Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Русская литература XIX-XX веков. Историософский текст. Монография

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
молитвой, положенной на социализм; ему стоило только рас­стричь несколько церковных фраз и прикрыть их, вместо клобука, фригийской шапкой, чтоб молитва «бизантинских» архиереев – как раз пришлась архиерею социализма!» [5, с. 236–237]
129
.
Чаадаев, как и христианские социалисты, отождествляет
Царствие Божие с «совершенным строем на земле». Этому есть прямое противоречие в Евангелии, слова самого Иису­са Христа: Царство Мое не от мира сего (Ин. 18:36), которые, правда, Чаадаев толкует в том смысле, что Царство Божие не похоже ни на какие земные царства. Здесь возникает удиви­тельный парадокс «уранизма»: с одной стороны, отрицается все существующее земное, с другой – совершенство при­писывается все-таки земному, но еще нигде и никогда не существовавшему и лишь отчасти воплощающемуся в сов­ременной Западной Европе. Утопизм чаадаевской мысли здесь проявляется особенно наглядно. Однако, в отличие от социалистов, это теократическая утопия: силой, созидаю­щей в истории Царство Божие, у Чаадаева является не чело­вечество само по себе или некие идеальные общины – «фа­ланги», но историческая Церковь – Церковь западная, по преимуществу.
Для Чаадаева, как и для его католических учителей,
главное в христианстве даже не собственно религиозный аспект, а те социальные, культурные и исторические пос­ледствия, вытекавшие из христианской религиозности, которые определили жизнь, мышление и быт христиан­ских народов. «Успехами общественной жизни, культуры и просвещения измеряет он самую силу христианства», – точно констатирует прот. Василий Зеньковский
130
. «Хрис­тианство существует, – записывал Чаадаев в 40-е гг. – не только как религия, но и как наука, как религиозная фило­софия; оно признано самыми просвещенными, самыми глубокими умами» [1, с. 505–506]. В письме кн. Мещер­ской он высказывается еще конкретнее: «Призвание Церк­ви в веках – было дать миру христианскую цивилизацию» [2, с. 142].
Народы Европы наиболее преуспели в деле христианиза-
ции жизни и мира, вообще же это всемирное общее дело, в ко-
61
торое нужно вносить свою лепту, но которой Россия, как всю жизнь казалось Чаадаеву, пока не внесла. Правда, в том, что когда-нибудь это произойдет, в мировой нравственно­религиозной миссии России Чаадаев не сомневался.
«На Западе все создано христианством <…> Несмотря на всю неполноту, несовершенство и порочность, присущие европейскому миру,.. нельзя отрицать, что Царство Божие до известной степени осуществлено в нем» (51, 53). Здесь ключ и к критике России у Чаадаева. Он не смог включить Россию в некий единый план истории, согласно которому, как ему казалось, разворачивались события на Западе. Это приводило его к противоречию: с одной стороны, он был убежден в провиденциальном характере мировой истории, в строгой неслучайности и связи событий – «пружина ис­купления» должна была разжиматься неотвратимо; с другой стороны, он видел, что в России этот закон почему-то не работает, Россия провидением как бы проигнорирована: «Провидение исключило нас из своего благодетельного дей­ствия на человеческий разум,.. всецело предоставив нас са­мим себе»; «Провидение как бы совсем не было озабочено нашей судьбой» (47).
Но разве возможно быть вне или обойти Провидение, коль скоро наличие его в мире признается мыслителем? И может ли общий закон Творца проигнорировать целую огромную христианскую Империю? Здесь у Чаадаева воз­никал некий «когнитивный диссонанс», который и вылился в раздражительный «русофобский» тон Первого письма. «Христианский философ» не находит никакого внятного объяснения, кроме того, что Россия, по его словам, «заблу­дилась на земле». То есть русский народ упорно не может осознать своего призвания и уже несколько раз упускал свой шанс вмешаться в общечеловеческую историю. Чаадаев за­дается вопросом: «Почему христианство не имело у нас тех последствий, что на Западе?» – и сам отвечает: «Мы замкну­лись в нашем религиозном обособлении... нам не было дела до великой мировой работы,.. где развивалась и формулиро­валась социальная идея христианства… Мне кажется, что одно это могло бы заставить усомниться в Православии, ко­торым мы кичимся» (49–51).
