Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Когнитивная лингвистика. В поисках идентичности

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
101
Се м а н т и ч е С К и е П р и м и т и в ы
Достаточно очевидно, что серия такого рода подстановок в про­странстве реального текста совершенно разрушит последний. Меж­ду тем здесь мы имеем дело с частным случаем использования так называемой логической конструкции Рассела. Сущность понятия ло­гической конструкции заключается, как известно, в том, что эквива­лентность конструкции объекту, который она призвана заменить (как эксплицитное фиксирование его конститутивных элементов и связей), определяется именно способностью конструкции замещать объект во всех релевантных контекстах. Простой пример: если «вместо» указа­ния на воду как особую субстанцию мы используем конфигурацию, вскрывающую внутреннюю структуру соответствующей молекулы, т. е. Н2О, то текст, получившийся в результате подстановки, сохранит свои истинностные значения.
Впрочем, даже на этом простом примере можно показать нетриви­альность проблемы сведения объекта к логической конструкции. Учи­тывать ли при этом контексты наподобие водная гладь или вода волнует-
ся и плещет! Замены дадут соответственно гладь Н2О и Н2О волнуется и плещет. При этом вовсе не стилистической нелепостью порождаются
как минимум сомнения в приемлемости производных высказываний: ничто в структуре Н20 не говорит о возможности приписывания ей предикатов типа ‘волноваться’, ‘плескать(ся)’ или ‘быть гладким’. Соб­ственно, и здесь мы сталкиваемся с тем, что атомизация (в данном слу­чае буквальная) объекта8 приводит к утрате этим по следним по крайней мере части свойств, которые для определенных контекстов, выходящих за рамки физики и химии, выступают как существенные.
Уместно вспомнить в этой связи Выготского, который в психоло­гии призывал к анализу «по молекулам», а не «по элементам» [Выгот­ский 1982].
Вообще здесь можно видеть две проблемы: соотношение части и целого и соотношение объекта и его признаков. Допустим, примитивы мы понимаем как части семантического объекта-целого, отвечающего значению слова (берем наиболее простой или, по крайней мере, наибо­лее широко представленный в конкретных исследованиях случай). То-
8
Здесь уместно вспомнить, что Б. Рассел свою теорию (и, шире, филосо­фию) называл «логическим атомизмом» [Рассел 1996]. Одновременно придется
вспомнить: «...дискуссия по протокольным предложениям показала, что не су­ществует абсолютно надежного эмпирического базиса, выступающего пределом логического анализа научного знания. Не удалось осуществить и программу ре­дукции всех научных терминов к некоторому классу базисных эмпирических понятий» [Макеева 1999: 91].
102
Се м а н т и ч е С К и е П р и м и т и в ы
гда возникает ситуация, многократно обсуждавшаяся в логических, фи­лософских и других трудах: «собрание частей не эквивалентно целому, должен быть представлен, в дополнение, особый объект-связь» [Смир­нов 1977], или оператор связи, который и обеспечивает каче ственное своеобразие целого. Еще один простой пример: полный и исчерпыва­ющий набор деталей часов не делает этот набор часами. Не является ли и набор примитивов такой «горкой деталей», отнюдь не эквивален­тной структурированному целому? Здесь мы с неизбежностью возвра­щаемся к проблеме семантического синтаксиса (внутрисловного), ко­торый один только и может, вероятно, сцементировать примитивы, не дать им — в силу своего рода энтропийных тенденций — «растечься» в аморфное и теряющее качественную определенность не агрегирован­ное множество. Что должен представлять собой семантический синтак­сис интересующего нас типа — пока сказать трудно.
Представим себе теперь, что примитивы понимаются не как эле­менты-части, но как признаки объекта, подлежащего толкованию. Различие между этими двумя подходами носит, как представляется, именно и прежде всего логический характер. С психологической точки зрения запись в (оперативную) память набора признаков в процессе, скажем, восприятия речи и есть помещение воспринимаемого объекта (его репрезентации) в соответствующий буфер. Однако с точки зрения логики не только допустимо, но и корректно постулировать своего рода бескачественные, беспризнаковые объекты, которым сопоставляются определенные наборы признаков. Так, мы можем кон статировать, что в языке L фонологическая система включает n разных фонем, которые тем самым мыслятся как самостоятельные объекты с неустановленны­ми признаками (они могут быть представлены в теоретическом опи­сании произвольными символами). Качественное своеобразие объек­тов-фонем выявляется именно при сопоставлении каждому (каждой) из них уникального набора дифференциальных признаков.
