квазиаффиксов). Но, как это
обычно и бывает в языках, регулярность и относительная простота
одного фрагмента системы «уравновешиваются» сложностью и непредсказуемостью другого. Для агглютинативных языков это, в частности, типичная громоздкость систем нефинитных глагольных форм
(обилие причастий, деепричастий с тонкими различиями в семантике
и функциях) и т. п. В целом имеющиеся данные скорее указывают
на то, что на определенном возрастном «срезе» дети с совершенно
разным языковым фоном обнаруживают принципиально одинаковый
(сравнимый) уровень языковой компетенции.
Иллюстрацией линии рассуждения многих авторов, в целом склоняющихся к тезису об эволюции языка, может служить высказывание
Э. Бейтс: «Если основные структурные принципы, на которых базируется язык, не могут быть усвоены (“снизу вверх”) или выведены
(“сверху вниз”), то есть лишь два способа объяснить их наличие: либо
Универсальная Грамматика была дана нам непосредственно Создателем, либо наш вид претерпел беспрецедентную по своей радикальности мутацию, когнитивный аналог Большого Взрыва. Мы должны
оставить любые сильные версии скачка (discontinuity), что было характерно для генеративной грамматики на протяжении 30 лет. Мы
должны обнаружить, каким образом можно возвести символы и их
синтаксис к когнитивному материалу, который роднит нас с другими
видами» (цит. по [Pinker 1999: 342]).
Вывод Бейтс по существу поддерживает С. Пинкер, который сам
выступает как один из наиболее активных пропагандистов теории
языковой эволюции, однако обоснование его находит нелогичным.

144
яз ы К , т е л е о л о г и я и т е о л о г и я
По поводу приведенного высказывания Бейтс Пинкер пишет: «Но,
в сущности, если человеческий язык уникален в том животном мире,
который мы видим, а это, по-видимому, так и есть, то какие выводы из этого следуют для дарвинистского подхода? Ответ: никаких.
Языковой инстинкт, уникально присущий человеку, создает парадоксальную ситуацию ничуть не большую, чем наличие хобота, столь же
уникально присущего слону. Мы ведь не говорим в этом случае ни о
противоречиях, ни о Создателе, ни о Большом Взрыве» [Ibid.]. Хобот
несомненно возник в ходе эволюции — аналогично и язык, по всей
вероятности, возник путем эволюционной перенастройки нейронных
сетей приматов, которые (сети) первоначально не имели отношения к
коммуникации посредством вокализованных сигналов, плюс вовлечение в формирующиеся механизмы еще каких-то мозговых структур.
Процесс этот, приведший к языку известного нам типа, мог занять
5—7 млн лет [Ibid.: 345, 350].
Вообще говоря, гипотеза радикальной мутации (с поправкой, вероятно, на то, что последняя «создала» не язык, а условия его становления) и постепенной эволюции, растянутой во времени, не противоречат друг другу. Хуже то, что обе они обречены оставаться не
доказанными. Когда биолог-эволюционист прослеживает «возникновение» хобота у слона, важным свидетельством выступают данные
палеонтологии, обнаруживающие промежуточные виды — промежуточные на пути от «неслона» к слону. Это и оправдывает понятие
эволюции. Иное дело язык. Мы не знаем коммуникативных систем
человека, которые были бы промежуточными на пуги от «неязыка»
к языку. Все зафиксированные языки, мертвые и живые, принадлежат,
как известно, к принципиально одному и тому же типу.
Важно также, что целый ряд авторов призывают последовательно различать эволюцию и телеологию. Соглашаясь с эволюционной
природой языка, Р. Келлер пишет, что этот «процесс не может быть
телеологическим; это означает, что речь не может идти о процессе,
который контролируется и проводится для достижения определенной,
поставленной заранее цели. Это не исключает того, что эволюционные процессы могут иметь определенное направление. Они ни в коем
случае не должны иметь [одного] определенного направления, даже
в области живой природы. Проведение орфографической реформы,
даже если оно простирается на биологический промежуток времени,
не станет тем самым эволюционным процессом (даже если в его рамках могут иметь место эволюционные подпроцессы)» [Келлер 1997:
254—255].

