Сказки северных гор
.pdfпепельно-рыжеватый комочек мелькнул в сосняке. Голодная сойка ринулась вниз.
— Ферботен! — строго сказал владелец бутерброда, — прочь, прочь. Киш!
Сойка, клюнув и отломив кусок, виновато метнулась в сторону.
— Хальт! — властно крикнули вверху, — буду убивать. Брось! О, какая дрянная птица.
Тут мысль пришла Дедушке, он озорно свистнул. Шум многих крыльев сейчас же повис в воздухе. Галки со всего леса тучей слетались к своему хозяину. Они опускались на сосну, взлетали опять, роняя белые, как жидкая известь, едкие следы.
Но никто не пришел в смятение, как рассчитывал Дед. Гость даже бранным словом не обмолвился на дикие лесные порядки. Наоборот, он с любопытством осмотрелся и, что-то прикидывая в уме, сказал:
— В первый раз наблюдаю такой сильный птичий базар. Я желаю думать, это лучшее в мире удобрение. Это растет картофелн, капуст, это моркв.
Лесной Дедушка разогнал птиц одним взмахом шквалистого северного ветра. Небо заволоклось тучами, быстро пришла ночь.
Дед провел ее в заброшенном дзоте. Облокотившись на низкий стол перед узкой пулеметной амбразурой, он тревожно вздрагивал в изнуряющей дремоте. Неудобен был стол, не для трапез сколотили его люди.
Неспокойна была душа леса. Трепетали вековые деревья от макушек до пят. Курились вуальги — ущелья,
вних шептались метели. Шорох бежал по вершинам сосен, передавалось от одной к другой: “Нехорошо нынче
влесу”.
31
Встал Дед туча-тучей. Сразу спустил с привязи верных своих псов. Вздрогнул лес от воя четырех ветров. Метались они, сшибались на узких тропках, грызлись. Летела клочьями вздыбленная белая шерсть, заносило дороги. Говорили люди: “Пришла мартовская завихрюха. Зима злится, скоро конец ей”.
Но в бывшем дедовском дупле было тепло, тихо. Новый его обитатель, свежебритый, расчесанный аккуратно на пробор, краснощекий и веселый говорил кому-то:
— Я вас отлично слушаю. Да, да, для самолетов погода шлехт. Но их бин полагает, русский метель недолго имеет себя буянить.
Лесной дедушка скрипнул зубами: “Домовой заморский. Кончаю с тобой шутковать, под самый корень возьму!” Он в ярости так сжал руки, что пальцы громко хрустнули. Эхо ответило из долин: потрескивали на морозе сосны и ели. Огромными — литого серебра — сделались заиндивевшие кусты. Ухнул в лесном озере сжавшийся лед. И стынущая тишина затем воцарилась в лесу. Старые люди говорили молодым, подбадривали: “Холодам завернуть, врагам шею свернуть”.
Камнем упала к ногам Деда летавшая за кормом сойка, замерзла. Но недруг тронул какую-то чертовинку, и проволочка, намотанная на фарфоровый стержень, налилась в дупле рубиновым светом. Через минуту человек уже вытирал со лба пот, а немного погодя приоткрыл окошко. Звонко прозвучал на морозе его деловитый голос:
— Я имею обыкновение быть прав. Наступил ясная погода. Можно высылать наши великолепные самолеты.
Дед, по-стариковски бестолково, но с превеликим озлоблением принялся хватать льдышки, комки снега,
32
вырывать кусты. Все это он швырял в свой дом. Сосна сотрясалась от ударов. Снова вернулась непогода: с неба хлестали потоки ледяной крупы, лес пронизывали потоки стужи.
Старик метнул огромное корневище. Оно сорвало
сдерева железную метелку. Из дупла тотчас выскочили. Дед захохотал на весь лес: “Ага, кикимора болотная! Ага! Проняло? Ага? Ага? Ага?” Он приготовился пустить вслед целый сугроб снега. Но человек не убежал, а полез на сосну, подцепив и отняв у ветра мотавшийся шнур
сжелезной метелкой. Ветер и самого его старался сбить
сдерева, но тот упрямо лез. Он обдирал руки о кору, натыкался на сучки, глотал колючий снег и все же взбирался повыше.