Примитивы не случайно именовались в некоторых ранних рабо­тах «семантическими дифференциальными признаками». Разумеется, при такой их трактовке они никак не могут интерпретироваться как подмножество единиц лексикона: лексикон (словарь) включает слова, а не признаки слов. Но если мы все же становимся на почву признако­вой интерпретации семантических примитивов, то следует признать, что набор признаков структурирован и прежде всего обладает иерар­хией; например, от иерархического статуса такого дифференциаль­ного фонологического признака, как «звонкость/глухость», зависит признание русских сонантов звонкими или нейтральными по отноше-
103
Се м а н т и ч е С К и е П р и м и т и в ы
нию к данному признаку [Касевич 1983]. Иерархичность дифферен­циальных признаков — это тоже своего рода грамматика, но в системе Вежбицкой как будто бы отсутствуют эксплицитные представления об иерархичности примитивов.
за К л ю ч е н и е
Основные выводы — в значительной степени предваритель­ные, — к которым приводит предпринятое рассмотрение вопроса о примитивах, можно свести к следующим положениям.
Прежде всего не подтверждается постулат о «прозрачности» при­митивов и наборов с их участием, об их прямой доступности носите­лю языка. Объяснение лежит, по-видимому, в двух разных плоскостях. Во-первых, максимальная атомизация семантики и отсюда естествен­ный рост объема соответствующего множества (набора примитивов) при используемом методе толкований не компенсируются введением цементирующих «скреп» в виде иерархии примитивов, внутренней грамматики их набора и т. п. Как результат утрачивается операцио­нальная эквивалентность дискретного набора примитивов их прото­типу — недискретному семантическому комплексу. Во-вторых, в эк­сперименте типа описанного в этой статье носитель языка вынужда­ется сознательно оперировать сущностями, которые принципиально принадлежат сфере подсознательного9.
Взятые в совокупности, эти объяснения приводят к мысли о не­обходимости принципиальной переориентации поиска в штудиях, относящихся к примитивам. Вопреки Вежбицкой, которая предлагает «поднять» примитивы до уровня слов естественного словаря, кажет­ся целесообразным эксплицитно признать их «более низкий», неже­ли языковая семантика, статус. Скорее всего, мы имеем здесь дело с (врожденными) когнитивными категориями. Но врожденное едва ли
9
Вполне очевидно, что и фонологические дифференциальные признаки отнюдь не даны в прямом наблюдении, в том числе интроспективном. Для со­знательного оперирования признаками, для использования их как языка описа­ния носитель языка должен пройти специальную подготовку (которая, впрочем, тоже не гарантирует адекватного автоматического применения признаков, о чем говорят и дискуссии специалистов по поводу как общей системы конкретных языков, так и описаний отдельных фонем). Лингвист же, стремящийся к полу­чению релевантной информации о дифференциальных признаках, нуждается в особой экспериментальной методике, подчас достаточно изощренной.
104
Се м а н т и ч е С К и е П р и м и т и в ы
может быть языковым — не может быть и семантическим. Это тот базис, на котором строится семантика, который сам к семантической сфере не принадлежит, если последняя есть компонент языковой сис­темы, формирующейся постнатально.
Еще раз обратимся к аналогии с фонетикой. Не приходится сом­неваться в том, что ребенок «вооружен» для построения любой фо­нологической системы (из возможных в естественном человеческом языке). Это проявляется в его лепетной речи, где представлены факти­чески все мыслимые гласные и согласные. Но это — не фонология, фонология строится с использованием такого рода базиса.
Принципиально сходным образом и семантика возникает в систе- ме данного языка. Трудно сказать, вербализуемы ли вообще примити­вы, если они принципиально относятся к доязыковым механизмам. Аналогичным образом не вполне очевидно, что примитивы — или, вернее, их «наследники» сохраняют универсальность, попадая в разные контексты конкретных языков.
