Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:В людях
.pdf
молов утешать, и будет тебе спокойно, а монахам — доход! Душевно советую. К мирским делам ты, видно, не
способен, что ли...
В монастырь не хотелось, но я чувствовал, что запутался и верчусь в заколдованном круге непонятного. Было тоскливо. Жизнь стала похожа на осенний лес, —
грибы уже сошли, делать в пустом лесу нечего,
и кажется, что насквозь знаешь его.
Я не пил водки, не путался с девицами, — эти два вида опьянения души мне заменяли книги. Но чем больше
я читал, тем более трудно было жить так пусто и ненужно, как, мне казалось, живут люди.
Мне только что минуло пятнадцать лет, но иногда
я чувствовал себя пожилым человеком; я как-то внутренно разбух и отяжелел от всего, что пережил, прочитал, о чем беспокойно думалось. Заглянув внутрь себя,
я находил свое вместилище впечатлений подобным темному чулану, который тесно и кое-как набит разными вещами. Разобраться в них не было ни сил, ни уменья.
И все тяжести, несмотря на их обилие, лежали непрочно, качались и пошатывали меня, как вода не крепко стоящий сосуд.
Я брезгливо не любил несчастий, болезней, жалоб;
когда я видел жестокое, — кровь, побои, даже словесное издевательство над человеком, — это вызывало
у меня органическое отвращение; оно быстро перерож-
461

далось в какое-то холодное бешенство, и я сам дрался,
как зверь, после чего мне становилось стыдно до боли.
Иногда так страстно хотелось избить мучителя-человека и я так слепо бросался в драку, что даже теперь
вспоминаю об этих припадках отчаяния, рожденного
бессилием, со стыдом и тоскою.
Во мне жило двое: один, узнав слишком много мерзости и грязи, несколько оробел от этого и, подавленный
знанием буднично страшного, начинал относиться к жизни, к людям недоверчиво, подозрительно, с бессильною
жалостью ко всем, а также к себе самому. Этот человек
мечтал о тихой, одинокой жизни с книгами, без людей,
о монастыре, лесной сторожке, железнодорожной будке,
о Персии и должности ночного сторожа где-нибудь на
окраине города. Поменьше людей, подальше от них...
Другой, крещенный святым духом честных и мудрых
книг, наблюдая победную силу буднично страшного, чувствовал, как легко эта сила может оторвать ему голову,
раздавить сердце грязной ступней, и напряжен но оборонялся, сцепив зубы, сжав кулаки, всегда готовый на
всякий спор и бой. Этот любил и жалел деятельно и, как
надлежало храброму герою французских романов, по
третьему слову, выхватывая шпагу из ножен, становился
в боевую позицию.
Был у меня в ту пору ядовитый враг, дворник одного
из публичных домов Малой Покровской улицы. Я познакомился с ним однажды утром, идя на Ярмарку; он ста-
462

скивал у ворот дома с пролетки извозчика бесчувственно
пьяную девицу; схватив ее за ноги в сбившихся чулках,
обнажив до пояса, он бесстыдно дергал ее, ухая и смеясь, плевал на тело ей, а она, съезжая толчками с пролетки, измятая, слепая, с открытым ртом, закинув за голову мягкие и словно вывихнутые руки, стукалась
спиною, затылком и синим лицом о сиденье пролетки,
о подножку, наконец упала на мостовую, ударившись головою о камни.
Извозчик, хлестнув лошадь, поехал прочь, а дворник
впрягся в ноги девицы и, пятясь задом, поволок ее на
тротуар, как мертвую. Я обезумел, побежал и, на мое
счастье, на бегу, сам бросил или нечаянно уронил саженный ватерпас, что спасло дворника и меня от крупной неприятности. Ударив его с разбегу, я опрокинул
дворника, вскочил на крыльцо, отчаянно задергал ручку
звонка; выбежали какие-то дикие люди, я не мог ничего
объяснить им и ушел, подняв ватерпас.
У съезда догнал извозчика; он, поглядев на меня с высоты козел, одобрительно сказал:
— Ловко ты его двинул!
Я сердито спросил его: как же это он позволил дворнику издеваться над девицей, — он сказал спокойно,
брезгливо;
— А мне — пес их возьми! Мне господа заплатили,
когда сажали ее в пролетку, — какое мне дело, кто кого
бьет?
463

