Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Русская литература XIX-XX веков. Историософский текст. Монография
.pdf
можно было бы начать не только с Наполеона, но и с Байрона, давшего образцы для романтических поэм Пушкина
и Лермонтова.
2.9. «Скифство» как «почвенничество»
(«Родина» М. Ю. Лермонтова)
Общеизвестно, что в творчестве Лермонтова нашли самое широкое (и, возможно, поэтически совершенное) воплощение романтические мотивы странничества, скитальчества, поиски Родины. Понимание «родимого», «отеческого» пришло к Лермонтову отнюдь не сразу. В начале
творческого пути (и вплоть до «Песни о купце Калашникове») Лермонтов всецело остается в рамках романтического
мифа. Романтику Лермонтову поначалу трудно признать
какое бы то ни было место на земле своей отчизной, ведь
истинная отчизна – на небесах.
Эта мысль отчетливо прослеживается в стихотворении
«Родина». И если первая часть как бы говорит «нет» романтическому и официальному патриотизму, то вторая, программная часть стихотворения говорит «да» Родине, осмысляемой именно в контексте скифского сюжета. Родина для
Лермонтова не государственная мощь, не кумир, не предмет
для ложной гордости или слепого поклонения. Это, прежде
всего, – пространственная бесконечность, бескрайность,
ширь, по которой можно свободно двигаться, странствовать,
перемещаться.
Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек ее, подобные морям.
Эти строки пронизаны ощущением свободного парения,
скольжения – сначала по воздуху, затем по воде. Наконец,
взор поэта обращается долу, лирический герой оказывается
на земле, но восприятие езды – по инерции, заданной описанием движения в предшествующих строках, – проникнуто
тем же ощущением свободы. Будто бы не действуют силы
трения и гравитации. Герой быстро и плавно скользит по
91

земле, чему помогает «невозможное», с точки зрения норм
русской речи, выражение «скакать в телеге»:
Проселочным путем люблю скакать в телеге
И, взором медленным пронзая ночи тень,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
Дрожащие огни печальных деревень.
С отрадой, многим незнакомой
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно;
И в праздник, вечером росистым,
Смотреть до полночи готов
На пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужичков.
Итак, перспектива от бескрайней шири предельно сужается и конкретизируется: гумно – изба – окно. И то ли поэт
заглядывает в это освещенное изнутри окно, то ли он уже сам
внутри этого мира, в избе, которой глубокие и проникновенные стихи посвятят позже Никола Клюев и Райнер Мария
Рильке. Но тогда уже «русский стиль» будет в моде. Здесь же
перед нами момент зарождения искреннего народничества,
любви к почве. И высшей, последней точкой этой любви
оказываются не кто иные, как всем знакомые «пьяные мужички».
Любовь к пьяным мужичкам является критерием истинной любви, поскольку теперь поэту не нужно чрезмерно героизировать ни Родину, ни народ. Он любит их такими, какие они есть. Он принял этот мир, полюбил русский уклад
не за то, что он как-то особо величествен или чем-то особенно замечателен, но и не потому, что освящен древностью,
просто за то, что он существует. Поэт осознает свою причастность этому пейзажу, этой земле, этим людям, свою вовлеченность в их мир – «бытие сообща», и в этом и проявляется
его почвенничество.
Но его почвенничество одновременно является «скифством», поскольку чувство России обретается в странствиях.
Став странником на этой земле, лирический герой Лермонтова обретает чувство Родины. Спустившись с «небес» на
92