Единственное, о чем можно говорить с достаточной степенью уверенности, — это реальность семантического пространства кон­кретного языка, где между словами, словоформами и т. п. существуют разные «расстояния». Эксплицирование семантических отношений в виде некоторой сети — возможно, наиболее эффективный подход к описанию плана содержания языка. Примитивы могли бы быть полу­чены как результат «изолирования» тех признаков, которые окажутся в основании сетевого представления семантической системы. Воз­можно ли сведение всех таких примитивов — на сей раз безусловно семантических — в некое универсальное множество? Вопрос остает­ся в значительной степени открытым.
Можно сказать, что здесь, на атомарном уровне, просвечивает более общая проблема соизмеримости семантических категорий, представленных в разных языках (например, насколько правомерно приравнивание испанского прогрессива английскому?). Эта пробле­ма, равно важная для общего языкознания и типологии [Lazard 1994; 2006] — если последние вообще есть смысл различать, — едва ли может быть решена традиционной ссылкой на общность когнитивно­го опыта «всех людей». Ограничившись этой ссылкой, мы оставим за рамками анализа главное — различие в семантических структу­рах естественных языков. Попытка как-то содержательно ограничить утверж дение об общности опыта приведет нас к необходимости ре­шения, в сущности, того же вопроса: как соотносятся, выражаясь ге­неративистским языком, «принципы и параметры»?
мо ж н о л и е д и н о ж д ы в о й т и в о д н у и т у ж е р е К у ?*
Как всем известно, Гераклит Эфесский, он же Гераклит Темный, сказал «все течет» и «нельзя войти дважды в одну и ту же реку». Вмес­те с тем Гераклит пытался примирить видимое постоянство вещей с их столь же очевидной изменчивостью. Он вводит представление о «невидимой гармонии», утверждая, что именно невидимая гармония «перевешивает» видимую (как гармонию, так и дисгармонию) и отве­чает сущности вещей. Имя невидимой гармонии — Логос. Именно от Гераклита ведет начало это одно из наиболее известных и используе­мых в философии и религии понятий.
Уже во времена Гераклита слово логос было многозначным. На­ряду с «законом», «сущностью» оно означало и «слово», «имя вещи». Отсюда представления, распространенные в самых разных традици­ях: представления, которые сводятся к тому, что именно имя вещи сообщает ей, вещи, стабильность, постоянство. Река действительно ежемоментно изменяется как физический объект; но до тех пор, пока она называется рекой, и далее, рекой, например, Танаис, она сохра­няет тождество самой себе. Имя, слово при этом определяет вещь, выступая тем самым своего рода творцом действительности. Отсюда, между прочим, один шаг до идей лингвистической относительности, будь то в варианте Гумбольдта или Сепира и Уорфа.
В качестве небольшого отступления стоит в двух словах упомя­нуть об эксперименте канадских лингвистов, которые своих испытуе­мых просили сначала определить в процентах содержание Н2О в раз­личных жидкостях, а затем классифицировать эти жидкости по их качественной тождественности. Так вот, несмотря на то, что, скажем, чай оценивался как содержащий 90—91 % Н2О (наравне с дождевой водой), а болотная взвесь — как содержащая менее 70 %, чай не был причислен к классу «вод», а взвесь и, разумеется, дождевая вода — были (см. об этом [Касевич 1998]). Здесь можно видеть иллюстрацию
* Впервые в: XXXV Междунар. филологич. конф.: Материалы. Вып. 22:
Секция общего языкознания. Ч. 1. М., 2006. С. 37.
106
мо ж н о л и е д и н о ж д ы в о й т и в о д н у и т у ж е р е К у ?
именно приведенного тезиса; грубо говоря, чай это чай, поскольку он называется «чай», а в болоте, пусть и не кристально чистая, но — вода. На самом деле ситуация несколько сложнее, но это уже другие грани проблемы, и о них мы не будем говорить.
Мысли Гераклита по существу послужили отправным пунктом для Платона. Об этом прямо пишет Аристотель в «Метафизике»: «Смоло­ду сблизившись прежде всего с Кратилом и гераклитовскими воззре­ниями, согласно которым все чувственно воспринимаемое по стоянно течет, а знания о нем нет, Платон и позже держался таких же взглядов» [Аристотель 1976: 79]. Платон, подобно Гераклиту, также постулиро­вал «призрачность» того, что мы воспринимаем как вещи. В отличие от этого, он утверждал безусловную реальность «идей», которые вечны и постоянны, вещи же являются их несовершенным отражением.
