Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Автор. Произведение. Текст. Коллективная монография
.pdf
можно описать в терминах политической экономии знака, заместившего
1
вещь (но, разумеется, не отменившего ее)1.
Теоретические источники суперкритики Бодрийяра – в критике технической цивилизации, осуществленной Хайдеггером. В потреблении
утверждается и господствует знаковый обмен, отличающийся от обмена
экономического, поскольку в нем не предполагается непосредственного
обмена товаров. Внутренним содержанием знакового обмена оказывается
его направленность против самого себя. Бодрийяр использует метафору
вируса, распространяющегося лавинообразно и пожирающего пространство своего распространения. Возможность знакового обмена задается
идеологически – в устранении бинарной логики означаемого и означающего. Фетишизм общества потребления перестает быть фетишизмом означаемого (смысла, сущности, автора) и становится фетишизмом означающего.
Игра значений отныне задает новую перспективу акту творения – нечто
произведенное в силу предпосылок утвердившегося культурного кода
производится в качестве знаков, способных свидетельствовать о месте в
социальной иерархии, отведенном человеку. Собственно, человек становится идеологической структурой, свободной формой, воспроизводящей
новый семиологический порядок вещей, пришедший на смену порядку
символическому: «Эстетика, бывшая некогда теорией форм прекрасного,
стала теорией обобщенной совместимости знаков, теорией их внутреннего
согласования (означаемое/означающее) и их синтаксиса» [2, 235]. Код
постсоциальной эпохи предстает как тотальный знаковый обмен, лишенный отношения «символ – действительность» в силу повсеместной работы
означивания, деактивирующий реальность в гиперреализации.
Порядок творения консюмеристской эпохи следует объяснять в терминах логики Пер-Ноэля: «Это не логика тезиса и доказательства, но логика
легенды и вовлеченности в нее. Мы в нее не верим, и однако она нам дорога» [4, 180]. В функционировании такой логики важным оказывается не реальное существование вещей, а очарование последних, то есть отношение,
которое задается структурой коммуникации между предметами. «Все, что
теперь осталось – это выхватывать концепты из критического пространства
референции и безвозвратно погружать их в некое гиперпространство симуляции, где они теряют свою “объективную” достоверность, обменивая ее на
“полезность” в деле достижения идентичности с этой системой», – резюмирует Бодрийяр в своей статье «Патафизика 2000 года» [3].
Следует указать на существование логических параллелей между терминологическим
рядами Бодрийяра:
1) вещь – модель – серия;
2) функциональная логика потребительной стоимости – эквивалентная логика ме-
новой стоимости, капитал – логика знакового различия;
4) символический обмен – капиталистическое производство – производство по-
требления;
5) реальность – гиперреальность – симуляция.
31

Парадоксальное состояние вещей эры потребления следует опреде-
лить как состояние их всеобщей эстетизации через освобождение функций,
смешение стилей и культур. Эстетика современности – это эстетика ис-
чезновения и прозрачности, в которой идея искусства могла бы быть
сформулирована так: верить в искусство, избегая при этом его существования. Речь идет, разумеется, о существовании искусства во взаимной
необходимости творения и сотворенного, идеи и ее воплощения, концепта
и художественного артефакта. Исчезновение реальности творимого можно
было бы объяснить эстетизацией, самоумножением сотворенного. Это не
умножение вещей, но умножение знаков произведенного, знаков могуще-
ства и совершенства потребительской цивилизации. Акт творения в эру
консюмеризма мог бы явить себя в жесте изобретения необходимой и продолжающейся вещи-символа.
Литература
1. Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. – М., 1994. – С. 384–391.
2. Бодрийяр Ж. К критике политической экономии знака. – М.: Библион-
Русская книга, 2003. – 272 с.
3. Бодрийяр Ж. Патафизика 2000 года
http://bench.nsu.ru/?db=vp_art_history&el=1122&mmedia=CONTENT.
4. Бодрийяр Ж. Система вещей. – М.: «РУДОМИНО», 2001.
5. Третьяков С.М. Биография вещи // Критика 1917–1932 годов. – М.:
«Издательство АСТ», 2003.
6. Хайдеггер М. Вещь // Время и бытие. – М.: Республика, 1993. – 447 с.
7. Хайдеггер М. Исток художественного творения. – М.: Академический
Проект, 2008.
8. Эйзенштейн С.М. Метод. В 2 томах. – М.: Музей кино, 2002.