Через полчаса метелка опять торчала на старом месте. Лесной дедушка оторопело смотрел, потом бочком подбежал поближе, узнать, не кончается ли недруг после такой встряски.
— О, майн гот! — доносился из дупла жалующийся голос, — весь крафт русской дьявольской природы бросился на меня. Я имею обмерзшие обе ханд. И еще ди назе.
Дед воспрял духом: «Все ж таки допекло. Знай наших! Еще разок повторить, так и совсем окачурится». Но голос в дупле снова приобрел металлический оттенок:
— Их бин объявляет оберсту, он полностью располагает здесь крайним нашим форпостом. Имеет быть здесь год. Цвай ярэ драй! …
Лесной дедушка попятился и, не глядя, опустился на пенек. Плечи его поднялись и ссутулились. Весь лес затрясся от обидного, горького рыдания. Ветер слабо прошуршал вверху. Заметно теплело. По березкам струились
петлистые змейки талой воды. Срывались с широких
33
сосновых лап побуревшие наросты снега. Весело зажурчали, побежали к дороге снежницы. Люди говорили: «Ну, Слава Богу, оттепель. В этих краях все так. Сейчас метель, сейчас мороз, а там, гляди уж, и мокро. Чудеса».
На шоссе кипела работа. Бойцы дорожного батальона посыпали песком дорогу, ожидая гололеда.
А душа леса была больна, несмотря на то, что бомбы тут больше не падали. Новый обитатель дупла по радио точно наводил самолеты на станцию. Но, как червь крепкую древесину, точило Деда бессилье. Ни холод, ни ветер, ни гнилая вода, да и вредные лесные жучки не брали его недруга. Дед места себе не находил в собственной вотчине.
Приходилось ему выходить и к шоссе. Робко посматривал на людей гордый и когда-то капризный Лесной Дед. Вот приметил он знакомых дорожников, и слабая надежда родилась у него: «Человек-то человека, может, одолеет?»
Пошел он и поскорее вытащил из сугроба намокший узел своего обидчика, подбросил в кювет и протоптал нарочито глубокие следы к лесу. Там затаился.
Находку обнаружил дорожник с красным, как морковь, лицом. Он ткнул в снег лопату и с присущей ему ленцой сказал:
— А ну, топтыга, глянь сюда. Что это по-твоему?
— Вон ты, какая оказия. Ведь, мы тут как раз давеча были, — неуверенно сказал второй дорожник.
— Так тогда мороз еще был, а теперь его теплом изпод снега явило. Ты только вникни: парашют это, на нем с неба прыгают. Или ты не помнишь, что нам с тобой толковали про немца? — вразумительно объяснил Первый.
34
— Оно верно. Только бы шумнуть кого, а? Из наших ребят, али того высокого, крикуна? — опять раздумчиво сказал Второй.
— Не сурьезный ты. Скопом его брать, так и медальки не дадут. Легко. Вот один на один — это работа, — все в том же невозмутимом тоне говорил Первый.
— Оно, конечно… Но вдвоем привычки нет. Мы все взводом больше ходили, — сказал Второй.
— Ну, трясись не трясись, а немца сыскать — это наша первая сейчас нужда, — сказал дорожник с красным лицом.
Они заметили следы.
— Эх, шумнуть бы на помощь, — в последний раз вздохнул Второй.
— Самый, скажи, теперь азарт в жизни человеку пришел, а он тут еще кочевряжится, — с ленивой злостью сказал Первый.
«Родные мои, хорошие. Выручайте старика. Ну, что вам стоит таким молодцам. С гнезда-то хоть спугните» — молился Лесной Дедушка, продираясь кустами и старательно оставляя следы.
Немец дал о себе знать выстрелами, он увидал идущих прямо к сосне красноармейцев. Дорожники бросились в снег и тоже стали стрелять.