Менее известны взгляды только что упомянутого Кратила, учени­ка Гераклита и одного из первых учителей Платона, героя одного из самых замечательных — и самых «лингвистичных» — диалогов Пла­тона. Тот же Аристотель повествует о Кратиле так: «Кратил, который под конец полагал, что не следует ничего говорить, и только двигал пальцем и упрекал Гераклита за его слова, что нельзя войти в одну и ту же реку дважды, ибо сам он полагал, что этого нельзя сделать и единожды (подчеркнуто нами. — В. К.)» [Там же: 137].
Гераклит и позднейшие философы приводили реку в качестве, как сейчас бы сказали, модельного объекта для своих онтологических и гносеологических воззрений. Любопытно, что лингвисты, фонетисты, в частности, достаточно часто используют выражение «поток речи». И это больше чем метафора. Речь — звучащая речь — столь же теку­ча и столь же изменчива, сколь и река, поток в своем течении. И для адекватной интерпретации этого парадокса соотношения изменчиво­сти и стабильности тоже выдвигаются разные не лишенные интереса соображения и идеи, из которых здесь будут рассмотрены только две. Одна — это анализ следствий из соссюровского понимания знака.
Для начала — хотя на первый взгляд это имеет скорее косвенное отношение к делу — стоит сказать, что до сих пор не получил удо­влетворительного решения сам по себе парадокс соссюровского зна- ка; по крайней мере — с терминологической точки зрения. Что име­ется в виду? Как хорошо известно, по Соссюру обе стороны знака — озна чающее и означаемое — «равно психичны». Означающее не есть материальный компонент знака, как обычно пишется в учебниках, это «акустический образ». «Этот последний, — прямо говорит Сос­сюр, — является не материальным звучанием, вещью чисто физиче-
107
мо ж н о л и е д и н о ж д ы в о й т и в о д н у и т у ж е р е К у ?
ской, а психическим отпечатком звука, представлением, получаемым нами о нем посредством наших органов чувств; акустический образ имеет чувственную природу, и если нам случается назвать его “мате­риальным” то только по этой причине, а также для того, чтобы про­тивопоставить его второму члену ассоциативной пары — понятию, в общем более абстрактному» [Соссюр 1977: 99].
Но если знак в целом является психическим объектом, будучи кон­ституирован двумя «образами», то язык — система знаков — не мо- жет быть средством общения, коммуникации. Общаться «психиче­скими единицами» очевидным образом невозможно (во всяком случае, вне ситуации телепатии). Как говорит А. А. Зиновьев, «знаки, которые невозможно увидеть, услышать и т. п., — нонсенс. Знак всегда есть нечто ощутимое, а не идеальное» [Зиновьев 1971: 34]. Но именно тако­вым — т. е. нонсенсом — и является соссюровский знак, ибо, как и все ментальные сущности, его нельзя воспринимать органами чувств.
Эту проблему мы специально обсуждать не будем, хотя не упомя­нуть ее нельзя1. Чуть ниже мы увидим, что в любом случае ее придет­ся как-то учитывать при обсуждении тех проблем, которые непосред­ственно находятся в центре нашего внимания.
Но сейчас нас — в связи с обозначенной темой — интересует сам тезис о неразрывности связи между компонентами знака — означаю­щим и означаемым. Общеизвестно сравнение с листом бумаги, к кото­рому прибегал Соссюр для иллюстрации этого тезиса. Вот его слова: «Язык можно сравнить с листом бумаги. Мысль — его лицевая сторо­на, а звук — оборотная; нельзя разрезать лицевую сторону, не разре­зав и оборотную. Так и в языке нельзя отделить ни мысль от звука, ни звук от мысли; этого можно достигнуть лишь путем абстракции, что неизбежно приведет либо к чистой психологии, либо к чистой фоно­логии» [Соссюр 1977: 145].