землю, герой оказывается в степи, причем – снова эта неслучайная неправильность! – он скачет (то есть кочует) в телеге. Он не привязан к определенному месту – он остановится там, где укажет ему сердце. Он пробудет там столько,
сколько захочет. Он свободен и по-прежнему отчужден, только прежние формы отчуждения (просвещенный дворянин –
неграмотный народ; европеец по костюму и воспитанию –
«пьяненькие» русские мужички) здесь фактически снимаются, преодолеваются. Герой уже один из участников пляски
с топаньем и свистом, ему не претит ни их «дикость», ни их
«пьянство»: и то, и другое – «скифские» черты. Отчуждение
сохраняется только на уровне скиталец – селянин. Герой кочует, странствует, а «мужички» живут в одном месте испокон
веков. Тем самым отчуждение преодолевается, но дистанция
сохраняется.
Итак, в определенный момент, преодолевая изначальную
«отчужденность», русский герой-скиталец начинает неожиданно сближаться с «почвой». Скифство становится «почвенничеством». Более того: скифство – это и есть русское почвен-
ничество, в отличие от славянофильства, панславизма и других романтических течений русской мысли XIX в. Почвенная
традиция скифства заложена Пушкиным и Лермонтовым,
развита писателями и мыслителями, уже непосредственно
представлявшихся «почвенниками»: это братья Достоевские,
Ап. Григорьев. Нетрудно увидеть близость к этому направлению К. Н. Леонтьева, а в 10-е годы ХХ в. – Александра Блока.
2.10. Русский почвенный социализм
А. И. Герцена
Согласно основной версии, которой придерживаются немногочисленные исследователи русского «скифства»
(Е. А. Бобринская
начальником «скифской» темы в русской литературе является А. И. Герцен. В этом исследователи повторяют версию
главного идеолога «скифства» 10–20-х гг. ХХ века
Р. В. Иванова-Разумника, который был также историком русской общественной мысли и одним из первых начал научное
169
, Е. А. Дьякова
170
, В. Г. Белоус
171
), родо-
93

изучение герценовского наследия (невозможное официально
до 1905 г.)
Однако, как мы уже убедились, истоки скифства в русской
культуре существенно глубже и древнее, а Герцен, наряду
с Лермонтовым, стал лишь ярким выразителем скифства для
своего поколения. Для образа скифа, каким он входит в культурный кругозор этого поколения, характерны: 1) романтическое скитальчество; 2) ситуация соотнесенности с «другим» (прежде всего, европейским) миром и актуализирующаяся в этой связи просвещенческая дихотомия
цивилизация – варвар; 3) почвенничество.
Выше мы рассматривали различные примеры словоупотребления глагола «скитаться», приведенные в словаре
Д. Н. Ушакова. Последний из рассматриваемых примеров,
как мы помним, принадлежал Герцену. Особенно остро как
«скитальческое», так и «скифское» у Герцена раскрывается
в «Былом и думах». Приведем полностью цитату из первой
части, попавшую в словарь в качестве иллюстрации: «При
всем этом можно себе представить, как томно и однообразно
шло для меня время в странном аббатстве родительского
дома… товарищей не было, учители приходили и уходили,
и я украдкой убегал, провожая их, на двор поиграть с дворовыми мальчиками, что было строго запрещено. Остальное
время я скитался по большим почернелым комнатам с закрытыми окнами днем, едва освещенными вечером, ничего
не делая или читая всякую всячину» [I, с. 50]. Чуть ранее Герцен употребляет глагол «скитаться» по отношению к отцу,
который около десяти лет провел заграницей [I, с. 46]. Скитальчество таким образом четко маркируется Герценом 1) по
отношению к романтизированному детству и 2) по отношению к пребыванию русского заграницей.
Герцен особенно интересен нам в данном контексте как
один из творцов скифского мифа и непосредственный живой участник скифского сюжета, воплотившегося в его
личной судьбе. В. А. Туниманов писал в этой связи: «Свое
положение в Европе Герцен много раз определял как позицию чужого, постороннего, скитальца, скифа, варвара, ту-
ранца. Он настойчиво и часто зло, полемично писал об угасании западной цивилизации, спасаясь верой в «русский
94

