Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:В людях
.pdf
о смерти Александра I: «Как поехал наш Лександра свою
армию смотреть».
Иногда, по предложению лучшего личника нашей мастерской Жихарева, пробовали петь церковное, но это
редко удавалось. Жихарев всегда добивался какой-то
особенной, только ему одному понятной стройности
и всем мешал петь.
Это был человек лет сорока пяти, сухой, лысый, в полувенце черных курчаво-цыганских волос, с большими,
точно усы, черными бровями. Острая густая бородка
очень украшала его тонкое и смуглое, нерусское лицо,
но под горбатым носом торчали жесткие усы, лишние
при его бровях. Синие глаза его были разны: левый —
заметно больше правого.
— Пашка! — кричал он тенором моему товарищу,
ученику.— Ну-ко, заведи: «Хвалите!» Народ, прислушайся!
Вытирая руки о передник, Пашка заводил:
— «Хва-алите...»
— «..и-имя господне», — подхватывало несколько
голосов, а Жихарев тревожно кричал:
— Евгений — ниже! Опусти голос в самые недра
души...
Ситанов глухо, точно в бочку бьет, взывает:
— «Р-раби господа...»
— Не то-о! Тут надо так хватить, чтобы земля сотряслась и распахнулись бы сами собою двери, окна!
311

Жихарев весь дергался в непонятном возбуждении,
его удивительные брови ходят по лбу вверх и вниз, голос
у него срывается, и пальцы играют на невидимых гуслях
— Рабы господа — понимаешь? — многозначительно говорит он.— Это надо почувствовать до зерна,
сквозь всю шелуху. Р-рабы, хвалите господа! Как же вы,
народ живой, не-понимаете?
— Это у нас никогда не выходит, как вам известно, — вежливо говорит Ситанов.
— Ну, оставим!
Жихарев обиженно принимается за работу. Он лучший мастер, может писать лица по-византийски, пофряжски и «живописно», итальянской манерой. Принимая заказы на иконостасы, Ларионыч советуется
с ним, — он тонкий знаток иконописных подлинников,
все дорогие копии чудотворных икон — Феодоровской,
Смоленской, Казанской и других — проходят через его
руки. Но, роясь в подлинниках, он громко ворчит:
— Связали нас подлиннички эти... Надо сказать прямо: связали!..
Несмотря на важное свое положение в мастерской,
он заносчив менее других, ласково относится к ученикам — ко мне и Павлу; хочет научить нас мастерству —
Его трудно понять; вообще — невеселый человек, он
иногда целую неделю работает молча, точно немой; смотрит на всех удивленно и чуждо, будто впервые видя зна-
312

комых ему людей, И хотя очень любит пение, но в эти
дни не поет и даже словно не слышит песен. Все следят
за ним, подмигивая на него друг другу. Он согнулся над
косо поставленной иконой, доска ее стоит на коленях
у него, середина упирается на край стола, его тонкая
кисть тщательно выписывает темное, отчужденное лицо,
сам он тоже темный и отчужденный.
Вдруг он говорит, четко и обиженно:
— Предтеча — что такое? Течь — по-древнему, зна-
чит, идти. Предтеча предшественник, а — не иное что...
В мастерской становится тихо, все косятся в сторону Жихарева, усмехаясь, а в тишине звучат странные
слова:
— Его надо не в овчине писать, а с крыльями...
— Ты — с кем говоришь? — спрашивают его.
Он молчит, не слышит вопроса или не хочет ответить,
потом — снова падают в ожидающую тишину его слова:
— Жития надо знать, а кто их знает — жития? Что
мы знаем? Живем без окрыления... Где — душа? Душа — где? Подлиннички... да! — есть. А сердца нет...
Эти думы вслух вызывают у всех, кроме Ситанова,
насмешливые улыбки; почти всегда кто-нибудь злорадно
шепчет:
— В субботу — запьет...
Длинный, жилистый Ситанов, юноша двадцати двух
лет, с круглым лицом без усов и бровей, печально и серьезно смотрит в угол.
313