— Мы вот что, — сказал Первый не спеша, будто речь шла о заданном уроке по очистке дорожного полотна, — сейчас на нем маневр будем испытывать. Ты отсюда продолжай, а я пойду с тыла ему загадку поставлю. А то и до вечера не управимся.
Он отполз от напарника. А самое большее через час, после безнадежной для себя возни, враг был вынужден вылезти из дупла. Он стоял бледный, похудевший от огорчения.
35
— Говорил тебе, что тонкорылые они, эти немцы. И обличие, как из бумаги, белое. Не сомневайся, — сказал Первый Второму, отбирая у пленного поясной ремень.
— Я есть имперский солдат, — независимо сказал им обоим немец, — со мной должно обращаться, как требовал гаагский статут.
— Балакай, это не грех, это у нас можно. Все равного твоего лексикона не употребляем, — равнодушно сказал Первый.
Немец не понял смысла обидных слов, но сама их интонация еще раз подтвердила ему, что с военной его карьерой все окончательно покончено. И, вдруг, поглупев, он ошалело хотел бежать. Дорожники схватили его:
— Ты брось дурить, ведь, поди, не припадочный. А то живо оконовалим, лядащий черт! Ступай.
Все в лесу оживлялось. Встряхивались веточки, сбрасывая остатки снега, распрямлялись. Круглились капли талой воды, солнце дробилось в них. Глаза Лесного Дедушки смотрели из хвои, как два омытых дождем драгоценных камня. Весной пахло не только в небе. Земля раскрывалась в снегу черными плешинами, от нее веяло сыроежками.
В эту ночь Дедушка спал спокойно. Лес не шелохнулся в эту первую, по-настоящему весеннюю ночь. Душа леса успокоилась. Дедушка — он и был душой леса.
КАМЕННОЕ СЕРДЦЕ
Три сороки метались в розовых столбах горячего воздуха. Три сороки кричали наперебой: «Тррехх! Тррехх! Какая радость, нам тепло. Тррехх! Горе какое, ефрейтор друга хоронит!»
Да, один из костров был разобран, и продолговатая яма неотрывно смотрела на людей угрюмым, темным оком. Ближе всех к ней стоял ефрейтор Горбня. Остальные ждали, когда он бросит вниз, как того требовал обряд, горсть мокрой, сонной, насильно распаренной земли.
Но Горбня не чувствовал нужды думать о времени. Был он характером хохлатского склада и никогда не умалял своего достоинства, а тем более печалью или торопливостью. Не переставая, спорил ефрейтор со своей душой: он ли это стоит и слушает пустой сорочий крик, он ли жег кострами вязкую, болотную землю, всю в пузырьках льда и путанных петлях мха? Нет, уже не он, не прежний человек. Не нужны больше ему никакие радости, не стало для них места в сердце.
Лиловая сырость давно томила дальние горы, и в урочище, куда, словно для боя, вытянул ледяные рога горный кряж Реуточорр, спускалось ненастье. Тысячу маленьких
37
круглых ветров погнало сверху по каменным желобам хребта Ревущего Оленя — утро пришло.
Воровато взмыли вверх сороки. Дым костров из розового стал белым и потянулся к земле. Домашний, чадный запах землянок знакомо пополз в нос людям. Еще настойчивее начали они перестукиваться с землей обледенелыми валенками, жаловались — холодно. А какой-то новичок во взводе, из недавнего пополнения, глупый и еще не знающий порядков, больше всех тяготившийся минутой расставания с мертвым, взял да и уронил свою горсть земли.
Мерзлые комья зазвенели в яме. Горбня очнулся, недобро взглянул, потом тяжело опустился на широкое, в ватной стеганной штанине, колено и разжал кулак. Сыпалась его доля земли, и на коричневой, нечувствительной к холоду, ладони остались белые, как ожоги, следы, с такой силой он стискивал жесткие комья.
Взвод облегченно ушел, втоптав в снег остатки земли. Но Горбня еще задержался. Он высек тесаком из промерзшего грунта укутанный инеем кустик и посадил его на могиле. Пусть весной проснется, сбежит тогда по корням к сердцу друга живая вода. Листья выпьют ее из голубого воздуха гор…
Затем ефрейтор вернулся к обычным своим солдатским делам. Однако, странно повел он себя с тех пор.
