Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:В людях
.pdf
— Ты бы лучше после ужина представлял, а то ме-
шаешь работать...
Кончив «представление», я чувствовал себя легко,
точно сбросил ношу, тяготившую меня; на полчаса, на
час в голове становилось приятно пусто, а потом снова
казалось, что голова у меня полна острых мелких гвоздей, они шевелятся там, нагреваются.
Вокруг меня вскипала какая-то грязная каша, и я чувствовал, что потихоньку развариваюсь в ней.
Думалось:
«Неужели вся жизнь — такая? И я буду жить так,
как эти люди, не найду, не увижу ничего лучше?»
— Сердит становишься, Максимыч, — говорил мне
Жихарев, внимательно поглядывая на меня. Ситанов часто спрашивал:
— Ты что?
Я не умел ответить.
Жизнь упрямо и грубо стирала с души моей свои же
лучшие письмена, ехидно заменяя их какой-то ненужной
дрянью, я сердито и настойчиво противился ее насилию,
я плыл по той же реке, как и все, но для меня вода была
холоднее, и она не так легко держала меня, как других,
порою мне казалось, что я погружаюсь в некую глубину.
Люди относились ко мне всё лучше, на меня не орали,
как на Павла, не помыкали мною, меня звали по отчеству, чтобы подчеркнуть уважительное отношение ко
мне. Это — хорошо, но было мучительно видеть, как
361

много люди пьют водки, как они противны пьяные, и как
болезненно их отношение к женщине, хотя я понимал,
что водка и женщина — единственные забавы в этой
жизни.
Часто вспоминалось с грустью, что сама умная, смелая Наталья Козловская тоже называла женщину забавой.
Но как же тогда бабушка? И Королева Марго?
О Королеве я вспоминал с чувством, близким
страху, — она была такая чужая всему, точно я ее
видел во сне.
Я слишком много стал думать о женщинах и уже решал вопрос: а не пойти ли в следующий праздник туда,
куда все ходят? Это не было желанием физическим, —
я был здоров и брезглив, но порою до бешенства хотелось обнять кого-то ласкового, умного и откровенно,
бесконечно долго говорить, как матери, о тревогах души.
Я завидовал Павлу, когда он по ночам говорил мне
о своем романе с горничною из дома напротив.
— Вот, брат, штука: месяц тому назад я в нее снегом
швырял, не нравилась мне она, а теперь сидишь на лавочке, прижмешься к ней — никого нет дороже!.. —
О чем вы говорите?
— Обо всем, конешно. Она мне — про себя, а
я ей — тоже про себя. Ну, целуемся... Только она —
честная... Она, брат, беда какая хорошая!.. Ну, куришь
ты, как старый солдат!
362

Я курил много; табак, опьяняя, притуплял беспокойные мысли, тревожные чувства. Водка, к счастью моему,
возбуждала у меня отвращение своим запахом и вкусом,
а Павел пил охотно и, напившись, жалобно плакал:
— Домой хочу я, домой! Отпустите меня домой...
Он был, помнится мне, сирота; мать и отец давно
умерли у него, братьев, сестер — не было, лет с восьми
он жил по чужим людям.
В этом настроении тревожной неудовлетворенности,
еще более возбуждаемой зовами весны, я решил снова
поступить на пароход и, спустившись в Астрахань, убежать в Персию.
Не помню, почему именно — в Персию, может быть,
только потому, что мне очень нравились персияне-купцы на Нижегородской ярмарке: сидят этакие каменные
идолы, выставив на солнце крашеные бороды, спокойно
покуривая кальян, а глаза у них большие, темные, всезнающие.
Наверное, я и убежал бы куда-то, но на пасхальной
неделе, когда часть мастеров уехала домой, в свои села,
а оставшиеся пьянствовали, — гуляя в солнечный день
по полю над Окой, я встретил моего хозяина, племянника бабушки.
Он шел в легком сером пальто, руки в карманах брюк,
в зубах папироса, шляпа на затылке; его приятное лицо
дружески улыбалось мне. У него был подкупающий вид
363