— А убили бы ее?
— Ну да, скоро убьешь этакую, — сказал извозчик
так, как будто он неоднократно пробовал убивать пьяных
девиц.
С того дня я почти каждое утро видел дворника; иду
по улице, а он метет мостовую или сидит на крыльце, как
бы поджидая меня. Я подхожу к нему, он встает, засучивая рукава, и предупредительно извещает:
— Ну, сейчас я тебя обломаю!
Ему было лет за сорок; маленький, кривоногий, с животом беременной женщины, он, усмехаясь, смотрел на
меня лучистыми глазами, и было до ужаса странно видеть, что глаза у него — добрые, веселые. Драться он не
умел, да и руки у него были короче моих, — после двухтрех схваток он уступал мне, прижимался спиною к воротам и говорил удивленно:
— Ну, погоди же, хват!..
Эти сражения надоели мне, и я сказал ему однажды:
— Послушай, дурак, отвяжись ты от меня, пожалуйста!
— А ты зачем бьешься? — спросил он укоризненно.
Я тоже спросил его, зачем он так гадко издевался над
девицей.
— А тебе что? Жалко ее?
— Жалко, конечно.
Он помолчал, вытер губы и спросил:
— А кошку жалко тебе?
464

— Ну, и кошку жалко...
Тогда он сказал мне:
— Ты сам дурак, жулик! Погоди, я те покажу...
Я не мог не ходить по этой улице — это был самый
краткий путь. Но я стал вставать раньше, чтобы не
встречаться с этим человеком, и все-таки через несколько дней увидел его — он сидел на крыльце и гладил дымчатую кошку, лежавшую на коленях у него, а когда я подошел к нему шага на три, он, вскочив, схватил кошку за
ноги и с размаху ударил ее головой о тумбу, так что на
меня брызнуло теплым, — ударил, бросил кошку под
ноги мне и встал в калитку, спрашивая:
— Что?
Ну, что же тут делать! Мы катались по двору, как два
пса; а потом, сидя в бурьяне съезда, обезумев от невыразимой тоски, я кусал губы, чтобы не реветь, не орать.
Вот вспоминаешь об этом и, содрогаясь в мучительном
отвращении, удивляешься — как я не сошел с ума, не
убил никого?
Зачем я рассказываю эти мерзости? А чтобы вы знали, милостивые государи, — это ведь не прошло, не
прошло! Вам нравятся страхи выдуманные, нравятся
ужасы, красиво рассказанные, фантастически страшное
приятно волнует вас. А я вот знаю действительно страшное, буднично ужасное, и за мною неотрицаемое право
неприятно волновать вас рассказами о нем, дабы вы
вспомнили, как живете и в чем живете.
465

Подлой и грязной жизнью живем все мы, вот в чем
дело!
Я очень люблю людей и не хотел бы никого мучить, но
нельзя быть сентиментальным и нельзя скрывать грозную правду в пестрых словечках красивенькой лжи.
К жизни, к жизни! Надо растворить в ней всё, что есть
хорошего, человечьего в наших сердцах и мозгах.
...Меня особенно сводило с ума отношение к женщине; начитавшись романов, я смотрел на женщину как на
самое лучшее и значительное в жизни. В этом утверждали меня бабушка, ее рассказы о богородице и Василисе
Премудрой, несчастная прачка Наталья и те сотни, тысячи замеченных мною взглядов, улыбок, которыми
женщины, матери жизни, украшают ее, эту жизнь, бедную радостями, бедную любовью.
Славу женщине пели книги Тургенева, и всем, что
я знал хорошего о женщинах, я украшал памятный мне
образ Королевы — Гейне и Тургенев особенно много давали драгоценностей для этого.
Возвращаясь вечером с Ярмарки, я останавливался
на горе, у стены кремля, и смотрел, как за Волгой опускается солнце, текут в небесах огненные реки, багровеет и синеет земная, любимая река. Иногда в такие минуты вся земля казалась огромной арестантской баржей;
она похожа на свинью, и ее лениво тащит куда-то невидимый пароход.
466

Но чаще думалось о величине земли, о городах, известных мне по книгам, о чужих странах, где живут иначе. В книгах иноземных писателей жизнь рисовалась чище, милее, менее трудной, чем та, которая медленно
и однообразно кипела вокруг меня. Это успокаивало
мою тревогу, возбуждая упрямые мечты о возможности
другой жизни.
И всё казалось, что вот я встречу какого-то простого,
мудрого человека, который выведет меня на широкий,
ясный путь.
Однажды, когда я сидел на скамье под стеною кремля, рядом со мною очутился дядя Яков. Я не заметил, как
он подошел, и не сразу узнал его; хотя в течение нескольких лет мы жили в одном городе, но встречались
редко, случайно и мельком.
— Эк тебя вытянуло, — шутливо сказал он, толкнув
меня, и мы стали разговаривать, как чужие, но давно
знакомые люди.
По рассказам бабушки я знал, что за эти годы дядя
Яков окончательно разорился, всё прожил, прогулял,
служил помощником смотрителя на этапном дворе, но
служба кончилась плохо, смотритель заболел, а дядя
Яков начал устраивать в квартире у себя веселые пиры
для арестантов. Это стало известно, его лишили места
и отдали под суд, обвиняя в том, что он выпускал арестантов по ночам в город «погулять». Никто из арестантов не убежал, но один был пойман как раз в ту минуту,
467

