Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Автор. Произведение. Текст. Коллективная монография

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
06.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
можно описать в терминах политической экономии знака, заместившего
1
вещь (но, разумеется, не отменившего ее)1.
Теоретические источники суперкритики Бодрийяра – в критике тех­нической цивилизации, осуществленной Хайдеггером. В потреблении утверждается и господствует знаковый обмен, отличающийся от обмена экономического, поскольку в нем не предполагается непосредственного обмена товаров. Внутренним содержанием знакового обмена оказывается его направленность против самого себя. Бодрийяр использует метафору вируса, распространяющегося лавинообразно и пожирающего простран­ство своего распространения. Возможность знакового обмена задается идеологически – в устранении бинарной логики означаемого и означающе­го. Фетишизм общества потребления перестает быть фетишизмом означа­емого (смысла, сущности, автора) и становится фетишизмом означающего. Игра значений отныне задает новую перспективу акту творения – нечто произведенное в силу предпосылок утвердившегося культурного кода производится в качестве знаков, способных свидетельствовать о месте в социальной иерархии, отведенном человеку. Собственно, человек стано­вится идеологической структурой, свободной формой, воспроизводящей новый семиологический порядок вещей, пришедший на смену порядку символическому: «Эстетика, бывшая некогда теорией форм прекрасного, стала теорией обобщенной совместимости знаков, теорией их внутреннего согласования (означаемое/означающее) и их синтаксиса» [2, 235]. Код постсоциальной эпохи предстает как тотальный знаковый обмен, лишен­ный отношения «символ – действительность» в силу повсеместной работы означивания, деактивирующий реальность в гиперреализации.
Порядок творения консюмеристской эпохи следует объяснять в тер­минах логики Пер-Ноэля: «Это не логика тезиса и доказательства, но логика легенды и вовлеченности в нее. Мы в нее не верим, и однако она нам доро­га» [4, 180]. В функционировании такой логики важным оказывается не ре­альное существование вещей, а очарование последних, то есть отношение, которое задается структурой коммуникации между предметами. «Все, что теперь осталось – это выхватывать концепты из критического пространства референции и безвозвратно погружать их в некое гиперпространство симу­ляции, где они теряют свою “объективную” достоверность, обменивая ее на “полезность” в деле достижения идентичности с этой системой», – резюми­рует Бодрийяр в своей статье «Патафизика 2000 года» [3].
Следует указать на существование логических параллелей между терминологическим
рядами Бодрийяра:
1) вещь – модель – серия;
2) функциональная логика потребительной стоимости – эквивалентная логика ме-
новой стоимости, капитал – логика знакового различия;
4) символический обмен – капиталистическое производство – производство по-
требления;
5) реальность – гиперреальность – симуляция. 31
Парадоксальное состояние вещей эры потребления следует опреде-
лить как состояние их всеобщей эстетизации через освобождение функций, смешение стилей и культур. Эстетика современности – это эстетика ис- чезновения и прозрачности, в которой идея искусства могла бы быть сформулирована так: верить в искусство, избегая при этом его существо­вания. Речь идет, разумеется, о существовании искусства во взаимной необходимости творения и сотворенного, идеи и ее воплощения, концепта и художественного артефакта. Исчезновение реальности творимого можно было бы объяснить эстетизацией, самоумножением сотворенного. Это не умножение вещей, но умножение знаков произведенного, знаков могуще- ства и совершенства потребительской цивилизации. Акт творения в эру консюмеризма мог бы явить себя в жесте изобретения необходимой и про­должающейся вещи-символа.
Литература
1. Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. – М., 1994. – С. 384–391.
2. Бодрийяр Ж. К критике политической экономии знака. – М.: Библион-
Русская книга, 2003. – 272 с.
3. Бодрийяр Ж. Патафизика 2000 года http://bench.nsu.ru/?db=vp_art_history&el=1122&mmedia=CONTENT.
4. Бодрийяр Ж. Система вещей. – М.: «РУДОМИНО», 2001.