Верно, сам Бог войны приказал людям помалкивать на переднем крае. Человеческий голос не солиден там, где привыкли толковать громко лишь пулеметы. Но ефрейтор в первую же ночную, тихую вылазку неожиданно у самых траншей врага сказал, как если бы был у себя дома, без волнения, басом:
38
— Эй, нем! Выходи. Горбня до тебя, нем, пришел, — и потом уже, косо махнув рукой над немецким бруствером, метнул в черный окоп гранату.
Взял Горбня себе за правило с этой ночи грозно предупреждать о своем появлении. Товарищи его вначале только посмеивались, думали, ради баловства делается. Знали они Горбню, как веселого человека. Но вот напасть, посмеяться вволю так и не удалось никому. Губы не складывались в улыбки, деревенели, хотя и морозов не было. Горы стояли в клубах живого, шевелящегося тумана, словно и они курили крутые закрутки. Оттепель растекалась по ущельям.
Нет, ефрейтор не шутил, он даже не прислушивался больше к озорным словам, огоньками летающим в солдатском кругу. Тень лежала на его лице — ни улыбки, ни лукавого прищура. Все теперь заметили — совсем не тот человек, что был раньше.
Командир роты вызвал Горбню:
— Товарищ ефрейтор, что это ты себе позволяешь? Орешь на передовой… С испугу, что ли, такое получается? Да непохоже, знаю я тебя. Объясни толком.
— Это у меня личное, товарищ капитан, — сумрачно сказал ефрейтор. — Пусть знают, что не просто русский человек их убивает, а отдельно, особо — Горбня. Зарок такой у меня. А если дислокацию какую нарушаю, так, напротив, от громкого слова нем заранее в штаны, как медведь, кладет, смерть свою понимает.
Ротный хохотал, недоуменно пожимал плечами, но препятствий чинить не стал, тем более, что немцы действительно терялись в догадках и давали волю всякому суеверию.
По цепочке, от оберфенриха к оберлойтнанту, а затем и через хауптмана новость дошла до самого господина оберста.
39
— Вас ист дас Горбна? — спросил немецкий полковник, — что он хотел, этот русский Горбна? Что имеет в душе? Вас?
Но хауптман растерянно качал головой. Что мог знать о душе и о сердце русского человека обыкновенный немецкий офицер в чине капитана.
Оберст досадливо отослал его и задумчиво погладил белыми полными руками золотые шевроны на петлицах, он твердо считал свою карьеру испорченной. Увы! Всюду успевают только выскочки и эти — ди шлейхер — пролазы. Да, да, теперь все меньше стремятся кампфен, воевать и все больше — дурьхкриехен, пролезать. Оберст печально улыбнулся. Это недурно звучало по-немецки. Он еще может иногда хорошо сказать.
Оберст родился близ города Грац у подножья пышных штирийских гор. Он был мечтателем. В эту войну он видел себя, то на Кавказе, а то, если говорить совсем смело, на вершинах священных Гималаев. Но, увы-увы. Шикзаль. Судьба. Вместо мечты, вот — посадили в самый задний карман мира, в болота, тундры. Правда, и здесь не без гор, но какие-то все Мелъяврпакенч-тунтури или еще хуже — Кяк- лдыкненынч-варака. Сам тейфель и ногу, и язык сломает.
О, он, ведь, был приличным альпинистом, если вспомнить. И еще, Оберст так уважал поверья родных гор. Он признается, что верит в троллей — горных духов. Необыкновенно поэтично — маленькие люди в остроконечных разноцветных шапках. И, вдруг, этот русский Горбна! Непонятно. Жестоко. Шикзаль. Нет, конечно, его, оберста, прислали сюда за провинность, а еще говорят — повышение.
Оберст устало закрыл глаза. Он сидел в кабинете, вырубленном в базальтовой скале одного из отрогов
40