145
яз ы К , т е л е о л о г и я и т е о л о г и я
Здесь мы одновременно сталкиваемся, собственно, с вопросом о
необходимости разграничивать доисторическую эволюцию и, условно, историческую. Если мы ничего или почти ничего не можем сказать о тех стадиях изменения и развития языка, которые предшествовали возникновению современных — в широком смысле — языков,
то засвидетельствованная история, включая надежные реконструкции, дает материал для постановки вопроса о направлении языковых
изменений. Насколько нам известно, наиболее полно эта линия рассуждения представлена в работах Б. Бишакджана; ссылки на его статью уже приводились выше. Бишакджан обращает внимание на то,
что известны переходы от эргативного строя языка к номинативному
(аккузативному), но не наоборот, развитие пассива из медия, но не
наоборот, переход от SOV к SVO, но не наоборот и т. д. и т. п. Некоторые из выведенных им закономерностей на поверку не находят
полного подтверждения — они могут претендовать в лучшем случае на ранг фреквенталий, а не диахронических универсалий, но по
крайней мере часть их едва ли может быть подвергнута сомнению.
Нам трудно согласиться с тем, что каждый такой переход служит
когнитивной оптимизации языковой системы, поскольку пришлось
бы признать, что языковое сообщество что-то теряет в плане своих
когнитивных потенций, сохраняя, скажем, эргативный строй, и чтото приобретает, переходя к использованию аккузативного. Мы не
видим пути, каким образом можно «предметно» описать эти потери
и приобретения, указать, в чем конкретно заключается «ущербность»
эргативного языка (а это логически следует из рассуждений Бишакджана). Хотя сами по себе наблюденные закономерности несомненно
требуют объяснения.
Нельзя не упомянуть здесь, хотя бы вкратце, многолетнюю дискуссию по поводу применимости вообще для характеристики исторического изменения языков таких понятий, как «причинность», «телеология», «целенаправленность». Так, Н. С. Трубецкой утверждал,
что «эволюцией фонологической системы управляет в любой данный
момент стремление к определенной цели. Не допуская существования
телеологического элемента, невозможно объяснить фонологическую
эволюцию» (цит. по [Косериу 1963: 208]). Другие авторы предпочитают говорить о причинности языковых изменений, против чего резко
выступал Э. Косериу. Косериу напоминает о традиции, восходящей к
Аристотелю и, особенно, Канту, согласно которой следует различать,
в кантовской терминологии, мир необходимости и мир свободы. Язык
принадлежит к последнему. Применительно к языку можно говорить

146
яз ы К , т е л е о л о г и я и т е о л о г и я
о причинах, которые обращены не к прошлому, а к будущему — о причинах, которые Аристотель называл «причинами ради чего» [Аристо-
тель 1981: 88 и сл.]. Иначе говоря, изменения в языке — результат свободной деятельности человека, преследующего определенные цели,
а не механические необходимые следствия наличных факторов, будь
то внешних или внутренних. С этим можно согласиться в общем виде
(ср. ниже), добавив, что о причине уместно говорить тогда, когда причина связана со следствием необходимым двусторонним образом: без
данной причины нет данного следствия, а без следствия, в свою очередь, не бывает причины. В языке возможны нарушения такого рода
соотношений «в обе стороны». Некая характеристика системы в одних случаях приводит, предположительно, к соответствующему изменению, а в других — нет. Например, утрата оппозиции по звонкости /
глухости в китайском и тайских языках имела своим результатом компенсаторное усложнение тональной системы, а в бирманском языке
тоны остались в аналогичной ситуации незатронутыми. И наоборот:
сравнимые характеристики системы могут определяться разным происхождением. Например, во вьетнамском, кхмерском и тайском очень
близки системы гласных-централей, но в кхмерском данная конфигурация системы определенно связана с утратой регистровых различий,
в то время как для вьетнамского и тайского это вряд ли так.
А Мартине говорит, что он не хочет уделять много места в своей
книге «вопросу о том, следует ли в диахронической фонологии говорить о целенаправленности или о причинности. Важно не ставить
на явлениях определенную этикетку, а наблюдать и правильно объяснять процессы. Если мы охарактеризуем целенаправленность как
явление универсальное, охватывающее всю совокупность наблюдаемых явлений, то тогда мы вправе пользоваться терминами телеологии» [Мартине 1960: 35 ]. Но и здесь веские возражения выдвигает
Косериу. «Целенаправленность, — говорит он, — следует понимать
как нечто присущее каждому индивидуальному акту принятия определенного языкового элемента и только в этом смысле так называемая “телеологическая” концепция вполне приемлема» [Косериу
1963: 299—300]. И добавляет по поводу известных тезисов о «давлении системы» (которое еще до Мартине встречается у Сиверса)
и «давления на систему»: «Изменения — это не субъекты и не силы,
а система — это не то, на что можно “оказывать давление”. Несомненно, здесь имеет место метафора: намерение имеют говорящие,
а не факты, которые ими создаются. Однако, даже понятое так, это
утверждение неприемлемо. <...> Говорящий не оказывает никакого