С.В. Крючков
Текст и его присутствие
Человек – существо, продуцирующее тексты. В заданном горизонте
мы открываем панорамы богословских и антропологических (человек),
экономических и культурологических (производство), лингвистических и
семиотических (текст) исследований. Тексты представляют человека, в
текстах человек теряет себя. Разумеется, речь здесь идет о человеке гуманитарного знания, о человеке, понимаемом не как абстракция от самого
себя, но как существо внутренне самоочевидное, существо мыслящее и
надеющееся, обитающее в теле и сверх него, в языке, культуре, структурах, в сети коммуникаций, присутствующее в мире одновременно как эле-
32

мент и как логика существования мира. Человек присутствует в этой системе как ее субъект и ее жертва. Логику эту можно анализировать во
множестве перспектив – светской, религиозной, отвлеченно-рациональной,
фактической. Тем не менее, с каждой из них мы будем соприкасаться посредством текстов, пребывая в их пространстве и не имея принципиальной
возможности выйти за его пределы, поскольку никакого «внетекста» не
существует. Эта установка Деррида станет для нас здесь принципиальной.
Мы постоянно соприкасаемся с повествованиями, заявляющими о себе в
естественном языке, письме, моде, в визуальном ландшафте нашего присутствия – от фото в семейном альбоме до расстановки предметов в рабочем кабинете. Жесты, литература, научный спор, драма, обывательские пересуды: все вплетено в ткань текстового пространства.
Именно потому здесь так необходима некоторая этимологическая
константа, финальная попытка отыскания истины слова «текст». Необходимо космизировать пространство вокруг него, упорядочить вереницу
смыслов и получить некоторый контроль над текстом в определении его
через нечто завершенное. В наличии – инструментарий научной, мифопоэтической или философской этимологии. Онтологическая этимология приводит нас к пониманию замкнутости слова на самом себе, так или иначе
возвращая к человеку, продуцирующему тексты и становящемуся их эффектом. Это фигура урабороса, бесконечности, задающей единство, змеи,
ухватившей себя за хвост и поддерживающей целостный строй человеческой жизни, которую, разумеется, не определить только лишь биологически. Не станем поэтизировать любое второе значение, стоящее за словом и
отнесемся к этимологии утилитарно. Воспользуемся ею. Словарь Фасмера
приводит следующее значение в качестве ближайшего: через нем. Техt или
непосредственно из лат. teхtus – «ткань» [6, 36]. Ткань, соединение, связь,
присутствие определенной активности, источник которой не вполне очевиден: текст как ткань, определяющая или определимая, единство задаваемое или задающее. Определение этой активности в антропологической
перспективе было бы попыткой определить туманное через недостаточное.
Человек стоит перед самим собой как опрашиваемое и вопрошающее одновременно. Схватить текст можно, следуя за ним, в его проявлениях, в
языковом присутствии, в письме. Этой возможностью нельзя пренебречь.
Слово и грамма, буква, речь и письмо: таковы центральные регистры
присутствия текста. Жак Деррида в своем творчестве осуществляет фундаментальную критику европейского логоцентризма, производной которого становится радикальное мышление в определяемой бинарными оппозициями схеме: истина и ложь, глубина и поверхность, естественный язык и
письменность. Отметим, что эта логика становится доминирующей уже в
платоновском диалоге «Федр», к которому раз за разом в своих текстах отсылает нас Деррида. Здесь складывается парадигмальное для логоцентристского мышления противопоставление слова, выражающего присутствие и глубину, и граммы – бастарда естественного языка, его мертвого
следа в письменности. Здесь происходит во многом определившее запад-
33

ную мысль выхолащивание письма и его вытеснение в область вторичности и производности. Текст становится произведением, если вернуться к
нашей исходной установке. Целостность ставится под вопрос, мир обретает двойственность своего восприятия, экраном которого становится человек. За текстом, планом выражения отныне предполагается присутствие
логоса, смысла, который этот текст обусловливает, смысла, центрирующего мир присутствия. Эта вторичность и производность письма и буквы,
кажется, может быть поставлена под надзор заинтересованного вопрошания самого текста. Инстанция автора, инстанция буквы, контекста и смысла настоятельно требуют невертикальной субординации. Один из ее вариантов демонстрируется Мишелем Фуко в книге «Слова и вещи», в которой
одной из вершин треугольника становится дискурс, определяющий как
смысл, так и означающее, план выражения.
Однако следует разобраться с присутствием текста у Деррида с тем,
чтобы в дальнейшем ступить на почву анализа дискурсивности. «Невозможно избавить от ноши слова, нагруженные смыслом до отказа, – или
придется пожертвовать самим языком как таковым», – здесь Деррида цитирует письмо Гершома Шолема Францу Розенцвейгу по поводу сионистского проекта и возможной актуализации древнееврейского сакрального
языка [5, 1]. Напомним, Гершом Шолем был одним из наиболее ярких
представителей иудейской мистики первой трети XX века, работавший до
1923 года с Бубером, Беньямином, Фреге. Однако, что несет за собой эта
невозможность? Свидетельствует ли она о наличии за словом некоего,
внеположного ему смысла, который обусловил бы его, а также сопутствующие этому слову коннотации? Выражают ли слова из этимологической
цепочки латинского textus – ткань, связь, соединение – нечто, стоящее по
ту сторону письма, абстрактное Слово? Или же подобная невозможность
коренится в единстве слова, выражаемого им смысла, формы и способа
этого выражения, письма? Вероятно, производность последнего далеко не
столь очевидна, не столь безусловен приоритет смысла, который в фигуре
змеи, кусающей себя за хвост, может предстать и эффектом письма.