человека свободного, веселого, и, кроме нас двоих, в поле никого не было.
— А, Пешко´в, Христос воскресе!
Похристосовались, он спросил, каково мне живется,
и я откровенно рассказал ему, что мастерская, город
и всё вообще — надоело мне и я решил ехать в Персию.
— Брось, — сказал он серьезно.— Какая там, к чёрту, Персия? Это, брат, я знаю, в твои годы и мне тоже
хотелось бежать ко всем чертям!..
Мне нравилось, что он так ухарски швыряется чертями; в нем играло что-то хорошее, весеннее, весь он
был — набекрень.
— Куришь? — спросил он, протягивая мне серебряный портсигар с толстыми папиросами.
Ну, это уж окончательно победило меня!
— Вот что, Пешков, иди-ка ты опять ко мне! — предложил он.— Я, брат, в этом году взял подрядов на ярмарке тысяч этак на сорок — понимаешь? Вот я и прилажу тебя на ярмарку; будешь ты у меня вроде десятника,
принимать всякий материал, смотреть, чтоб всё было
вовремя на месте и чтоб рабочие не воровали, — идет?
Жалованье — пять в месяц и пятак на обед! Бабы тебя
не касаются, с утра ты ушел, вечером пришел; бабы —
мимо! Только ты не говори им, что мы виделись, а просто
приходи в воскресенье на фоминой и — шабаш!
Мы расстались друзьями, на прощанье он пожал мне
руку и даже, уходя, издали приветливо помахал шляпой.
364

Когда я сказал в мастерской, что ухожу, — это сначала вызвало у большинства лестное для меня сожаление,
особенно взволновался Павел.
— Ну, подумай, — укоризненно говорил он, — как
ты будешь жить с мужиками разными после нас? Плотники, маляры... Эх ты! Это называется — из дьяконов
в пономари...
Жихарев ворчал:
— Рыба ищет — где глубже, добрый молодец — что
хуже...
Проводы, устроенные мне мастерской, были печальны и нудны.
— Конечно, надо испробовать и то и это, — говорил
Жихарев, желтый с похмелья.— А лучше сразу да покрепче зацепиться за одно что-нибудь...
— И уж на всю жизнь, — тихо добавил Ларионыч.
Но я чувствовал, что они говорят с натугой и как бы
по обязанности, нить, скрепляющая меня с ними, как-то
сразу перегнила и порвалась.
На полатях ворочался пьяный Гоголев и хрипел:
— 3-захочу — все в остроге будут! Я — секрет знаю!
Кто тут в бога верует? Аха-а...
Как всегда, у стен прислонились безликие недописанные иконы, к потолку прилипли стеклянные шары. С огнем давно уже не работали, шарами не пользовались, их
покрыл серый слой копоти и пыли. Всё вокруг так крепко запомнилось, что, и закрыв глаза, я вижу во тьме весь
365

подвал, все эти столы, баночки с красками на подоконниках, пучки кистей с держальцами, иконы, ушат с помоями в углу, под медным умывальником, похожим на
каску пожарного, и свесившуюся с полатей голую ногу
Гоголева, синюю, как нога утопленника.
Хотелось поскорее уйти, но на Руси любят затягивать
грустные минуты; прощаясь, люди точно заупокойную
литургию служат.
Жихарев, сдвинув брови, сказал мне:
— А книгу эту, Демона, я не могу тебе отдать — хочешь двугривенный получить за нее?
Книга была моей собственностью, — старик брандмейстер подарил мне ее, мне было жалко отдавать Лермонтова. Но когда я, несколько обиженный, отказался
от денег, Жихарев спокойно сунул монету в кошелек
и непоколебимо заявил:
— Как хочешь, а я не отдам книги! Эта книга —
не для тебя, это такая книга, что с ней недолго и греха
нажить...
— Да ее же в магазине продают, я видел!
Но он сугубо убедительно сказал мне:
— Это ничего не значит, в магазинах и пистолеты
продают...
Так и не отдал мне Лермонтова.
Идя наверх, прощаться с хозяйкой, я столкнулся в сенях с ее племянницей, она спросила:
— Говорят — уходишь ты?
366

— Ухожу.
— Кабы не ушел, так бы выгнали, — сообщила она
мне не очень любезно, но вполне искренно.
А пьяненькая хозяйка сказала:
— Прощай, Христос с тобой! Ты — нехороший мальчик, дерзкий! Хоть я плохого от тебя ничего не видала,
а все говорят — нехороший ты!
И вдруг заплакала, говоря сквозь слезы:
— Был бы жив покойник, муженек мой сладкий,
милая душенька, дал бы он тебе выволочку, накидал бы
тебе подзатыльников, а — оставил бы, не гнал! А нынче всё пошло по-другому, чуть что не так — во-он,
прочь! Ох, и куда ты, мальчик, денешься, к чему прислонишься?