социализм»
172
. Исследователь ставит скиталец и скиф рядом
как синонимы – первые три определения (чужой, посто-
ронний, скиталец) дают явственно западноевропейский
экзистенциально-романтический контекст от Мэтьюрина
и Байрона до Камю и Хандке, вторая «тройка» (скиф, вар-
вар, туранец) прочитываются уже в специфически-русском
скифско-евразийском, «почвенническом» контексте.
В «Былом и думах» Герцен несколько раз касается и собственно «скифской» темы. Вот один из этих случаев: «Меня
особенно сердили тогда две меры, – вспоминает он, – которые прилагали не только Сазонов, но и вообще русские
к оценке людей, строгость, обращенная на своих, превращалась в культ и поклонение перед французскими знаменитостями. Досадно было видеть, как наши пасовали перед
этими матадорами краснобайства, забрасывавшими их словами, фразами и общими местами, сказанными с vitesse
acceleree. И чем смиреннее держали себя русские, чем больше они краснели и старались скрывать их невежество (как
делают нежные родители и самолюбивые мужья), тем больше
те ломались и важничали перед гиперборейскими Анахарсиса-
ми» [V, с. 547], – пишет Герцен, и это у него еще одно косвенное сопоставление русских со скифами, поскольку Анахарсис – легендарный скифский царь, упоминаемый у Геродота.
Русские здесь у Герцена (разумеется, иронически) – «гиперборейские цари». Контекст ясен: русские ведут себя перед
французами так же, как скифы при дворе императора – заискивающе и стеснительно, притом, что являются умнее,
скромнее и вообще лучше их. Для французов же эта скромность и смиренность – признак варварства, скифства.
Тем самым в жизни и творчестве Герцена скифский сюжет
вновь заостряет антитезу Россия – Европа. Действительно:
«Русские скитальцы в столкновении с западным миром –
одна из самых трагических сквозных тем в «Былом и думах»,
тесно связанная с антитезой «Восток – Запад» во всем его
творчестве. <…> русский скиталец, заблудившийся в чужих
краях со своей русской тоской и неутоленной жаждой гармонии. Герцен необыкновенно остро ощущал сродство с русскими бегунами и скитальцами; их беды и тоска были очень
95

внятны лично ему, часто чувствовавшему бесприютность
и одиночество в благоустроенной и деловой Европе»
173
.
Итак, с одной стороны, «обидное» для национального самолюбия положение русских заграницей, а с другой – упомянутое романтическое чувство одиночества, странничества,
скитальчества в мещанской Европе позволяет Герцену «развернуть» скифскую метафору и обратить ее против буржуазного мира, и тогда оказывается, что скифы – это те самые
варвары, которые разрушат западную систему ценностей:
«Я, как настоящий скиф, с радостью вижу, как разваливается
старый мир, и думаю, что наше призвание – возвещать ему его
близкую кончину» [V, с. 420], – цитирует Герцен в «Былом
и думах» строки из своего письма к одному из лидеров французского социалистического движения – Ж. Прудону. Прежде
всего, герценовский скиф здесь – метафора социалиста, революционера и синоним варвара, наблюдающего со стороны,
как европейская цивилизация разрушается изнутри, чтобы
в нужный момент «добить» ее и на руинах основать новый
мир. Именно таким изобразил Скифа художник К. С. ПетровВодкин на иллюстрациях к двум выпускам альманаха «Скифы», которые выйдут уже в революционном году.
Но, кроме того, в обоих случаях ироничные скифские метафоры Герцена обозначают типическую ситуацию пребывания русских за границей. В обоих случаях присутствует обозначение русских как варваров, как иных по отношению к европейской цивилизации, тем самым Герцен в этих
высказываниях занимает «почвенную» позицию. Ведь он имену-
ет себя «скифом», обращаясь к французскому социальному
мыслителю Прудону и тем самым, по-видимому, апеллирует
к ясному для француза контексту, в котором «скиф» – возможное обозначение русских. Утверждая, что «нет народа, который
глубже и полнее усвоивал бы себе мысль других народов, оставаясь самим собою» [IV, с. 37], поздний Герцен фактически
солидаризируется с основной идеей почвенников, высказанной впервые Ап. Григорьевым.
В почвенничестве славянофильство могло примириться
с леворадикальным, революционным западничеством. Герцен,
убедившись во время революции 1848 г. в невозможности победы социализма в Европе, по-новому открывал «мессианскую»
96