147
яз ы К , т е л е о л о г и я и т е о л о г и я
“давления” на свои собственные языковые навыки, а просто модифицирует их в соответствии со своими потребностями выражения»
[Там же: 300].
Э. Косериу тем самым терминологически разводит «телеологию»
и «целенаправленность», предпочитая последний термин и выводя
соответствующее понятие в область речевой деятельности, где и
имеют место акты принятия инноваций, отвечающих тем или иным
потребностям выражения. Но остается недостаточно проясненным,
«откуда» берутся сами по себе инновации. Ведь некоторые авторы
вообще склонны думать, что зарождение инноваций есть случайный
процесс — сродни, например, моде [Postal 1968]. Впрочем, такой
подход тоже не может считаться сугубо пораженческим или нигилистическим: он достаточно хорошо коррелирует с традиционными
эволюционными воззрениями, согласно которым естественный отбор
закрепляет результаты «неопределенной изменчивости», если они
приводят к появлению более приспособленных особей (ср. с инновациями и принятием инноваций по Косериу).
Как хорошо известно, проблемы предопределенности и свободы
воли, их соотношения всегда были предметом интенсивного осмысления для всех развитых религий. Выше уже упоминалось возможное объяснение заданности пути языкового развития (если считать
его таковым) — объяснение теологическое. Но теологический, в широком смысле, подход гораздо шире и интереснее. Независимо от
того, соглашаться с ним или нет, нельзя не обратить внимания по
крайней мере на философско-эстетический аспект теологического
дискурса.
Мы не можем, разумеется, освещать все многообразные аспекты
связи языка и религии (см., в частности, [Crystal 1968; Касевич 1996;
Мечковская 1998]). Остановимся лишь на философских выкладках
двух авторов — Умберто Эко и Ойгена Розенштока-Хюсси, весьма
различных, но в определенной степени перекликающихся в своих
суждениях о соотношении языка и атрибутов божества.
У. Эко напоминает о философском проекте Г. Лейбница, который,
как хорошо известно, отстаивал возможность (и даже необходимость)
сведения всех понятий («мыслей») к комбинациям простейших смысловых элементов, смысловых атомов — подобно тому, как все числа являются производными от некоторого простого базового набора
количественных категорий. К последним Лейбниц относил прежде
всего две категории: единицу и нуль, давая им теологическое толкование — «сам Бог и, кроме того, ничто, или лишенность».

148
яз ы К , т е л е о л о г и я и т е о л о г и я
Развивая эту мысль, Эко вкладывает в уста воображаемого богослова следующее рассуждение: «Богослов не затруднился бы с ответом (на вопрос о соотношении Бога и Ничто. — В. К.): в божественном
уме никакой диалектики присутствия и отсутствия нет. Бог — полнота собственного бытия, Он весь — присутствие. Именно поэтому
божественное понимание не предполагает развития и Богу неведомы
проблемы коммуникации2: все сущее в единый миг объемлется Его
взглядом (и ангельским умам тоже в какой-то мере дается эта привилегия — обнимать мир, причащаясь творящему видению Бога). Почему человек сообщает? Именно потому, что он не в состоянии охватить
все единым взглядом. И поэтому есть вещи, которых он НЕ ЗНАЕТ, но
о которых ему нужно СКАЗАТЬ» [Эко 1998: 13].
Иначе говоря, коммуникация есть следствие неполноты бытия,
ингерентно присущей человеку. Человек «наделен обделенностью»,
он в известной мере преодолевает свою родовую ущербность через
коммуникацию.
Можно было бы сказать, что указанный вывод возможен и вне рамок теологического дискурса, поскольку достаточно утверждения о
том, что человек нуждается в информации, заведомо не владея ее полнотой, для адаптации к миру, а для получения информации именно
коммуникация и необходима. Но такая трактовка — и это представляет
особый интерес для лингвиста — выводит рассуждения Эко за пределы структуралистского подхода, заимствованного им из линг вистики:
Эко руководствуется методом бинарных оппозиций, который, признав
Отсутствие, должен признать его антипод, «оппозит» — Присутствие;
полное же Присутствие мыслимо лишь для Бога.
Связывая эти мотивы с философией Хайдеггера, Эко пишет: «Если
в диалектике Присутствия и Отсутствия я — на стороне отсутствия,
то я могу описывать присутствие, только “показывая” его. Всякий философский дискурс исходит из Отсутствия. В лучшем случае, как это
и происходит у Хайдеггера, мышление должно быть мышлением того
учреждающего меня различения, в котором я познаю Отсутствие, которое я и есть, а не Присутствие, от которого я по существу далек,
находясь в ДРУГОМ МЕСТЕ» [Эко 1998: 13].
2
Здесь уместно вспомнить тезис Бл. Августина, согласно которому речь
развертывается во времени (предвосхищение положения Соссюра о линейности речи), Бог же чужд времени, пребывая в вечности, поэтому использование
божественного глагола — это своего рода кенозис, самоумаление Бога ради лю-
дей [см. Августин Аврелий 1992].