Буквально трактуемый тезис о неразрывности связи между озна­чающим и означаемым приводит некоторых авторов к мысли о том, что, коль скоро в реальном речевом потоке вариабельность акустиче-
1
Выскажем лишь, в самом предварительном порядке, некоторые соображе­ния о том, на каких путях мог бы быть разрешен соссюровский парадокс. Если принять за исходный пункт именно соссюровское понимание знака (а оно поз­воляет избежать другого парадокса – интерпретации сочетания психического и физического в рамках знака), то тогда можно, вероятно, говорить не о традици­онных «психических коррелятах» двусторонних языковых знаков, а, наоборот, о речевых, материальных коррелятах ментальных знаков. При этом окажется, что «знаки языка» билатеральны, а «знаки речи» унилатеральны.
108
мо ж н о л и е д и н о ж д ы в о й т и в о д н у и т у ж е р е К у ?
ского облика знаков (оставляем пока в стороне их «соссюровскую пси­хичность») бесконечна, то следует допустить и столь же бесконечную вариабельность означаемого — ведь связь между ними неразрывна. В итоге мы приходим к ситуации, которую Туллио де Мауро описыва­ет так: «Эта теория (неразрывности означающего и означаемого, до­ходящая до признания их тождества. — В. К.) не объясняет должным образом, как возможна коммуникация между двумя людьми, более того, она не может даже объяснить, как один и тот же человек может понять в последующий момент то, что он же сказал в предыдущий» [Мауро 2000: 26].
Возможно, ответить на это можно было бы в бодуэновском духе. А именно: вариабельность есть чисто контекстное явление, это своего рода вынужденные характеристики. Важны не они, важно «звуковое намерение», а оно и создает элемент постоянства.
Но, во-первых, если понимать «звуковое намерение» как програм- му произнесения звуков, то для разных звуков нужны разные програм­мы, и мы оказываемся там, откуда пришли. Во-вторых, «намерение» есть ментальный, психический феномен, а мы уже видели, к чему приводит «тотальная ментализация» знака у Соссюра — к тому, что знак принципиально перестает быть средством коммуникации.
Другой вариант ответа — согласиться с бесконечной вариабель­ностью означаемого, лишив этот тезис драматичности. Можно ска­зать, что означаемое действительно бесконечно вариабельно в зависи- мости от контекста. Контекст, с одной стороны, служит источником вариабельности, а с другой — дает возможность «отстроиться» от нее, снять контекстные влияния и получить доступ к общезначимым характеристикам, т. е. обеспечить то самое понимание, о невозмож­ности которого говорится в приведенном высказывании де Мауро. Можно сказать, что это переход от смыслов к значениям (а про смыс­лы Соссюр, вероятно, сказал бы, что это «чистая психология»).
Стоит лишь оговорить, что при таком решении вопроса мы в сущ­ности отходим от положения о строгой ковариативности означающего и означаемого, поскольку явно или неявно предполагается, что означа­ющее варьирует в зависимости от своих контекстов, а означаемое — от своих. Что, кстати, выглядит довольно правдоподобно.
Попробуем обратиться за решением вопроса к Аристотелю. Ведь до сих пор мы обращались к нему лишь как источнику сведений о других авторах, а у него, конечно же, есть и свое мнение.
Мы оставили аристотелевскую «Метафизику» там, где он описы­вает позицию Кратила. А сразу же вслед за этим Аристотель пишет:
109
мо ж н о л и е д и н о ж д ы в о й т и в о д н у и т у ж е р е К у ?
«А мы против этого рассуждения скажем, что изменяющееся, пока оно изменяется, дает, правда, этим людям некоторое основание считать его несуществующим, однако это во всяком случае спорно; в самом деле, то, что утрачивает что-нибудь, имеет [еще] что-то из утра чиваемого, и что-то из возникающего уже должно быть. И вообще, если что-то уничтожается, должно наличествовать нечто сущее, а если что-то воз­никает, то должно существовать то, из чего оно возникает, и то, чем оно порождается, и это не может идти в бесконечность. Но и помимо этого укажем, что изменение в количестве и изменение в качестве не одно и то же. Пусть по количеству вещи не будут постоянными, однако мы познаем их все по их форме. <...> Кроме того, ясно, что мы и этим людям скажем то же, что было сказано уже раньше, а именно: нужно им объяснить и их убедить, что существует некоторая неподвижная сущность (physis). Впрочем, из их утверждения о том, что вещи в одно и то же время существуют и не существуют, следует, что все находит­ся скорее в покое, чем в движении; в самом деле, [если исходить из этого утверждения], то не во что чему-либо измениться: ведь все уже наличествует во всем» [Аристотель 1976: 137].