62
Однако впоследствии его позиция в отношении России
несколько скорректировалась (он нашел ей место в своей утопической модели будущего), а отношение к Православию и к Византии как религиозному источнику поменялось ра­дикально: от «жалкой, глубоко презираемой западнохристиан­скими народами Византии, к которой мы обратились <…>
повинуясь нашей злой судьбе» (1829 г.) (48) – к «цветущей Ви- зантии, откуда осенило нас святое Православие» («Ответ на
статью А. С. Хомякова…», 1843 г.) [1, с. 543]. В письме графу Sircour (1845 г.) Чаадаев пишет: «Наша церковь по существу – церковь аскетическая, как ваша – социальная... это – два полюса христианской сферы, вращающейся вокруг оси сво­ей безусловной истины» [2, с. 174].
Таким образом, критика России остается в силе, однако,
Чаадаев верит, что наступит момент, когда «пружина искуп­ления» заработает и здесь, причем так, что это повлияет на аналогичные процессы по всему миру.
Что же: Россия станет самой христианской страной Евро-
пы? Разумеется, нет. По Чаадаеву, она «разрешит большую часть проблем социального порядка», в этом ее мировая мис­сия. «Христианский философ», таким образом, становится невольным пророком социалистической революции, пред­восхищая тот умственный переворот, который впоследствии так поразит современников в Александре Блоке периода «Двенадцати» и «Скифов». Разница лишь в том, что Чаадаев представлял себе «разрешение социальных проблем» как ев-
ропеец, Блок же, наслушавшись «музыки революции», воспел азиатскую стихию, должную разрушить (и тем самым – раз-
решить) привычный европейский социальный порядок. Разумеется, и оценки этого порядка у Чаадаева и Блока про­тивоположны. Однако, в сущности, мысль Блока периода «Скифов» идет за Чаадаевым, Одоевским и Достоевским: все они убеждены во всемирной миссии России, в том, что именно она должна разрешать мировые социальные вопросы (см. подробнее гл. 3 настоящего исследования).
63
Глава 2.
СКИФСКИЙ СЮЖЕТ: ИСТОКИ
2.1. Понятие «скифства»
Исследование историософии русской революции с неиз­бежностью подводит нас к «скифству» – важнейшей метафо­ре, сочетающей в себе революционный и национальный смыслы. «Скифство» как литературное движение и шире «скифский сюжет» в историософском тексте русской куль­туры заслуживают самого пристального внимания, посколь­ку именно здесь наиболее тесно и показательно переплета­лись историософские, эсхатологические, национальные, освободительные и революционные мотивы. Революцией движет пафос возвращения к изначальному всегда нуждается в образе, который будучи реконструктив­ным, и дает образец этого изначального. Для немецких ре­форматоров таким идеальным образцом стали первые хрис­тиане, для художников Возрождения – античное искусство, для французских революционеров – политические формы Древнего Рима.
В русской культуре образом революционной реконструк­ции суждено было стать скифам. В ходе русской революции этот образ, конечно же, был быстро забыт, а сами политиче­ские скифы – партия эсеров – репрессированы одними из первых. Однако это не отменяет ценности скифского сюже­та и скифского мифа для научного исследования, ведь, сог­ласно Блоку, этому сюжету суждено «вечное возвращение»
Истоки скифского мифа в русской культуре – романтизм, декабризм, славянофильство и народничество. «Скифский сюжет», как мы покажем в этой главе нашего исследования, является одним из стержневых в истории русской культуры XIX в. «Скифство» XX в., будучи новым идейным течением,
131
, поэтому она
64
синтезировало все основные темы русской историософии Х–XIX вв., преодолело даже ее роковую полярность (запад­ничество – славянофильство). Одно только это обстоятель­ство делает скифскую тему магистральной в культуре начала XX в. Начало же, истоки «скифского сюжета» следует искать существенно раньше.