идею; он считал, что принести социализм (и с ним «спасение»)
всему миру может как раз не знавшая капитализма Россия:
«разумное и свободное развитие русского народного быта совпадает с стремлениями западного социализма» [IV, с. 138]. Социализм, по мысли Герцена, явится оплодотворяющей западной идеей, без которого «женственное славянское начало» не
способно ни к какому движению.
Таким образом, точная вербализация метафоры «скиф»
у Герцена дала бы «русский социалист» или «русский револю-
ционер». Характерно, что К. Маркс, критикуя «русский социализм» Герцена в первом издании «Капитала», иронически
описывает его как «скифство» или даже «евразийство», считая его верой «в обновление Европы посредством кнута и насильственного смешения европейской и калмыцкой кро-
174
ви»
. Нельзя не признать в этой иронической, но очень точной реплике Маркса идею будущих «Скифов» Блока. Ведь
именно такой контекст «скифства» и будет столь дорог впоследствии и Иванову-Разумнику, и Блоку. Маркс словно предугадывает известные строки:
…Не сдвинемся, когда свирепый гунн
В карманах трупов будет шарить,
Жечь города, и в церковь гнать табун,
И мясо белых братьев жарить!.. (80)
Метафора «скифа», таким образом, уже у Герцена приобретает обертона «угрозы с Востока», а в развитии у Вл. Соловьева получит то пугающее, то «ласкающее слух» имя «панмонголизм»; у Блока же окончательно «расплавится» в мифе: его
скифы – с монгольскими «раскосыми и жадными очами» (77).
2.11. Русские скифы А. Блока
Стихотворение «Скифы», входящее в школьную программу, не раз привлекало внимание исследователей, в том числе
и с историософской точки зрения. В этом контексте достаточно говорилось и о проблеме Восток – Запад, и о «соловьевском наследии» у Блока. Сравнительно немного сказано
о развитии скифской темы в предшествующих блоковскому
символистских манифестах (Вяч. Иванов, Брюсов, Баль-
97

монт). Однако собственно весь «скифский» пласт русской
культуры, имеющий долгую предысторию, не поднимался.
Одним из самых патетических мест блоковского стихотворения является восклицание: Да, скифы мы! Да, азиаты
мы! – по тону своему очень похожее на ответную реплику
в азартном споре. В таком же «режиме спора» (или «диалога»,
по Бахтину) ведется синхронное обсуждение этой темы
в Дневнике Блока: «Тычь, тычь в карту, рвань немецкая, подлый буржуй. Артачься, Англия и Франция. Мы свою историческую миссию выполним. Если вы хоть «демократическим
миром» не смоете позор вашего военного патриотизма, если
нашу революцию погубите, значит, вы уже не арийцы больше…
Ваши шкуры пойдут на китайские тамбурины. Опозоривший
себя, так изолгавшийся – уже не ариец. Мы – варвары? Хорошо же. Мы и покажем вам, что такое варвары. И наш жестокий ответ, страшный ответ – будет единственно достой-
175
ным человека… Последние арийцы – мы» (260–261)
(кур-
сив мой – И. Б.).
Мильоны – вас. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы.
Попробуйте, сразитесь с нами!
Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы,
С раскосыми и жадными очами! (77)
И в стихотворении, и в Дневнике поэт обращается к «западным» людям, носителям европейской идентичности, отсылая к вековому (а скорее, многовековому) спору о цивилизационной идентичности – ведь блоковское «вы» в дневниковой записи предельно конкретизировано: «рвань
немецкая», «Англия и Франция». Правда, «мы» в поэме
и в Дневнике имеет некоторые семантические различия.
Если дневниковое «мы» относится, по всей видимости, к русским, понимаемым как «варвары» и «последние арийцы»
(что контекстуально близко «славяно-русскому культурноисторическому типу», который должен прийти на смену
«романо-германскому», по Н. Я. Данилевскому), то поэтическое «мы», отождествляемое со «скифами», судя по всему,
относится к обширному российско-азиатскому миру. В первом случае русская идентичность утверждается как нечто отличное как от Востока («китайцы», «тамбурины»), так и от
98