когда он усердно душил какого-то дьякона. Долго тянулось следствие, однако до суда дело не дошло, — арестанты и надзиратели сумели выгородить доброго дядю
из этой истории. Теперь он жил без работы, на средства
сына, который пел в церковном хоре Рукавишникова,
знаменитом в то время. О сыне он говорил странно:
— Он у меня серьезный стал, важный! Солист. Не
успеешь вовремя самовар подать али одежду вычистить — сердится! Аккуратный парень. И чистоплотен...
Сам дядя сильно постарел, весь загрязнился, облез
и обмяк. Его веселые кудри сильно поредели, уши оттопырились, на белках глаз и в сафьяновой коже бритых
щек явилась густая сеть красных жилок. Говорил он
шутливо, но казалось, что во рту у него что-то лежит
и мешает языку, хотя зубы его были целы.
Я обрадовался возможности поговорить с человеком,
который умел жить весело, много видел и много должен
знать. Мне ярко вспомнились его бойкие, смешные песни, и прозвучали в памяти дедовы слова о нем:
«По песням — царь Давид, а по делам — Авессалом
ядовит!»
По бульвару мимо нас ходила чистая публика: пышные барыни, чиновники, офицеры; дядя был одет в потертое осеннее пальто, измятый картуз, рыженькие сапоги и ежился, видимо, стесняясь своим костюмом. Мы
ушли в один из трактиров Почаинского оврага и заняли
место у окна, открытого на рынок.
468

— Помните, как вы пели:
Нищий вывесил онучи сушить,
А другой нищий онучи украл...
Когда я произнес слова песни, я вдруг и впервые почувствовал ее насмешливый смысл, и мне показалось,
что веселый дядя зол и умен.
Но он, наливая водку в рюмку, задумчиво сказал:
— Да, пожил я, почудил, а — мало! Песня эта — не
моя, ее составил один учитель семинарии, как, бишь, его
звали, покойника? Забыл. Жили мы с ним приятелями.
Холостой. Спился и — помер, обморозился. Сколько
народу спилось на моей памяти — сосчитать трудно! Ты
не пьешь? Не пей, погоди. Дедушку часто видишь? Невеселый старичок. С ума будто сходит.
Выпив, он оживился, расправился, помолодел и стал
говорить бойчее.
Я спросил его про историю с арестантами.
— Ты слышал? — осведомился он, оглянувшись, и,
понизив голос, заговорил:
— Что ж, арестанты? Я ведь не судья им. Вижу —
люди, как люди, и говорю: братцы, давайте жить дружно,
давайте весело жить; есть, говорю, такая песня:
Судьба веселью не помеха!
Пускай она в дугу нас гнет,
469

Мы будем жить для ради смеха,
Дурак, кто иначе живет!..
Он засмеялся, взглянул в окно на потемневший овраг, уставленный по дну торговыми ларями, и продолжал, поправляя усы:
— Они, конешно, рады, скучно в тюрьме-то. Ну, вот,
кончим проверку, сейчас — ко мне; водка, закуска; когда — от меня, когда — от них, и закачалась, заиграла
матушка Русь! Я люблю песни, пляску, а между ними отличные певцы и плясуны, до удивления! Иной — в кандалах; ну, а в них не спляшешь, так я разрешал снимать
кандалы, это правда. Они, положим, сами умеют снять,
без кузнеца, ловкий народ, до удивления’ А что я их в город на грабеж выпускал — ерунда, это даже не доказано
осталось...
Он замолчал и посмотрел в окно, в овраг, где старьевщики запирали свои лари; там гремело железо засовов, визжали ржавые петли, падали какие-то доски, гулко хлопая. Потом, весело подмигнув мне, негромко
продолжал:
— Если правду говорить, так один действительно
уходил по ночам, только это не кандальник, а просто вор
здешний, нижегородский; у него неподалеку, на Печорке, любовница жила. Да и с дьяконом случилась история
по ошибке: за купца приняли дьякона. Дело было зимой,
470
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