Помню, закончив копию Феодоровской божией матери, кажется, в Кунгур, Жихарев положил икону на стол
и сказал громко, взволнованно:
— Кончена матушка! Яко чаша ты, — чаша бездонная, в кою польются теперь горькие, сердечные слезы
мира людского...
И, накинув на плечи чье-то пальто, ушел — в кабак.
Молодежь засмеялась, засвистала; люди постарше завистливо вздохнули вслед ему, а Ситанов подошел к работе, внимательно посмотрел на нее и объяснил:
— Конечно, он запьет, потому что жалко сдавать работу. Эта жалость не всем доступна...
Запои Жихарева начинались всегда по субботам.
Это, пожалуй, не была обычная болезнь алкоголика-мастерового; начиналось это так: утром он писал записку
и куда-то посылал с нею Павла, а перед обедом говорил
Ларионычу:
— Я сегодня — в баню!
— Надолго ли?
— Ну, господи...
— Уж, пожалуйста, не позже, как до вторника!
Жихарев согласно кивал голым черепом, брови у него дрожали.
Возвратясь из бани, он одевался франтом, надевал
манишку, косынку на шею, выпускал по атласному жилету длинную серебряную цепь и молча уезжал, приказав мне и Павлу
314

— К вечеру приберите мастерскую почище; большой
стол вымыть, выскоблить!
У всех являлось праздничное настроение, все подтягивались, чистились, бежали в баню, наскоро ужинали;
после ужина являлся Жихарев, с кульками закусок, с пивом и вином, а за ним — женщина, преувеличенная во
всех измерениях почти безобразно. Ростом она была
вершков двенадцати сверх двух аршин, все наши стулья
и табуретки становились перед нею игрушечными, даже
длинный Ситанов — подросток обок с нею. Она очень
стройная, но ее грудь бугром поднята к подбородку, движения медленны, неуклюжи. Ей за сорок лет. но круглое,
неподвижное лицо ее, с огромными глазами лошади, свежо и гладко, маленький рот кажется нарисованным, как
у дешевой куклы. Жеманно улыбаясь, она совала всем
широкую теплую ладонь и говорила ненужные слова:
— Здравствуйте. Морозно сегодня. Как у вас густо
пахнет. Это краской пахнет. Здравствуйте.
Смотреть на нее, спокойную и сильную, как большая
полноводная река, приятно, но в речах ее — что-то снотворное, все они не нужны и утомляют. Перед тем, как
сказать слово, она надувалась, еще более округляя почти багровые щеки.
Молодежь, ухмыляясь, шепчется:
— Вот так машина!
— Колокольня!
315

Сложив губы бантиком, а руки под грудями, она садится за накрытый стол, к самовару, и смотрит на всех
по очереди добрым взглядом лошадиных глаз.
Все относятся к ней почтительно, молодежь даже немножко боится ее, смотрит юноша на это большое тело
жадными глазами, но когда с его взглядом встретится ее
тесно обнимающий взгляд, юноша смущенно опускает
свои глаза. Жихарев тоже почтителен к своей гостье, говорит с нею на «вы», зовет ее кумушкой, угощая, кланяется низко.
— Да вы не беспокойтесь, — сладко тянет она, —
какой вы беспокойный, право!
Сама она живет не спеша, руки ее двигаются только
от локтей до кисти, а локти крепко прижаты к бокам. От
нее исходит спиртной запах горячего хлеба.
Старик Гоголев, заикаясь от восторга, хвалит красоту
женщины — точно дьячок акафист читает, она слушает,
благосклонно улыбаясь, а когда он запутается в словах — она говорит о себе:
— А в девицах мы вовсе некрасивой были, это всё от
женской жизни прибавилось нам. К тридцати годам сделались мы такой примечательной, что даже дворяне интересовались, один уездный предводитель коляску с парой лошадей обещали...
Капендюхин, выпивший, встрепанный, смотрит на
нее ненавидящим взглядом и грубо спрашивает:
— Это — за что же обещал?
— За любовь нашу, конешно, — объясняет гостья.
316

— Любовь, — бормочет Капендюхин, смущаясь, —
какая там любовь?
— Вы, такой прекрасный молодец, очень хорошо
знаете про любовь, говорит женщина просто.
Мастерская трясется от хохота, а Ситанов ворчит Ка-
пендюхину:
— Дура, коли не хуже! Эдакую можно любить только
от великой тоски, как всем известно...
Он бледнеет от вина, на висках у него жемчужинами
выступил пот, умные глаза тревожно горят. А старик Гоголев, покачивая уродливым носом, отирает слезы с глаз
пальцами и спрашивает:
— Деток у тебя сколько было?
— Дитя у нас было одно...
Над столом висит лампа, за углом печи — другая.
Они дают мало света, в углах мастерской сошлись густые тени, откуда смотрят недописанные, обезглавленные фигуры. В плоских серых пятнах, на месте рук и голов, чудится жуткое, — больше, чем всегда, кажется,
что тела святых таинственно исчезли из раскрашенных
одежд, из этого подвала. Стеклянные шары подняты
к самому потолку, висят там на крючках, в облаке дыма,
и синевато поблескивают.
Жихарев беспокойно ходит вокруг стола, всех угощая, его лысый череп склоняется то к тому, то к другому,
тонкие пальцы всё время играют. Он похудел, хищный
нос его стал острее; когда он стоит боком к огню, на щеку его ложится черная тень носа.
317