5. Третьяков С.М. Биография вещи // Критика 1917–1932 годов. – М.:
«Издательство АСТ», 2003.
6. Хайдеггер М. Вещь // Время и бытие. – М.: Республика, 1993. – 447 с.
7. Хайдеггер М. Исток художественного творения. – М.: Академический
Проект, 2008.
8. Эйзенштейн С.М. Метод. В 2 томах. – М.: Музей кино, 2002.
С.В. Крючков
Текст и его присутствие
Человек – существо, продуцирующее тексты. В заданном горизонте
мы открываем панорамы богословских и антропологических (человек), экономических и культурологических (производство), лингвистических и семиотических (текст) исследований. Тексты представляют человека, в текстах человек теряет себя. Разумеется, речь здесь идет о человеке гума­нитарного знания, о человеке, понимаемом не как абстракция от самого себя, но как существо внутренне самоочевидное, существо мыслящее и надеющееся, обитающее в теле и сверх него, в языке, культуре, структу­рах, в сети коммуникаций, присутствующее в мире одновременно как эле-
32
мент и как логика существования мира. Человек присутствует в этой си­стеме как ее субъект и ее жертва. Логику эту можно анализировать во множестве перспектив – светской, религиозной, отвлеченно-рациональной, фактической. Тем не менее, с каждой из них мы будем соприкасаться по­средством текстов, пребывая в их пространстве и не имея принципиальной возможности выйти за его пределы, поскольку никакого «внетекста» не существует. Эта установка Деррида станет для нас здесь принципиальной. Мы постоянно соприкасаемся с повествованиями, заявляющими о себе в естественном языке, письме, моде, в визуальном ландшафте нашего при­сутствия – от фото в семейном альбоме до расстановки предметов в рабо­чем кабинете. Жесты, литература, научный спор, драма, обывательские пе­ресуды: все вплетено в ткань текстового пространства.
Именно потому здесь так необходима некоторая этимологическая константа, финальная попытка отыскания истины слова «текст». Необхо­димо космизировать пространство вокруг него, упорядочить вереницу смыслов и получить некоторый контроль над текстом в определении его через нечто завершенное. В наличии – инструментарий научной, мифопоэ­тической или философской этимологии. Онтологическая этимология при­водит нас к пониманию замкнутости слова на самом себе, так или иначе возвращая к человеку, продуцирующему тексты и становящемуся их эф­фектом. Это фигура урабороса, бесконечности, задающей единство, змеи, ухватившей себя за хвост и поддерживающей целостный строй человече­ской жизни, которую, разумеется, не определить только лишь биологиче­ски. Не станем поэтизировать любое второе значение, стоящее за словом и отнесемся к этимологии утилитарно. Воспользуемся ею. Словарь Фасмера приводит следующее значение в качестве ближайшего: через нем. Техt или непосредственно из лат. teхtus – «ткань» [6, 36]. Ткань, соединение, связь, присутствие определенной активности, источник которой не вполне оче­виден: текст как ткань, определяющая или определимая, единство задавае­мое или задающее. Определение этой активности в антропологической перспективе было бы попыткой определить туманное через недостаточное. Человек стоит перед самим собой как опрашиваемое и вопрошающее од­новременно. Схватить текст можно, следуя за ним, в его проявлениях, в языковом присутствии, в письме. Этой возможностью нельзя пренебречь.