Здесь, воспользовавшись аллюзией Барта, назовем письмо наукой о
языковых наслаждениях, «камасутрой языка», позволяющей получить удовольствие от текста. Заметим, не от соприкосновения со смыслом, выражаемым в тексте, но во встрече с удовольствием, испытанным пишущим, читателя, которому это удовольствие оказалось созвучно и близко. Письмо
предстает как поиск, настройка волн, включение в общий режим восприятия, но не впадение в диктат смысла. Это весьма либеральная идея, что в
системе координат русскоговорящего исследователя, знающего о левых
взглядах французских интеллектуалов постструктуралистского толка, может показаться явлением весьма парадоксальным. Однако это было бы
спором о словах, за которыми есть смысл и которые сами есть присутствие
при смысле. Этот парадокс, по сути, мнимый, поскольку даже в допущении того, что за некоторым текстом, казалось бы, исчислимым, операционально данным, всегда стоит идея, монументальность (или, по Барту,
34

«Произведение») есть допущение оппозиционной мысли, требующей, чтобы за ложным стояло истинное, за словом – значение, за текстом – исполненное глубины произведение. При множестве нюансов, отличающих
Текст, о котором говорит Барт, и о котором рассуждает Деррида, заметим,
что эта мнимость очевидна и тому, и другому. За текстом есть только само
письмо, отсылающее к собственной структуре. В 1967 году Деррида пишет
работу «Нечто относящееся к грамматологии», говорящую о грамматике
письма, исследующую его про-грамму, вскрывающую код целостности и
деконструирующую присутствие слова в диктаторском мире смысла. Каков смысл, стоящий за секуляризацией древнееврейского письма и языка,
описываемой в эссе «Глаза языка», цитата из которого приводилась нами
ранее? Никакого, кроме того, что уже заложен в сам акт секуляризации, о
котором мы знаем из письма, письма, которое к тому же является одним из
свидетельств некогда присущей языку сакральности. Имевшей место или
же не имевшей такового никогда, но заявляющей о себе или своем отсутствии в тексте, посредством текста, не апеллируя к трансцендентному, сакральному, божественному.
Все что мы знаем, мы знаем в тексте. За пределами текста нет ничего, повторим максиму Деррида. Можно говорить о боговдохновенности
тех или иных писаний, но и эта последняя может быть явлена и транслирована только текстуально. Письму, по всей видимости, должно быть уделено достойное его внимание. Письмо достойно того, чтобы быть рассмотренным за пределами смысла, вне присутствия означаемого, как самодостаточная инстанция, источник удовольствия и множества производных
значений, принципиально не имеющий центрирующей точки. Письмо как
присутствие смысла, стоящего за знаками языка и центрирующего текст –
существенная презумпция, которая подвергается критике в грамматологии
Жака Деррида. Грамматология предстает здесь попыткой преодоления
диктата присутствия, открытия в письменности зияющей бездны нового
смыслотворчества, раскрытия его децентрированной структуры, преодолевшей жесткую логику. Логика осознается как эффект структуры, а не ее
внутренний закон и это влечет за собой существенные последствия. Закон
не может существовать вопреки структуре и потому структура определяет
логику закона. Прибегнем к цитате: «Утверждать, что “внетекстовый реальности вообще не существует” – отнюдь не значит постулировать некую
идеальную имманентность, если я говорю, что вне текста ничего не существует, то речь идет лишь о том, что текст отсылает исключительно к тексту, что текст не может отсылать к чему бы то ни было иному, кроме как к
тексту, к любому другому тексту, к тому или к этому тексту, к тексту вообще» [7, 35–36].
Присутствие текста требует пересмотра беспочвенной максимы обывательского сознания, согласно которой язык есть инструмент мышления,
а текст, фиксирующий существование мысли в языке есть не более чем
придаток последнего. Текст далеко не всегда орудие, более того, даже будучи рассматриваемым в качестве такового из утилитарных соображений,
35

текст самодостаточен за пределами мысли, поскольку он выступает свидетельством присутствия других текстов, даже если запечатленная им мысль
уже мертва. Текст позволил отыскать Трою и текст открыл древние миры.