— Пейте, ешьте, друзья, — говорит он звонким те-
нором.
А женщина поет хозяйственно:
— Что вы, куманек, беспокоитесь? У всякого своя
рука, свой аппетит; больше того, сколько хочется, —
никто не может съесть!
— Отдыхай, народ! — возбужденно кричит Жихарев.— Друзья мои, все мы рабы божьи, давайте споем
«Хвалите имя»...
Песнопение не удается; все уже размякли, опьянев от
еды и водки В руках Капендюхина — двухрядная гармония, молодой Виктор Салаутин, черный и серьезный,
точно вороненок, взял бубен, водит по тугой коже пальцем, кожа глухо гудит, задорно брякают бубенчики.
— Р-русскую! — командует Жихарев.— Кумушка,
пожалуйте!
— Ах, — вздыхает женщина, вставая, — как вы беспокоитесь!
Выходит на свободное место и стоит на нем прочно,
как часовня. На ней широкая коричневая юбка, желтая
батистовая кофта и алый платок на голове.
Задорно вопит гармоника, звонят ее колокольчики,
брякают бубенцы, кожа бубна издает звук тяжелый, глухо вздыхающий; это неприятно слышать: точно человек
сошел с ума и, охая, рыдая, колотит лбом о стену.
Жихарев не умеет плясать, он просто семенит ногами, притопывает каблуками ярко начищенных сапог,
прыгает козлом, и всё не в такт разымчивой музыке. Но-
318

ги у него — точно чужие, тело некрасиво извивается, он
бьется, как оса в паутине или рыба в сети, — это невесело. Но все, даже пьяные, смотрят на его судороги внимательно, все молча следят за его лицом и руками. Лицо
Жихарева изумительно играет, становясь то ласковым
и сконфуженным, то вдруг гордым, и — сурово хмурится; вот он чему-то удивился, ахнул, закрыл на секунду
глаза, а открыв их, — стал печален. Сжав кулаки, он
крадется к женщине и вдруг, топнув ногой, падает на колени перед нею, широко раскинув руки, подняв брови,
сердечно улыбаясь. Она смотрит на него сверху вниз
с благосклонной улыбкой и предупреждает спокойно:
— Устанете вы, куманек!
Она пытается умильно прикрыть глаза, но эти глаза,
объемом в трехкопеечную монету, не закрываются, и ее
лицо, сморщившись, принимает неприятное выражение.
Она тоже не умеет плясать, только медленно раскачивает свое огромное тело и бесшумно передвигает его
с места на место. В левой руке у нее платок, она лениво
помахивает им; правая рука уперта в бок — это делает
ее похожею на огромный кувшин.
А Жихарев ходит вокруг этой каменной бабы, противоречиво изменяя лицо, — кажется, что пляшет не один,
а десять человек, все разные: один тихий, покорный; другой — сердитый, пугающий; третий — сам чего-то боится и, тихонько охая, хочет незаметно уйти от большой
неприятной женщины. Вот явился еще один — оскалил
зубы и судорожно изгибается, точно раненая собака. Эта
319

скучная, некрасивая пляска вызывает у меня тяжелое
уныние, будит нехорошие воспоминания о солдатах,
прачках и кухарках, о собачьих свадьбах.
В памяти тихие слова Сидорова:
«В этом деле все — врут, это уж такое дело — стыдно всем, никто никого не любит, а просто — баловство...»
Я не хочу верить, что «все врут в этом деле», — как
же тогда Королева Марго? И Жихарев не врет, конечно.
Я знаю, что Ситанов полюбил «гулящую» девицу, а она
заразила его постыдной болезнью, но он не бьет ее за
это, как советуют ему товарищи, а нанял ей комнату, лечит девицу и всегда говорит о ней как-то особенно ласково, смущенно.
Большая женщина всё качается, мертво улыбаясь,
помахивая платочком, Жихарев судорожно прыгает вокруг ее, я смотрю и думаю: неужели Ева, обманувшая
бога, была похожа на эту лошадь? У меня возникает чувство ненависти к ней.
Безликие иконы смотрят с темных стен, к стеклам
окон прижалась темная ночь. Лампы горят тускло в духоте мастерской; прислушаешься, и — среди тяжелого
топота, в шуме голосов выделяется торопливое падение
капель воды из медного умывальника в ушат с помоями.
Как всё это не похоже на жизнь, о которой я читал
в книгах! Жутко не похоже. Вот, наконец, всем стало
320
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