Слово и грамма, буква, речь и письмо: таковы центральные регистры присутствия текста. Жак Деррида в своем творчестве осуществляет фун­даментальную критику европейского логоцентризма, производной которо­го становится радикальное мышление в определяемой бинарными оппози­циями схеме: истина и ложь, глубина и поверхность, естественный язык и письменность. Отметим, что эта логика становится доминирующей уже в платоновском диалоге «Федр», к которому раз за разом в своих текстах от­сылает нас Деррида. Здесь складывается парадигмальное для логоцен­тристского мышления противопоставление слова, выражающего присут­ствие и глубину, и граммы – бастарда естественного языка, его мертвого следа в письменности. Здесь происходит во многом определившее запад-
33
ную мысль выхолащивание письма и его вытеснение в область вторично­сти и производности. Текст становится произведением, если вернуться к нашей исходной установке. Целостность ставится под вопрос, мир обрета­ет двойственность своего восприятия, экраном которого становится чело­век. За текстом, планом выражения отныне предполагается присутствие логоса, смысла, который этот текст обусловливает, смысла, центрирующе­го мир присутствия. Эта вторичность и производность письма и буквы, кажется, может быть поставлена под надзор заинтересованного вопроша­ния самого текста. Инстанция автора, инстанция буквы, контекста и смыс­ла настоятельно требуют невертикальной субординации. Один из ее вари­антов демонстрируется Мишелем Фуко в книге «Слова и вещи», в которой одной из вершин треугольника становится дискурс, определяющий как смысл, так и означающее, план выражения.
Однако следует разобраться с присутствием текста у Деррида с тем, чтобы в дальнейшем ступить на почву анализа дискурсивности. «Невоз­можно избавить от ноши слова, нагруженные смыслом до отказа, – или придется пожертвовать самим языком как таковым», – здесь Деррида ци­тирует письмо Гершома Шолема Францу Розенцвейгу по поводу сионист­ского проекта и возможной актуализации древнееврейского сакрального языка [5, 1]. Напомним, Гершом Шолем был одним из наиболее ярких представителей иудейской мистики первой трети XX века, работавший до 1923 года с Бубером, Беньямином, Фреге. Однако, что несет за собой эта невозможность? Свидетельствует ли она о наличии за словом некоего, внеположного ему смысла, который обусловил бы его, а также сопутству­ющие этому слову коннотации? Выражают ли слова из этимологической цепочки латинского textus – ткань, связь, соединение – нечто, стоящее по ту сторону письма, абстрактное Слово? Или же подобная невозможность коренится в единстве слова, выражаемого им смысла, формы и способа этого выражения, письма? Вероятно, производность последнего далеко не столь очевидна, не столь безусловен приоритет смысла, который в фигуре змеи, кусающей себя за хвост, может предстать и эффектом письма.
Здесь, воспользовавшись аллюзией Барта, назовем письмо наукой о языковых наслаждениях, «камасутрой языка», позволяющей получить удо­вольствие от текста. Заметим, не от соприкосновения со смыслом, выража­емым в тексте, но во встрече с удовольствием, испытанным пишущим, чи­тателя, которому это удовольствие оказалось созвучно и близко. Письмо предстает как поиск, настройка волн, включение в общий режим восприя­тия, но не впадение в диктат смысла. Это весьма либеральная идея, что в системе координат русскоговорящего исследователя, знающего о левых взглядах французских интеллектуалов постструктуралистского толка, мо­жет показаться явлением весьма парадоксальным. Однако это было бы спором о словах, за которыми есть смысл и которые сами есть присутствие при смысле. Этот парадокс, по сути, мнимый, поскольку даже в допуще­нии того, что за некоторым текстом, казалось бы, исчислимым, операцио­нально данным, всегда стоит идея, монументальность (или, по Барту,
34
«Произведение») есть допущение оппозиционной мысли, требующей, что­бы за ложным стояло истинное, за словом – значение, за текстом – испол­ненное глубины произведение. При множестве нюансов, отличающих Текст, о котором говорит Барт, и о котором рассуждает Деррида, заметим, что эта мнимость очевидна и тому, и другому. За текстом есть только само письмо, отсылающее к собственной структуре. В 1967 году Деррида пишет работу «Нечто относящееся к грамматологии», говорящую о грамматике письма, исследующую его про-грамму, вскрывающую код целостности и деконструирующую присутствие слова в диктаторском мире смысла. Ка­ков смысл, стоящий за секуляризацией древнееврейского письма и языка, описываемой в эссе «Глаза языка», цитата из которого приводилась нами ранее? Никакого, кроме того, что уже заложен в сам акт секуляризации, о котором мы знаем из письма, письма, которое к тому же является одним из свидетельств некогда присущей языку сакральности. Имевшей место или же не имевшей такового никогда, но заявляющей о себе или своем отсут­ствии в тексте, посредством текста, не апеллируя к трансцендентному, са­кральному, божественному.
