Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Русская литература XIX-XX веков. Историософский текст. Монография
.pdf
у романтиков. У самого Карамзина в его «Истории» скифская тема присутствует лишь как стилизованный пересказ
Геродота. «Карамзин по сравнению со своими предшественниками не внес ничего нового в трактовку геродотовских
сюжетов» – отмечает А. А. Нейхардт
145
.
2.3. «Скифская война»
Любая идентификация (а в случае со «скифством» мы
имеем дело именно с попыткой установления идентичности)
требует точки зрения другого. Как и многое в русской культуре, «скифство» обязано своим происхождением внешнему
взгляду европейца. Чтобы русские могли увидеть в себе скифов, кто-то должен был сначала увидеть их со стороны и соответственно назвать. Конечно, о скифах писал еще Геродот,
но античные представления должны были актуализироваться и быть сфокусированными вновь. Актуализация «скифского сюжета» произошла благодаря популяризации текста
Геродота в эпоху Просвещения. Но в XVIII столетии споры
велись вокруг греческого первоисточника, а первый русский
перевод 4-й книги истории Геродота, содержащий его знаменитый «скифский рассказ», был осуществлен лишь в 1819 г.,
и, несомненно, это было сделано как раз в связи с актуализацией скифского сюжета, которая, как несложно убедиться,
начинается в 1812 г. и связана с Отечественной войной.
Именно с этого момента слова «скиф» и «скифское» становятся широко употребительными.
Судя по всему, человеком, который увидел и как бы вновь
«узнал» в русских скифов, был «романтический император»
Наполеон Бонапарт. В изложении Е. В. Тарле это произошло
следующим образом: «Наполеон, когда ему доложили о первых пожарах, не обратил на них особенного внимания, но
когда 17 сентября утром он обошел Кремль и из окон дворца,
куда бы ни посмотрел, видел бушующий огненный океан, то,
по показаниям графа Сегюра, доктора Метивье и целого ряда
других свидетелей, император побледнел и долго молча смотрел на пожар, а потом произнес: «Какое страшное зрелище!
Это они сами поджигают... Какая решимость! Какие люди!
71

Это – скифы!»
146
. Современные исследователи отмечают, что
Наполеон Бонапарт, читавший «Историю Карла» во время
своего Русского похода, сомневался в достоверности вольтеровского повествования, тем не менее именно этим сочинением, по всей видимости, и было подсказано то слово, которое вырвалось у императора при виде горящей Москвы.
Таким образом, узнавание состоялось, слово было произнесено, и новый романтический миф о «русских скифах» начал действовать в истории. Нельзя не отметить событийный
ряд, сопровождавший новое рождение мифа: московские пожары, горящие оставленные дома, Кремль в кольце бушующего пламени. Вероятно, Наполеон в эту минуту вспомнил
рассказ Геродота о войне Дария со скифами, которые заманивали его вглубь своей страны, уклоняясь от решительного
боя и применяя тактику «выжженной земли»: «Скифы решили не вступать в открытое сражение с персами… Скифы стали медленно отступать, угоняя скот, засыпая колодцы и источники и уничтожая траву на земле» (246)
147
(см. подробнее:
Геродот IV, 120). Как известно, жившие на повозках скифы
легко снимались с места и уходили от любого врага в недоступные для него земли. Таким образом, Наполеон разгадал
тактику «скифской войны» и предвидел ее будущий ход (отступление из России по старой разоренной дороге и постоянные изнурительные столкновения с небольшими отрядами
конных партизан).
Партизанская война, столь значимая в двух Отечественных войнах, – это, в сущности, то же, что «скифская война» – термин, который появился вскоре после окончания
войн с Наполеоном и который стали связывать с именем
М. Б. Барклая-де-Толли, представившего на утверждение
императору Александру I свой оборонительный план военной кампании в марте 1810 г. Однако у Барклая нет выражения «скифский план» войны, нет и других геродотовских аллюзий; это, по всей видимости, позднейшее изобретение историков войны 1812 г., переосмысливших
слова Наполеона, произнесенные в виду московского пожара. По крайней мере, таково авторитетное суждение Тарле: «Не «скифский план» искусственного заманивания противника, а отход под давлением превосходных сил – вот
72