149
яз ы К , т е л е о л о г и я и т е о л о г и я
В этих прорывах от Отсутствия к Присутствию именно языку
уготована центральная роль, именно язык служит средством «раскрытия» Бытия. Эко напоминает излюбленные тезисы Хайдеггера: «Бытие говорит через меня посредством языка. Не я говорю на языке, но
меня проговаривает язык».
Несколько по-другому подходит к решению практически тех же
проблем О. Розеншток-Хюсси. Он, напротив, подчеркивает говорящую природу Бога — что, надо заметить, вполне согласуется с новозаветными представлениями, ср. ссылку на Бога как «Глаголющего с
небес» у ап. Павла (Евр. 12:25). «Логос, — говорит Розеншток-Хюсси, — переводится не как “Слово” или “Дух”, а прежде всего как “сила
языка” или “сила именования”, как (и это неподражаемо выражено в
Послании к евреям) каузально не выводимая пра-часть Бога. <... > Бог
остается владыкой своего мира потому, что Он продолжает говорить,
но на земле с самого начала Он доверяет свое Слово людям. <...> Слово оставалось у Бога, Который мог говорить: “Да будет свет!” и “Сотворим человека”. Но ответ давали люди, и в каждом ответе человек
становился другим» [Розеншток-Хюсси 1998: 21].
Таким образом, по воззрениям Розенштока-Хюсси, речь Бога не
есть участие в коммуникативном акте как таковом — или, во всяком
случае, в коммуникативном акте нарративного характера, это побуждение, обращенное к людям. По этому побуждению люди осуществляют именование сущностей и тем самым овладевают ими; кроме
того, само по себе «отвечание» Богу пересоздает человека («человек
становится другим»). Бог не столько говорит, сколько «заставляет нас
говорить», т. е. и здесь речь идет о прорывах из сферы Отсутствия
в сферу Присутствия, осуществляемых за счет языка. Это позволяет
нам провести параллель между логико-семиотической конструкцией
У. Эко, кратко обрисованной выше, и собственно теологическим подходом О. Розенштока-Хюсси.
Филология при своем возникновении во многом ориентировалась на сакральные тексты и в этом смысле «обслуживала» теологию.
В дальнейшем пути филологии и теологии по понятным причинам
разошлись; тем более представляет значительный интерес сопоставление подходов двух наук.

о м е ж К а т е г о р и а л ь н ы х С в я з я х в я з ы К е *
Си С т е м н о С т ь я з ы К а и С в я з и м е ж д у К а т е г о р и я м и .
Си н т а г м а т и К а и П а р а д и г м а т и К а
Вопрос о связи категорий в языке одновременно банален и сверхсложен. Банален он оттого, что по крайней мере со времен знаменитого высказывания Мейе о языке как системе, «где все связано», сам
тезис о связи категорий, которые являются необходимой и важнейшей
частью этого «всего», как будто бы принят в качестве самоочевидного.
Вообще говоря, самого по себе определения языка как системы — или
системы систем — уже достаточно для признания реальности межкатегориальных связей, поскольку наличие связей, пронизывающих
систему и, собственно, делающих ее таковой, входит в определение
системы. Сложность — сверхсложностъ, — однако, в том, что совершенно не ясно, насколько буквально нужно понимать знаменитый тезис: действительно ли два произвольных элемента языка, две произвольные категории всегда соотнесены некими связями и, если да, то
какова их возможная природа. Например, наличие категории лица в
глаголе с большой долей вероятности предполагает феномен согласования, а согласование, в свою очередь, предрасполагает к опущению
первого актанта, прежде всего личного местоимения (pro-drop по Хомскому). Однако какое именно согласование мы обнаружим в соответствующем языке, в том числе субъектное или субъектно-объектное,
самим по себе наличием категории лица, конечно, не определяется,
что же касается опущения первого актанта, то если наличие согласования, как сказано, предрасполагает к этому феномену, то отсутствие
согласования никоим образом не препятствует его проявлению; напротив, в языках типа китайского это явление развито значительно
больше, чем в языках типа русского.
* Впервые в: Грамматические категории: иерархии, связи, взаимодействие:
Междунар. науч. конф. (Санкт-Петербург, 22—24 сентября 2003 г.): Материалы.
СПб. С. 70—76.
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