Все что мы знаем, мы знаем в тексте. За пределами текста нет ниче­го, повторим максиму Деррида. Можно говорить о боговдохновенности тех или иных писаний, но и эта последняя может быть явлена и транслиро­вана только текстуально. Письму, по всей видимости, должно быть уделе­но достойное его внимание. Письмо достойно того, чтобы быть рассмот­ренным за пределами смысла, вне присутствия означаемого, как самодо­статочная инстанция, источник удовольствия и множества производных значений, принципиально не имеющий центрирующей точки. Письмо как присутствие смысла, стоящего за знаками языка и центрирующего текст – существенная презумпция, которая подвергается критике в грамматологии Жака Деррида. Грамматология предстает здесь попыткой преодоления диктата присутствия, открытия в письменности зияющей бездны нового смыслотворчества, раскрытия его децентрированной структуры, преодо­левшей жесткую логику. Логика осознается как эффект структуры, а не ее внутренний закон и это влечет за собой существенные последствия. Закон не может существовать вопреки структуре и потому структура определяет логику закона. Прибегнем к цитате: «Утверждать, что “внетекстовый ре­альности вообще не существует” – отнюдь не значит постулировать некую идеальную имманентность, если я говорю, что вне текста ничего не суще­ствует, то речь идет лишь о том, что текст отсылает исключительно к тек­сту, что текст не может отсылать к чему бы то ни было иному, кроме как к тексту, к любому другому тексту, к тому или к этому тексту, к тексту во­обще» [7, 35–36].
Присутствие текста требует пересмотра беспочвенной максимы обы­вательского сознания, согласно которой язык есть инструмент мышления, а текст, фиксирующий существование мысли в языке есть не более чем придаток последнего. Текст далеко не всегда орудие, более того, даже бу­дучи рассматриваемым в качестве такового из утилитарных соображений,
35
текст самодостаточен за пределами мысли, поскольку он выступает свиде­тельством присутствия других текстов, даже если запечатленная им мысль уже мертва. Текст позволил отыскать Трою и текст открыл древние миры. Но где герои? Где их нетленные мысли, где геоцентрические картины ми­роздания и атомы Демокрита в своих замысловатых формах? Здесь можно неосторожно покинуть пределы рассуждения о мысли и языке, тексте и присутствии и оказаться в пространстве многоголосья учений об истине, однако истина в своем пределе всегда останется тем же эффектом текста – равно как эпитафия и литературные упражнения большей или меньшей степени одаренности становятся истиной жизни. Это крайне тонкая мате­рия, потому как уникальность человеческой жизни в данном случае, ка­жется, программируется, более того, редуцируется к тексту. Текст же, в свою очередь, это целый мир, который позволяет данной уникальности сбыться вновь. Он – ткань, сеть, структура, которые не позволяют соскаль­зывать в бездну смысла и его абстракций. Смысл проявляет себя как отсут­ствие, текст же имеет место и может явить себя в качестве мира. Осторож­но выразим это в следующем тезисе: мир, безусловно, имеет смысл, но этот смысл заключает себя в отсутствии, в то время как текст всегда есть безусловное присутствие.
У Деррида находим: «Более того, сам текст, отсылая к множеству других текстов, никогда не остается тем же самым текстом. Он всегда от­крыт, потенциально открыт в бесконечность, никогда не замыкается в себе или в своих границах» [7, 35–36]. Чтобы не оказаться в плену нелепости, заметим: присутствие текста, с одной стороны, и отсутствие смысла – с другой, отнюдь не влечет за собой торжества бессмысленности и прене­брежения смыслом. Последний просто не рассматривается в качестве вне­положной действительности и проявляет себя как внутренняя логика от­крытой системы, заявляющая о себе на пересечении содержаний тех или иных высказываний, данных в тексте: «Любая замкнутость, даже как идея вещи в себе, есть заблуждение, проявление неосознаваемого влияния идеологии, направленной на замыкание самой системы, системы как тако­вой, в чем бы она ни выражалась» [7, 35–36].