что руководило действиями Барклая в первые месяцы войны. О «скифском плане» стали говорить уже на досуге, когда не только война 1812 г. окончилась, но когда уже и войны 1813–1815 гг. отошли в область прошлого. Первым
вспомнил о скифах сам Наполеон…»
148
.
Косвенное подтверждение того факта, что актуализация
скифского сюжета связана именно с французским императором, содержится в набросках А. С. Грибоедова к трагедии
о 1812 г., где Наполеон рассуждает о характере и достоинствах русского народа следующими словами: «Размышление о юном, первообразном (курсив мой – И. Б.) сем народе,
об особенностях его одежды, зданий, веры, нравов. Сам себе
преданный, – что бы он мог произвести?»
149
. Литературный
образ «скифа» во многом был ответом на вопрошание Грибоедова – Наполеона о нравах «первообразного» народа.
В. Маркович, комментируя эту грибоедовскую запись, отмечает, что у него в означенный период (1822–24 гг.) «крепнет и окончательно оформляется мысль о «народности»
(о «первообразном» духе нации) как о плодотворной основе
всех проявлений общественной жизни, как о решающем
условии полноценного развития культуры»
150
.
Иными словами, Грибоедов непосредственно связывает
мысль о русской народности и рассуждения Наполеона: «романтический император» и романтическая концепция народности как «первообразного» духа нации сближены в творческом восприятии писателя.
Отметим, что именно в период наполеоновских войн скифская метафора прочно входит в культурное сознание «передового русского интеллигента», что подтверждают, в частности,
письма с фронта предромантика К. Н. Батюшкова. Характерно
выражение, которое употребляет он в письме Гнедичу 30 октября 1813 г.: «Мы теперь в Веймаре, дней с десять; живем покойно,
но скучно. Общества нет. Немцы любят русских, только не мой
хозяин, который меня отравляет ежедневно дурным супом и вареными
*
яблоками. Этому помочь невозможно; ни у меня, ни у то-
варищей нет ни копейки денег в ожидании жалованья. В отчизне
Гете, Виланда и других ученых я скитаюсь, как скиф»
151
. Скитать-
ся и скиф здесь поэтически сопряжены, и оба представляют ме-
*
В оригинале – «французскими», то есть картофелем.
73

тафору «скиф» как «русский заграницей», которой в XIX в. суж-
дено большое будущее. Интересно, что «заграница» в рамках
скифского сюжета – это, как правило, Франция. Батюшков,
хотя и пребывает в Веймаре, но питается «французскими» ябло-
ками и находится в составе армии, воюющей с наполеоновской
Францией. Привязка к Франции (французская тема в скиф-
ском сюжете как его родовая черта) сохраняется в целом ряде
стихотворений XIX в. (Н. Гнедич, А. Фет, Вяч. Иванов).
Но если у Батюшкова «скиф» – это пока еще поэтическое
сближение, осторожное сравнение, основанное на романтическом концепте «скитаний», то поэт-карамзинист А. Ф. Воейков, порывая с тенденцией «дистанцирования» от исторических скифов и вслед за Ломоносовым сближает «скифов»
и «славян» до полного отождествления. В своем вдохновенном послании 1812 г. «К отечеству» он творит уже полноценный скифский миф:
О Русская земля, благословенна небом!
Мать бранных скифов, мать воинственных славян!
Юг, запад и восток питающая хлебом, –
Коль выспренний удел тебе судьбою дан!
Твой климат, хлад и мраз, для всех других столь грозный,
Иноплеменников изнеженных мертвит,
Но крепку росса грудь питает и крепит (271).
Здесь по отношению к скифу вместо привычных «дикий»
и «грубый» употреблен новый эпитет – «бранный», и это,
конечно же, является следствием победы 1812 г. «Скифы»
и «славяне» – два воинственных племени, связанных общей
родиной – Русской землей и общей историей. «Воинственные славяне» выступают как наследники «бранных скифов»,
продолжатели их дела. Это очень существенный «поворот»
скифского сюжета, через Воейкова он впервые происходит
в русской поэзии. Представление о Русской земле здесь, конечно же, восходит к ПВЛ и «Слову о полку Игореве», являясь, как мы помним, одним из исходных понятий русского
историософского текста. Ключевые параметры скифского
мифа у Воейкова заданы, помимо эпитета «бранный», темой
амбивалентного холода, смертельного для врагов, но спасительного для «росса», и «хлебом».
74