«Мистический нигилизм, мистическая революционность
стали также той почвой, на которой в русской культуре ро­дился и просуществовал вплоть до начала 20-х гг. «скифский» миф, – пишет Е. А. Бобринская. – В конце XIX и начале XX в. «скифская» тематика оказалась тем центром, в котором неожиданным, на первый взгляд, образом соединились мис­тические и историософские концепции, оккультизм, ради­кальная революционность и реальная политическая практи-
132
ка»
. В данном высказывании прослеживается стремление дать широкое обобщение, однако, на наш взгляд, не указаны все источники русского «скифства» и не дано четкого обоз­начения – что все-таки такое «скифство»: «миф», «темати­ка», идеология или что-то другое?
Е. В. Концова отмечает, что в «скифах» XX в. соединялось ницшеанское «дионисийство», выражавшееся в стихийно­сти, безудержности, вольности, и «панмонголизм» В. Со­ловьева, привносивший геополитическую проблематику («Восток – Запад»)… Скифами стали называть себя те, кто хотел подчеркнуть особую патриархальность, «варварство», глубинную сопричастность российским древностям (часто нарочито в противоположность западному – условно эллин­скому – типу), свое духовное здоровье и жадность жизни в отличие от «постепеновства» старой, одряхлевшей в своем развитии Европы»
133
. Д. Магомедова подчеркивает следую­щие аспекты «скифства»: «Скифство» понималось как вечное стихийное стремление к свободе, способное прорваться че­рез косную мещанскую успокоенность и обновить обветша­лый «старый мир». Излюбленными историческими паралле­лями в публицистике и поэзии «скифов» были сопоставле­ния революционных событий в России с эпохой первых лет христианства, Голгофой и Воскресением, а также с Римской империей периода ее разрушения «варварами» и скифами. Крушение старого уклада жизни воспринималось как начало
65
новой эры мировой истории, равной по значению эпохе хрис­тианства. От «варварских масс» – новой движущей силы истории, – «скифы» ждали новой этики, опрокидывающей христианскую систему ценностей, а также нового миро­устройства, одним из вариантов которого оказывался «мужи­чий рай» – утопия крестьянских поэтов»
134
.
Таким образом, «скифский сюжет» завязывает в единый узел тему революции с русским христианством, крестьян­ским утопизмом и другими историософскими и эсхатологи­ческими концепциями конца XIX – начала XX в. Вместе с тем немногочисленные исследователи, обращающиеся се­годня к скифской проблематике, указывают на то, что «скифство» начала XX в., будучи достаточно заметным эсте­тическим явлением, в отечественном литературоведении остается малоизученным.
2.2. «Великая Скуфь» и «дикие скифы»
«Скифский сюжет» русской культуры – один из самых древних, истоки его можно найти уже в Повести временных лет (XI–XII вв). Причем для летописца «Скифия» – «Скуфь» является синонимичным обозначением «Русьской земли»:
И бе множество их, седяху бо по Бугу и по Днепру оли до моря, и суть городы ихъ и до сего дне, да то ся зовяху от Грекъ Вели­кая скуфь [1, с. 70].
Таким образом, на Руси определенная местная память о то­пониме «скифь» («скуфь») дожила до времен первых летопи­сей, то есть до первой четверти XII в., хотя автор этого фраг­мента и оговаривается, что зовется так земля «от Грек». При этом, как было доказано, словосочетание «отъ Грекъ» не могло обозначать: «с греческого языка», а значило только: «от людей греческой народности», «от земель, обитаемых греками» и «от Греции, из Греции» ское название территории юга России, поэтому нет ничего удивительного в той роли, которую впоследствии сыграет скифский сюжет в историософском тексте русской культуры.