Ключевых слов здесь два: форма и неподвижная сущность. «Фор- ма» у Аристотеля — это в определенном смысле то же, что «идея» у Платона (что особенно хорошо показано А. Ф. Лосевым), только «встроенная» в вещь (оставляем в стороне невозможные для плато­новской идеи взаимопереходы формы и материи по Аристотелю). Именно форма и обеспечивает «неподвижную сущность», поскольку изменяется вещь, а ее форма — нет, форма сохраняется. Если учесть при этом, что Аристотель упоминает различие между количествен­ным и качественным изменением, то можно охарактеризовать соот­ношение изменчивости и постоянства и в других терминах: возможно метрическое изменение при топологической стабильности.
Топологическую тождественность знака, если перевести это поло­жение на язык лингвистики, создает, очевидно, набор дифференциаль­ных признаков. Знак остается тождественным самому себе до тех пор, пока сохраняется его набор дифференциальных признаков. Варьиро­вание, сколь угодно бесконечное, не затрагивает эти последние. Если признаки деформируются, утрачиваются, то знак может (и чаще всего так и бывает) реконструироваться с опорой на контекст. Но вне контек­ста он уничтожается (или переходит в другой знак, когда деформация приводит к совпадению с другим разрешенным набором дифференци­альных признаков). Надо добавить, что у означающего свой набор, а у означаемого — свой. И тезис о немотивированности языкового знака,
110
мо ж н о л и е д и н о ж д ы в о й т и в о д н у и т у ж е р е К у ?
равно как и тезис об асимметричности знака, согласно говорят против ковариативности означающего и означаемого. Метафора листа бумаги работает только до определенных пределов.
Все эти положения действительны для синхронии. В диахронии действуют до сих пор недостаточно изученные законы мутаций, когда в речевой деятельности возникают инновации, которые, будучи при­нятыми и тем самым конвенциализированными, получают доступ в систему, модифицируя ее. Соссюр говорил о том, что знак одновре­менно «неприкасаем» (intangible) и изменчив. Т. е. конвенциональ­ность знака не допускает нарушения конвенций, знак навязывается индивиду, но в то же время — в процессах живой речевой деятель­ности он не может не изменяться, деля это свое свойство со всеми прочими объектами культуры.
Итак, мы приходим к вполне тривиальным выводам. Можно ли единожды войти в одну и ту же реку, тем более — дважды? В на­шем случае «река» — это либо отдельный знак, либо система языка в целом. Ответ: можно, если это река «эмическая», т. е. определяемая набором дифференциальных признаков, и нельзя, если это река «эти­ческая», т. е. варьирование имеет место на «алло-уровне» или, лучше, в пределах «алло-сферы».
Выше упоминалось о «неприкасаемости» знака. Некоторые авто­ры, главным образом из постмодернистского «лагеря», склонны дра­матизировать и это положение, говоря о «репрессивности» языка, о подавлении индивидуальной свободы (не зря же и Соссюр говорил об индивидуальном выборе знака в речевой деятельности как о «вынуж- денном ходе»). Это и есть вторая из идей, связанных с соотношением изменчивости и стабильности, которую хочется кратко обсудить.
Прежде всего мы имеем здесь в виду полемику У. Эко с К. Леви­Стросом по поводу противопоставления структурного и серийного мышления. Полемика эта уходит корнями в 60-е годы, когда Леви-Строс выступил против идей (и практики) Пьера Булеза, композитора, дириже­ра и теоретика музыки. Булез и был родоначальником так называемого серийного мышления как новой поэтики, основанной на спонтанном — в процессе творчества — порождении структур (а, точнее, бесструктур­ных «серий»), не опирающемся на какой бы то ни было предзаданный язык. Предоставим слово самому Булезу: «Серийность становится фор­мой поливалентного мышления. Это категорическое отвержение клас­сического мышления, желающего, чтобы форма была, с одной стороны, предзадана и в то же время представляла собой общую морфологию. Здесь (в серийном мышлении) вы не найдете предуготованных ступе-
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]