Данные мотивы, несомненно, восходят к Геродоту, который,
во-первых, упоминает скифов-пахарей [IV, 18]
152
, во-вторых,
повествует о «летающих перьях», из-за которых нельзя ничего
видеть и невозможно проникнуть в северные пределы скифской страны, подразумевая, конечно, метель и снег [IV, 7], и,
наконец, пересказывает скифскую легенду о золотом плуге,
упавшем с неба [IV, 5]. Плуг и меч – символы скифской цивилизации, подражать которой, согласно поэтической мысли Воейкова, надлежит нынешней, российской, ведь Русская земля
в прошлом – это Скифская земля. Свобода и земледелие представлены здесь, таким образом, двумя основополагающими
цивилизационными факторами. Воейков фактически противопоставляет российско-скифский Север «римскому» Западу:
О росс! вся кровь твоя отчизне – довершай!
Не Риму – праотцам великим подражай.
Смотри, перед тобой деяний их зерцало;
Издревле мужество славян одушевляло:
Царица скифская, рассеяв персиян,
Несытого кровей главу отъемлет Кира;
Опустошителю Персеполя и Тира
Вещают их послы: «Богами скифам дан
Плуг – чтоб орать поля, меч – биться за свободу;
Будь другом, не врагом ты храброму народу.
Женоподобных нет меж нами индиян;
Нет тканей пурпурных, смарагдов, перл и злата –
Стрелами, копьями и бронями богата
Лишь Скифская земля. Мужей увидишь здесь –
За независимость все, все мы ополчимся,
Или смирим твою неистовую спесь,
Иль ляжем все костьми, – тебе ж не покоримся!» (272–273)
2.4. Скифы и «Русский характер»
(Н. И. Гнедич, А. С. Пушкин)
Поэтическое отождествление «скифов», «россов» и «славян» в стихотворении Воейкова, как и скифская метафора Наполеона, не остаются без последствий. Н. И. Гнедич в своем
послании «Иностранцам…» (1824 г.) прямо, без обиняков име-
75

нует себя «скифом». И сам лирический герой – скиф, и при-
надлежит он к общности скифов, имеющих свои «обычаи», за-
стольные прежде всего. Если Воейков еще призывал подра-
жать предкам-скифам, то здесь уже метафорическое значение
начинает превалировать над основным (историческим):
Приветствую гостей от сенских берегов!
Вот скифского певца приют уединенный…
Воздайте, гости, честь моим богам домашним
Обычаем, у скифов нас, всегдашним:
Испей, мой гость, заветный ковш до дна
Кипучего задонского вина;
А ты, о гостья дорогая,
И в честь богам,
И в здравье нам,
Во славу моего отеческого края,
И славу Франции твоей,
Ковш меда русского, душистого испей.
Когда-нибудь и вы в родимой стороне,
Под небом счастливым земли свободной вашей,
В беседах дружеских воспомните о мне;
Скажите: скиф сей был достоин дружбы нашей:
Как мы, к поэзии любовью он дышал,
Как мы, ей лучшие дни жизни посвящал,
Беседовал с Гомером и природой,
Любил отечество, но жил в нем не рабом,
И у себя под тесным шалашом
Дышал святой свободой (133–134).
Здесь развивается тот мотив «скифского сюжета», с которым мы уже встречались в письме у К. Н. Батюшкова.
«Скифство» (и это глубоко не случайно) обнаруживается при
встрече с «иностранцами». «Сенские берега» (Париж) здесь
соотносятся со «скифским» приютом. Противопоставления
Восток – Запад (как у Воейкова) здесь нет; напротив, есть
сближение: «слава Франции» соотнесена с любовью к «Скифии», «святая свобода» – общая для автора и его французского адресата ценность. Конечно, Гнедич находится ближе
к просветительской позиции, знакомой по Вольтеру: его самоименование скорее шутливо-аллегорично, как у Вольтера,
76