Впрочем, упоминания «скифского» в древнерусской лите­ратуре достаточно маргинальны. Возвращение скифской темы происходит в начале Нового времени, когда политические
135
. Скуфь, Скифия – древнейшее историче-
66
и культурные связи между Россией и Западом становятся ин­тенсивнее. В этот период в целом господствовало представле­ние о скифе как о «варваре», «дикаре», восходящее к античной традиции, которое было усвоено европейским сознанием в Новое время, по-видимому, начиная с XVII в., и во всяком случае было уже отчетливо сформулировано в эпоху Просве­щения. Полагая себя (приблизительно начиная с IX в.) един­ственным наследником и правопреемником греко-римской цивилизации, европейское сознание усвоило и оппозицию Востоку. Представление об этом Востоке у европейцев вплоть до XIX в. и даже позже было, как и у античных авторов, до­вольно расплывчатым, окутанным легендой: с одной стороны, там виделась угроза, с другой – источник всего таинственного и чудесного. Причем восточная граница Европы была очень нечеткой
136
, что также находило опору в античных представ­лениях, где к востоку и северу от известных эллинам пределов располагались легендарная Гиперборея и «скифы» как общее название для самых различных племен.
Еще Вольтер, описывая Россию XVIII в. в своей «Истории Карла XII» (1731 г.), оперирует античными географическими названиями и этнонимами: Танаис, Понт, Борисфен, Палус Меотис, скифы, сарматы, роксаланы и прочие.
137
То есть он смотрит на Россию сквозь античную оптику как на «Ски­фию». Сами русские допетровского периода для него – вар­варский народ, описанию дикости которого он посвящает несколько страниц своей истории. В философской повести «Царевна Вавилонская» (1768 г.) мы находим почти дословно повторяющееся описание дикой Скифии, в которой «не было городов, а следовательно, и никаких изящных искусств. Кругом простирались лишь обширные степи, и целые пле­мена жили в палатках или повозках» (353)
138
. Однако теперь Вольтер, впечатленный просвещенной императрицей Екате­риной, аллегорически представляет Россию как «Кимме­рию». «Империя киммерийцев», когда-то «ничем не отли­чавшаяся от Скифии, но с некоторых пор ставшая такой же цветущей, как государства, которые чванятся тем, что прос­вещают другие страны» (354), – это цивилизованная Россия во главе с просвещенными монархами. Для автора это новый этап осмысления феномена России, суть которого высказана
67
им в письме к Дидро 23 сентября 1762 г. «В какое время мы живем! Франция преследуют философов, а скифы ей покро­вительствуют».
Таким образом, дикая варварская Россия-Скифия возни­кает в эпоху Просвещения как результат переписанной антич­ности – в той же мере, в какой Западная Европа усваивает себе образ греко-римской цивилизации. Именно с этим уже сфор­мировавшимся стереотипом о «диких» скифах – восточных кочевниках и северных варварах, скорее всего, связаны по­пытки первых русских авторов, обратившихся к скифской теме, «растождествиться» с древними скифами, дабы подтвер­дить свою приверженность европейской идентичности.
Автор оригинального и обширного исторического труда «Скифская история» (1692 г.) Андрей Иванович Лызлов, фак­тически, называет скифами предков татар и турок, с которы­ми борются «россиане» вместе с другими европейскими на­родами. Он, в частности, пишет: «Но от пятисот лет и боль-
ши, егда скифове народ, изшедши от страны реченныя их языком Монгаль, ея же и жители назывались монгаилы или монгаили, поседоша некоторыя государства [яко о том будет ниже], измениша и имя свое, назвашася тартаре, от реки Тар­тар или от множества народов своих, еже и сами любезнее приемлют или слышат»
139
. То есть, согласно Лызлову, ски­фы – это монголы, изменившие самоназвание на «татары». В Российскую землю (как и турки в Западную Европу) они приходят как завоеватели. Политический заказ этой книги (видимо, князем Василием Голицыным) в разгар крымско­турецких кампаний, непосредственными участниками кото­рых были и А. И. Лызлов, и командующий русским войском кн. В. В. Голицын, в преддверие русско-турецких войн XVIII в. более чем очевиден. Лызлов, несомненно, работает в рамках общеевропейского антитурецкого, антиисламского идеологического «тренда». Это подтверждают и современные исследователи «Скифской истории». Е. В.Чистякова пишет: «Автор… горячо призывал к единению сил европейских на­родов для борьбы с татаро-турецкими завоеваниями»
140
а А. П. Богданов указывает на то, что «в соответствии со сво­ими взглядами А. И. Лызлов заостряет антитурецкую и анти­мусульманскую направленность источников»
141
.