Абстракция к пустоте, к отсутствию, безусловно, нелепа. В случае с текстом мы имеем материал, доступный для анализа. Задача этой работы, очевидно, крайне велика, если опираться на положение о том, что за пре­делами текста ничего не существует. Тем не менее, имеется множество текстов, классифицируемых по самым разнообразным основаниям, множе­ство, которое дает возможность приступить к поиску «присутствия» тек­ста, зафиксировать то, что Ролан Барт в своем «Комментарии к фотогра­фии» называет «punctum», отыскать нечто, предстающее в качестве опре­деляющей детали [2, 18]. В тексте это нечто может выполнить роль фабу­лы, внутренней логики, структуры. В фотографии – это то, что говорит нам: «Это действительно однажды имело место». Это то, чего так недоста­ет литературным текстам, драматическим произведениям, предполагаю-
36
щим высокую степень условности и «присутствие» которых далеко не все­гда явно.
Следует дать ответ на вопрос о значении, которое здесь придается нами понятию «присутствие». До определенной степени это ясно из ска­занного выше, однако, уточняя, необходимо сделать отсылку к понятию παρουσία, имевшему существенное значение в христианском богословии и отозвавшемуся в экзистенциальной философии М. Хайдеггера как пребы­вание человека в мире, давшее возможность определить способ бытия че­ловека в мире как Dasein, здесь-бытие, бытие-вот, присутствие, нахожде­ние при сути. В рассматриваемом случае, суть – это внутренний строй тек­ста, который позволяет делать проекции экзистенциального плана: напри­мер, описание структуры повествовательного текста в существенной мере заявляет о структуре того, о чем повествуется. Так, систематик, описывая цветок, с высокой степенью вероятности может предполагать наличие свойств описанного растения у других растений в букете.
Присутствие в тексте – это описание одной из структур, которая сама есть эффект мира, в котором за пределами текста ничего не происходит, поскольку сам этот мир и есть ни что иное, как текст. Эта экзистенциаль­но-структуралистская логика отчетливо присутствует в работах Ролана Барта: «Любой рассказ – это большое предложение, а повествовательное предложение – это в известном смысле наметка небольшого рассказа» [1, 200]. Но, поскольку ведется поиск присутствия как такового, а не присут­ствия автора, скриптора или незадачливого графомана, существенен мо­мент наслаждения в присутствии, или, как говорит Барт, удовольствия от текста: «Текст, который вы пишете, должен дать мне доказательства того, что он меня желает. Такое доказательство существует: это письмо» [4, 464]. Пространство удовольствия от текста и есть искомое место присут­ствия текста, это сама «возможность диалектики желания, нечаянности наслаждения, пока ставки еще не сделаны, пока еще есть возможность вступить в игру» [4, 463].
Письмо – отдельная и крайне интересная тема постструктуралист­ской критики, содержание которой невозможно свести к культурологиче­ским, лингвистическим и историческим изысканиям текста. Письмо рас­сматривается как своеобразное поле семиотической власти над значения­ми, рождаемыми в соприкосновении текстов. Однако критика французских интеллектуалов демонстрирует невозможность заточения языка и текста в пределах единой версии чтения, говорения, письма, поскольку и первое, и второе, и третье предстает в принципиально различных формах – фонети­ческих, алфавитных, графических, что, в свою очередь, требует присут­ствия, невротизации, «punctum’a», удовольствия и в то же время – абстра­гирования от социального контекста, принятия нейтральности текста: «Сценическое пространство текста лишено рампы: позади текста отнюдь не скрывается некий активный субъект (автор), а перед ним не располага­ется некий объект (читатель); субъект и объект здесь отсутствуют. Текст сокрушает грамматические отношения: текст – это то неделимое око, о ко-
37
тором говорит один восторженный автор (Ангелус Силезиус): «Глаз, коим я взираю на Бога, есть тот же самый глаз, коим он взирает на меня» [4, 473]. Таким образом, присутствие текста не требует присутствия в нем, но определенно нуждается в самом тексте.