когда он пишет об «империи киммерийцев», где совсем недавно «во всей своей свирепости господствовала дикая природа, а ныне царят искусства, великолепие, слава и утонченность» (355). Лирический герой Гнедича – это уже «просвещенный скиф», но еще не «романтический».
Обе линии – просветительская и романтическая, а также
сентиментальное представление о «грубом» скифе своеобразно преломляются в раннем пушкинском послании «К Овидию»:
Рожденные в снегах для ужасов войны,
Там хладной Скифии свирепые сыны,
За Истром утаясь, добычи ожидают
И селам каждый миг набегом угрожают… [2, с. 218]
153
И «хладная Скифия», и «угрожающий» характер скифов,
ставшие уже стереотипами сюжета, принимаются Пушкиным и даже усилены в звучании: скифы здесь уже «рождены
в снегах» и названы «свирепыми» – в этом можно видеть развитие и усиление прежних геродотовских мотивов и просвещенческих эпитетов дикий и грубый. Скифы описываются
как «хищники»: «утаясь, добычи ожидают». Впрочем, в тексте это «овидиевское» восприятие. Поэтическая конструкция
у Пушкина здесь непростая: Овидий – посланец юга в северной Скифии, а лирический герой, alter ego автора, наоборот,
«суровый славянин» в ссылке, которая впоследствии получит
название «Южной». Но и этот «юг», и север – скифская земля, которая сближает поэтов, и само «переселенчество» начинает осмысливаться как «кочевничество», «скифство»:
На скифских берегах переселенец новый,
Сын юга, виноград блистает пурпуровый [2, с. 220].
Виноград-«переселенец» здесь (по ассоциации с древней
метафорой «вина поэзии») равно может быть отнесен к обоим поэтам – Овидию и Пушкину. Скифы, по Геродоту, изначально винограда (который в данном контексте приобретает
и общее значение «культуры») не знали. И далее собственно
скифская тема у Пушкина (в отличие от скифского сюжета,
который получит глубокое развитие в «Цыганах») оказывается постоянно сопряжена с «виноградным» мотивом.
77

В частности, «дикость» скифа иронически переосмысливается поэтом в ряде произведений как способность к обильным застольным возлияниям, с легким оттенком оргиастичности. «Скиф» становится у него почти что синонимом «пьяницы». Уже в послании 1822 г. «Друзьям» говорится
о «жажде скифской», а в двух поздних стихотворениях 1835 г.
(анакреонтическая ода LVII и также проникнутое античными
мотивами «Кто из богов мне возвратил…» от лица римлянина) высказываются полярные позиции, но объединенные
одной идеей:
Мы не скифы, не люблю,
Други, пьянствовать бесчинно [3, с. 375].
И:
Теперь не кстати воздержанье:
Как дикий скиф хочу я пить.
Я с другом праздную свиданье,
Я рад рассудок утопить [3, с. 390].
Итак, пушкинское ироническое переосмысление «дикости» скифской – это способность к безудержному и безрассудному веселью, пьянству. Здесь уже намечается «мостик»
к «дионисийству» Вяч. Иванова и цыганской теме у Ап. Григорьева и Блока. Вообще же «пьянство» скифов не изобретение Пушкина. Греки считали варварским скифский обычай
пить неразбавленное вино, в результате чего те теряли контроль над происходящим. Исходный источник этого мотива – рассказ Геродота о мидийском царе Киаксаре, перебившем вождей скифов, когда они напились допьяна на устроенном в честь них пире (58) [I, с. 106].
Скифская «свирепость» среди поэтов пушкинского времени поэтически усиливается, превращаясь в «кровожадность»
и даже «злодейство». П. А. Катенин в Идиллии («Между
Оссы-горы и горы высочайшей – Олимпа…» (1831 г.) характеризует скифа (исторического, без метафорики) следующими словами:
Скифу предал в руки, жадному крови злодею:
Узами члены связав, он острою медью с живого
Кожу совлек (223).
78