,
68
Вслед за А. И. Лызловым и Вольтером мнение о «скифах-
татарах» находит поддержку у такого автора, как Антиох Кан­темир. В своей «Песни IV. В похвалу наук» (1734 г.) он гово­рит о «диких скифах», презиравших всякую государствен­ность, но склонившихся, тем не менее, перед Мудростью Просвещения:
И кои всяку презрели державу, Твоей склонили выю, усмиренны, Дикие скифы и фраки суровы, Дав твоей власти в себе знаки новы (201).
В примечании Кантемир разъясняет, что «дикие скифы» –
«татаре, сиречь» (207).
М. В. Ломоносов, опровергая это заблуждение, присоеди-
няется к другому, также весьма сомнительному утверждению немецкого придворного историка Т. З. Байера (высказанно­му в работе 1728 г. «De origine et priscis sedibus Skytharum»), который «финцев, естландцев и лифландцев почитает остат­ками древних скифов»
142
. «Чудские поколения суть от рода подлинных древних скифов, – делает вывод Ломоносов, – ныне по большей части Российской державе покоренные или уже из давных времен в единнарод с нами совокупленные»
143
Единство скифов и чуди Ломоносов выводит логически, на основании явно недостаточных историографических и язы­ковых данных. Байер производил слово «скиф» от финского скита – стрелок; Ломоносов считает, что «имя скиф по ста­рому греческому произношению со словом чудь весьма сог­ласно»
144
и что греки заимствовали у славян их название чуди. Ломоносов тем самым утверждает славяно-российскую иден­тичность как особый цивилизационный мир между антич­ным миром и скифами-чудью, с которыми, правда, славяне давно в «единнарод» совокупились. То есть русские – все же скифы, пусть только отчасти. Этот тезис необходим Ломоно­сову для оспаривания «норманнской теории». В. К. Тредиа­ковский считал, что само название скифов у Геродота прои­зошло от русского слова «скитания», что, по мнению Васи­лия Кирилловича, отражало их кочевой образ жизни. Первый русский филолог выказывает здесь точное чувство языка, и к его глубокому суждению мы ниже еще вернемся.
.
69
Спор о связях скифов и славян шел на протяжении всего XVIII столетия, и в нем принимали участие, помимо М. В. Ломоносова и В. К. Тредиаковского, немецкие при­дворные (то есть в тот период – «официальные») историки Г. З. Байер и Г. Ф. Миллер.
Но пример Ломоносова и Тредиаковского здесь скорее исключение. Стремление «растождествиться» с «дикими» скифами просматривается у всех «русских европейцев» XVII–XVIII вв. вплоть до Н. М. Карамзина. Однако вырабо­танный Просвещением концепт «естественного народа» вносит свои коррективы в это стереотипное представление, а с определенного момента, когда «дикий» становится сино- нимом «естественного», вынуждает менять знаки буквально на противоположные.
Но уже в словоупотреблении карамзинистов, которые были предромантиками, можно проследить некоторую динамику относительно «скифского». Так, известный карамзинист И. И. Дмитриев употребляет иронически по отношению к сло­ву «скиф» эпитет «грубый» (что в заданном контексте является, конечно, синонимом «дикого»). В «Послании к Аркадию Ива­новичу Толбугину» (1795–1799 гг.) он выражается так:
Грубый скиф по бороде,
Нежный Орозман душою… (335)
Здесь появляется важный атрибут поэтического образа скифа – борода, которая затем не раз еще будет встречаться, особенно в сочинениях европейцев о России. Если дикий скиф – это стереотип европейского Просвещения, следствие европейской рецепции античной культуры, то грубый скиф (в противоположность культу изящного и утонченного) – выражение явно сентиментальное. Но заметим, что у Дмит­риева «грубость», как и борода, может быть обманчивой ли­чиной для нежности и чувствительности.
Таким образом, если Кантемир, судя по всему, является первым русскоязычным автором, употребившим по отноше­нию к скифу устойчивый эпитет «дикий», то в кругу карам­зинистов складывается представление о внешне «грубом», «бородатом», но нежном «в душе» скифе. И это будет су­щественно для последующей эволюции скифского сюжета
70
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]