Литература
1. Барт Р. Введение в структурный анализ повествовательных текстов //
Французская семиотика: От структурализма к постструктурализму. – М: Про­гресс, 2000.
2. Барт Р. Camera lucida. – М.: Ad Marginem, 1997.
3. Барт Р. S/Z. – М.: УРСС, 2001.
4. Барт Р. Удовольствие от текста // Избранные работы: Семиотика.
Поэтика. – М.: Прогресс, 1989.
5. Деррида Ж. Глаза Языка. Письмо Гершома Шолема Францу Розенцвей-
гу / Пер. В. Каплуна по изданию: Magazine Litteraire 430 (2004).
6. Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. В 4-х томах. Том
4. – М.: «Прогресс», 1987.
7. Derrida J. Outwork // Dissemination. – Chicago: University of Chicago
Press. 1981.
Р.Н. Гасилина
Автор и его художественная позиция
в русской религиозно ориентированной
эстетической мысли
В поле зрения русской духовно ориентированной эстетики ХХ века тема автора и авторства как ключевая проблема художественного творче­ства пребывает не один десяток лет. Это не случайный выбор, так как именно в XIX–XX веках проблемы авторства, психологии художественно­го творчества начинают разрабатываться теоретиками, к ним обращается мировая эстетическая мысль. В наши планы не входит перечисление мно­жества теорий, концепций, культурно-эстетических платформ. Ограниче­ние достаточно резкое: только некоторые представители религиозно ори­ентированной русской эстетической мысли и только два автора под прице­лом их критического взора – И.А. Бунин и И.С. Шмелев. Но и при таких ограничениях следует отдавать себе отчет в приблизительности, неполноте обращения к теме ввиду масштабности названных явлений и имен, их зна-
38
чимости для развития нашего духовно-эстетического сознания и художе­ственного опыта.
Как отмечает В.В. Бычков, еще в XIX веке русская эстетическая мысль развивалась по трем основным направлениям: университетская эс­тетика, активно опиравшаяся на западноевропейские концепции эстетики, прежде всего на немецкую классическую эстетику Канта, Гегеля, Шеллин­га, романтиков; демократическая ориентированная эстетика, выросшая на основе национальной художественной и литературной критики (Добролю­бов, Белинский, Чернышевский, Писарев, Стасов и другие); религиозно ориентированная эстетика, пытавшаяся вспомнить, продолжить и развить средневековые традиции в новых исторических условиях [5, 222].
Под «новыми историческими условиями» следует понимать (помимо конкретных фактов социальной истории) те реалии русской эстетической и художественной жизни начала XX века, которые принято называть Сереб­ряным веком русской культуры и которые Н.А. Бердяев называл эпохой «русского культурного ренессанса». Павел Флоренский, один из видней­ших представителей той эпохи, считал, что в художественном творчестве «душа возносится в мир горний, созерцает там «вечные ноумены вещей» и наполненная знанием непреходящих истин возвращается назад. Здесь ее духовный опыт облекается в символические образы, которые, будучи за­крепленными в той или иной материализованной форме, являют художе­ственное произведение» [11].