С «диким» скифом с семантическим оттенком «кровожад-
ный» мы встретимся еще в шуточном стихотворении Баратынского «Ропот» 1841 г. Там оппозиция: нег европейских пи-
томец – дикий скиф, несомненно, уже идеологизирована
в контексте начавшегося спора между западниками и славянофилами (но одновременно и де-идеологизирована, так как
это послание к мухе, которая и превращает своим укусом «западника» в «скифа», «жадного смерти врага» (198).
Итак, скифские мотивы и темы зарождаются в русской
поэзии конца XVIII – начала XIX в., прежде всего, как героический миф о «воинственном», «диком» до свирепости и жестокости, сильном и выносливом, но безудержном в веселье
и разгуле северном «варваре»-скифе. Все указанные черты им-
плицитно проецируются на формирующийся в это время концепт
«русский характер», корректируя представление о нем. После
блестящей победы в Отечественной войне 1812 г., которая
в это же время будет осмыслена как «скифская война», росс
и скиф, скифское и российское, Скифия и Русская земля
поэтически сближаются до полного отождествления.
2.5. Миф о «естественном человеке»
и романтическая концепция народности
Е. А. Дьякова, характеризуя литературную группу «Ски-
фы», отмечала: «руссоистско-толстовское» убеждение
в нравственной чистоте и органической мудрости «естественного человека» претерпевало в 1910-е гг. странную мутацию, переходило в любование силой и красотой «естественного народа»
154
.
Это утверждение содержит двойную неточность: во-первых,
«естественный человек» и «естественный народ», будучи разными концептами, возникли в одно и то же время, и одно не
было порождением другого. А во-вторых, русское «скифство»
не было кратковременной «мутацией» руссоизма или толстовства. Как мы уже убедились и еще увидим дальше, оно подготавливалось несколько столетий.
Миф о «естественном человеке», вопреки утверждению
Е. А. Дьяковой, практически одновременен мифу о «естествен-
79

ном народе». Если происхождение первого традиционно связывают с Руссо и кругом его идей 40–60-х гг. XVIII в., то концепция «естественного народа» прослеживается уже в предромантической литературе, в частности в таком известном
памятнике, как «Песни Оссиана» Макферсона (1762–1777 гг.).
Макферсоновские бритты, начинающие длинный литературный ряд гордых и свободолюбивых шотландских горцев, – ближайшая и очевидная для современного исследователя параллель будущим «русским скифам». Именно в предромантизме
возникает интерес к народной поэзии, фольклору, который
и становится главным источником романтического мифа
о естественном народе» (отметим, что глубокий интерес к народной поэзии был свойственен всем «русским скифам» ХХ в.,
желавшим быть продолжателями традиции).
Действительно, предромантики, стоящие еще всецело на
позициях Просвещения, открывают и опровергают «предрассудки», а романтики уже преклоняются перед народной
поэзией, культивируют ее, постепенно метонимически перенося этот культ и поэтизируя сам «народ». В. И. Луков в монографии о предромантизме (в тезаурус которой странным
образом не попали такие ключевые термины эпохи, как «народ» и «народность») отмечает: «Именно предромантики открывают эстетическое богатство народного творчества, опровергают устоявшуюся мысль о «невежестве» народа, о «грубости» и «неэстетичности» его произведений»
155
.
Начало же культа «естественности», в рамках которого были
сближены до тождественности «нация» (natio) и «природа»
(natura), было положено трудами Ж.-Ж. Руссо («Об общественном договоре») и Г. Гердера («Идеи к философии истории»).
Если первый, как уже отмечалось, ввел понятие «естественного человека», то второй – идею «органического» существования народа и его особого «духа», то есть собственно концепцию «естественного народа»: «В противовес просветительской
идее государства Гердер выдвигает понятие «народа» как живого органического единства», – отмечают современные историки философии
156
. «Когда впоследствии Иоганн Г. Фихте
в «Речах о немецкой нации» (1808 г.) увидел в национальном
сообществе основную движущую силу истории и одновременно выдвинул концепцию «избранного народа», который на
80
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