XVI
Я еду с хозяином на лодке по улицам Ярмарки, среди каменных лавок, залитых половодьем до высоты вторых
этажей. Я — на веслах, хозяин, сидя на корме, неумело
правит, глубоко запуская в воду кормовое весло, лодка
неуклюже юлит, повертывая из улицы в улицу по тихой,
мутно задумавшейся воде.
— Эх, высока нынче вода, чёрт ее возьми! Задержит
она работы, — ворчит хозяин, покуривая сигару; дым ее
пахнет горелым сукном.
— Тише! — испуганно кричит он.— На фонарь едем!
Справился с лодкой и ругается:
— Ну и лодку дали, подлецы!..
Он показывает мне места, где, после спада воды, начнутся работы по ремонту лавок. Досиня выбритый,
с подстриженными усами и сигарой во рту, он не похож
на подрядчика. На нем кожаная куртка, высокие до колен сапоги, через плечо — ягдташ, в ногах торчит дорогое двухствольное ружье Лебеля. Он то и дело беспокойно передвигает кожаную фуражку — надвинет ее на
368

глаза, надует губы и озабоченно смотрит вокруг; собьет
фуражку на затылок, помолодеет и улыбается в усы, думая о чем-то приятном, — и не верится, что у него много
работы, что медленная убыль воды беспокоит его, —
в нем гуляет волна каких-то, видимо, неделовых дум.
А я подавлен чувством тихого удивления: так странно
видеть этот мертвый город, прямые ряды зданий с закрытыми окнами, — город, сплошь залитый водою
и точно плывущий мимо нашей лодки.
Небо серое. Солнце заплуталось в облаках, лишь изредка просвечивая сквозь их гущу большим серебряным,
по-зимнему, пятном.
Вода тоже сера и холодна; течение ее незаметно; кажется, что она застыла, уснула вместе с пустыми домами, рядами лавок, окрашенных в грязно-желтый цвет.
Когда сквозь облака смотрит белесое солнце, всё вокруг
немножко посветлеет, вода отражает серую ткань неба, — наша лодка висит в воздухе между двух небес; каменные здания тоже приподнимаются и чуть заметно
плывут к Волге, Оке. Вокруг лодки качаются разбитые
бочки, ящики, корзины, щепа и солома, иногда мертвой
змеей проплывет жердь или бревно.
Кое-где окна открыты, на крышах рядских галерей
сушится белье, торчат валяные сапоги; из окна на серую
воду смотрит женщина, к вершине чугунной колонки галерей причалена лодка, ее красный борт отражен водою
жирно и мясисто.
369

Кивая головой на эти признаки жизни, хозяин объяс-
няет мне:
— Это — ярмарочный сторож живет. Вылезет из окна на крышу, сядет в лодку и ездит, смотрит — нет ли где
воров? А нет воров — сам ворует...
Он говорит лениво, спокойно, думая о чем-то другом.
Вокруг тихо, пустынно и невероятно, как во сне Волга
и Ока слились в огромное озеро; вдали, на мохнатой горе
пестро красуется город, весь в садах, еще темных, но
почки деревьев уже набухли, и сады одевают дома
и церкви зеленоватой теплой шубой. Над водою стелется
густо пасхальный звон, слышно, как гудит город,
а здесь — точно на забытом кладбище.
Наша лодка вертится между двух рядов черных деревьев, мы едем Главной линией к Старому собору. Сигара
беспокоит хозяина, застилая ему глаза едким дымом,
лодка то и дело тычется носом или бортом о стволы деревьев, — хозяин раздраженно удивляется:
— Этакая подлая лодка!
— Да вы не правьте.
— Как же можно? — ворчит он.— Если в лодке
двое, то всегда — один гребет, другой правит. Вот —
смотри: Китайские ряды...
Я давно знаю Ярмарку насквозь; знаю и эти смешные
ряды с нелепыми крышами; по углам крыш сидят, скрестив ноги, гипсовые фигуры китайцев; когда-то я со своими товарищами швырял в них камнями, и у некоторых
370
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