Эту диспозицию (восхождения – нисхождения) сформулировал Вя­чеслав Иванов в своей статье «О границах искусства», которая получила широкий отклик у современников. По Флоренскому, однако, подлинное искусство возникает именно в процессе «нисхождения», когда душа ху­дожника еще помнит воспринятые в горнем мире истины и способна их воспроизвести, ибо искусство онтологично по своей сути, это не сочини­тельство, а выявление, расчистка духовной реальности, истинных «ликов» вещей. «Есть Троица Рублева, следовательно, есть Бог», – вот такое свое­образное, эстетически-онтологическое доказательство бытия Божия, несо­мненного для отца Павла. Но все эти рассуждения приложимы к идеалу подлинного искусства, к которому Флоренский относил византийскую и древнерусскую живопись, а современная ему эпоха диктовала другие по­стулаты и выводы. Признаки кризиса современного искусства некоторые представители русской религиозной мысли выявили еще с конца XVIII – начала XIX века. В частности, В.В. Вейдле видел причины кризиса в том, что в последние век – полтора в искусстве и общественном сознании стали преобладать рассудочно-рационалистические тенденции, которые посте­пенно вытесняли религиозное сознание, а ведь именно оно является исто­ком искусства, его духовным содержанием. Базовые понятия искусствовед Вейдле относил в равной степени как к религии, так и к художественному творчеству, отмечая некоторые различия в их употреблении в той или дру­гой сфере. Таковыми являются «преображение», «воплощение», «таин­ство», «антиномическая целостность». «Художник, пусть и неверующий
39
(не религиозный в узком смысле слова, не воцерковленный – Р.Г.), в своем искусстве все же творил таинство, последнее оправдание которого религи­озно. Совершению таинства помогало чувство стиля, чувство связи с ми­ром и людьми. Таинство может совершаться и грешными руками; совре­менное искусство разлагается не потому, что художник грешен, а потому, что, сознательно или нет, он отказывается совершать таинство»? – за- мечает Вейдле [6, 160].
Русский религиозный философ И.А. Ильин в своем труде «Основы художества. О совершенном в искусстве» (1937), говоря о кризисе совре­менного искусства, о его «сумасшествии», объясняет это тем, что «вывет­рилась религиозность и оскудела духовность в бессознательной глубине современного человека» [9, 67]. По его мнению, в значительной своей ча­сти современное искусство из священно-служения превратилось в культ «нестыдящейся животности» либо «безвдохновенно-выдумывающего рас­судка». В разработанной Ильиным эстетической системе одной из главных категорий является Художественный Предмет, без которого нет искусства и который творческая личность не может создать или выбрать по своему произволу.
В унисон с этим звучат слова Б.П. Вышеславцева: «Поэт, то есть че­ловек, как творец – творит и не творит, ему все “дается свыше”, и, с другой стороны, он все создает сам – он абсолютно свободен и абсолютно зависим в своем творчестве» [7, 85]. Да и у И.А. Ильина предопределенность худо­жественного творчества высшими силами отнюдь не означает подневоль­ности и, следовательно, безответственности творца. «Ему дана власть населять человеческие души новыми художественно-духовными медита­циями и тем обновлять их, творить в них новое бытие и новую жизнь. И эта власть есть его служение и его радость» [9, 60]. Именно в религиозно ориентированной эстетике первой трети XX века особое внимание уделя­ется проблеме автора и авторства, их соотношений с тем, что «дается свы­ше». По словам Б.П.Вышеславцева, христианство, придя в мир, освободи­ло человека от ветхозаветных норм, основанных на страхе, принуждении, наказании и принесло миру и человеку высшие ценности, осененные зна­ком божественной любви и благодати. Конечно, названные выше предста­вители русской религиозной эстетической мысли понимали, что земной, смертный человек большую часть своей жизни находится в круге своих деяний, событий, эмоций и т. п. Без этих суетных, низменных (вернее, при­земленных) явлений, при сознательном отходе от них искусство не являет­ся искусством, нарушается его органическая связь с человеком как тако­вым и теряется его смысл. Но и “все только человеческое – ниже челове­ка”» [6, 118], его материально-телесная, природно-социальная составляю­щая не имеет особого смысла без обращения к духовному созерцанию, без ценностей Закона и Благодати. Искусство представляет нам жизнь в твор­чески преображенном и одухотворенном виде, и подлинное искусство неотделимо от религии, “мир, где живет искусство, до конца прозрачен только для религии”» [6, 158]. Оценивая художественный опыт своих со-
40
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]