Запада, во втором – растворяется в гиперболизированной
восточной («тьмы, и тьмы, и тьмы»). Главной причиной, по
которой Россия сливается с Востоком, обернувшись к Западу «своею дикой азиатской рожей», поэту видится утрата
западным миром своего лидерства среди «арийских» народов. Слово «арийцы» здесь проясняет контекст: Блок, как
непосредственно перед ним Достоевский в своей Пушкинской речи, исходит из положения о первоначальном единстве
индо-европейских народов, он видит их общую миссию
в истории, общую судьбу, которой «изменяют», с точки зрения поэта, европейцы и которую исполняют те, кого они
считают «варварами» и «скифами», те, от лица которых поэт
уверенно говорит «мы». Иначе говоря, свой воображаемый
спор поэт ведет с западноевропейской «романо-германской»
традицией восприятия русского, и двойное «да» адресовано
европейцам, которых он «в последний раз» зовет «на братский пир труда и мира». Если верно отмеченное в «Дневнике» утверждение Е. Г. Лундберга
176
, что «Скифы» – аналог
пушкинского «Клеветникам России» (268), то необходимо
отметить контекстуальную разницу: там речь идет о «споре
славян между собою», Пушкин утверждает имперские, державные смыслы, право России на поддержание европейского порядка, то здесь – спор более масштабный, «цивилизационный», дело о мировой социальной революции и праве
России-Скифии на изменение этого порядка, ее праве на
преображение мира.
Нам представлялось важным знать, кем именно задан
этот контекст, кому именно отвечает русский поэт ХХ в.,
есть ли у блоковского «да» конкретный адресат? Стилистика блоковского ответа не оставляет сомнений в существовании такого адресата. Блок отвечает не просто культурной
традиции и не абстрактному «среднему европейцу» – его
поэтическое и полемическое утверждение явно адресовано
тому, кто отождествил в актуальном историческом контексте русских со скифами.
Как нам удалось установить, Александр Блок в своем стихотворении «Скифы» ведет диалог о русских скифах не только с Герценом и Разумником Ивановым и даже не только
с Марксом или Прудоном. Отождествляя русских со скифа-
99

ми, он следует традиции, имеющей многовековую предысто-
рию. Некоторые этапы становления этой традиции и были
прослежены в настоящей главе.
Далее антизападнически заостренное и разработанное до
историософской модели «скифство» у кн. Н. С. Трубецкого
в 1920 г. получает название «евразийства», становясь заметным течением русской мысли в ХХ столетии. Однако, рамки
нашего исследования требуют оставить в стороне «евразийский» вектор скифства (довольно интенсивно разрабатываемый и изучаемый в последнее время).
Таким образом, романтическое скитальчество к началу
ХХ в. как бы раздваивается: одна линия (дворянской культуры) ведет от «лишних людей» через почвенничество Ап. Григорьева, Достоевского, Леонтьева к Блоку, другая (демократическая, народническая) линия с революционным оттенком
ведет от Кольцова, Некрасова, Герцена, через Льва Толстого
и Н. К. Михайловского к раннему Горькому и левому народничеству Иванова-Разумника. Встреча этих двух линий
и рождает «скифство» ХХ в. Мы убеждаемся, что «скифство» – нерв русской литературы, ее движущая пружина.
10 0
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