Но где герои? Где их нетленные мысли, где геоцентрические картины мироздания и атомы Демокрита в своих замысловатых формах? Здесь можно
неосторожно покинуть пределы рассуждения о мысли и языке, тексте и
присутствии и оказаться в пространстве многоголосья учений об истине,
однако истина в своем пределе всегда останется тем же эффектом текста –
равно как эпитафия и литературные упражнения большей или меньшей
степени одаренности становятся истиной жизни. Это крайне тонкая материя, потому как уникальность человеческой жизни в данном случае, кажется, программируется, более того, редуцируется к тексту. Текст же, в
свою очередь, это целый мир, который позволяет данной уникальности
сбыться вновь. Он – ткань, сеть, структура, которые не позволяют соскальзывать в бездну смысла и его абстракций. Смысл проявляет себя как отсутствие, текст же имеет место и может явить себя в качестве мира. Осторожно выразим это в следующем тезисе: мир, безусловно, имеет смысл, но
этот смысл заключает себя в отсутствии, в то время как текст всегда есть
безусловное присутствие.
У Деррида находим: «Более того, сам текст, отсылая к множеству
других текстов, никогда не остается тем же самым текстом. Он всегда открыт, потенциально открыт в бесконечность, никогда не замыкается в себе
или в своих границах» [7, 35–36]. Чтобы не оказаться в плену нелепости,
заметим: присутствие текста, с одной стороны, и отсутствие смысла – с
другой, отнюдь не влечет за собой торжества бессмысленности и пренебрежения смыслом. Последний просто не рассматривается в качестве внеположной действительности и проявляет себя как внутренняя логика открытой системы, заявляющая о себе на пересечении содержаний тех или
иных высказываний, данных в тексте: «Любая замкнутость, даже как идея
вещи в себе, есть заблуждение, проявление неосознаваемого влияния
идеологии, направленной на замыкание самой системы, системы как таковой, в чем бы она ни выражалась» [7, 35–36].
Абстракция к пустоте, к отсутствию, безусловно, нелепа. В случае с
текстом мы имеем материал, доступный для анализа. Задача этой работы,
очевидно, крайне велика, если опираться на положение о том, что за пределами текста ничего не существует. Тем не менее, имеется множество
текстов, классифицируемых по самым разнообразным основаниям, множество, которое дает возможность приступить к поиску «присутствия» текста, зафиксировать то, что Ролан Барт в своем «Комментарии к фотографии» называет «punctum», отыскать нечто, предстающее в качестве определяющей детали [2, 18]. В тексте это нечто может выполнить роль фабулы, внутренней логики, структуры. В фотографии – это то, что говорит
нам: «Это действительно однажды имело место». Это то, чего так недостает литературным текстам, драматическим произведениям, предполагаю-
36

щим высокую степень условности и «присутствие» которых далеко не всегда явно.
Следует дать ответ на вопрос о значении, которое здесь придается
нами понятию «присутствие». До определенной степени это ясно из сказанного выше, однако, уточняя, необходимо сделать отсылку к понятию
παρουσία, имевшему существенное значение в христианском богословии и
отозвавшемуся в экзистенциальной философии М. Хайдеггера как пребывание человека в мире, давшее возможность определить способ бытия человека в мире как Dasein, здесь-бытие, бытие-вот, присутствие, нахождение при сути. В рассматриваемом случае, суть – это внутренний строй текста, который позволяет делать проекции экзистенциального плана: например, описание структуры повествовательного текста в существенной мере
заявляет о структуре того, о чем повествуется. Так, систематик, описывая
цветок, с высокой степенью вероятности может предполагать наличие
свойств описанного растения у других растений в букете.
Присутствие в тексте – это описание одной из структур, которая сама
есть эффект мира, в котором за пределами текста ничего не происходит,
поскольку сам этот мир и есть ни что иное, как текст. Эта экзистенциально-структуралистская логика отчетливо присутствует в работах Ролана
Барта: «Любой рассказ – это большое предложение, а повествовательное
предложение – это в известном смысле наметка небольшого рассказа» [1,
200]. Но, поскольку ведется поиск присутствия как такового, а не присутствия автора, скриптора или незадачливого графомана, существенен момент наслаждения в присутствии, или, как говорит Барт, удовольствия от
текста: «Текст, который вы пишете, должен дать мне доказательства того,
что он меня желает. Такое доказательство существует: это письмо» [4,
464]. Пространство удовольствия от текста и есть искомое место присутствия текста, это сама «возможность диалектики желания, нечаянности
наслаждения, пока ставки еще не сделаны, пока еще есть возможность
вступить в игру» [4, 463].
Письмо – отдельная и крайне интересная тема постструктуралистской критики, содержание которой невозможно свести к культурологическим, лингвистическим и историческим изысканиям текста. Письмо рассматривается как своеобразное поле семиотической власти над значениями, рождаемыми в соприкосновении текстов. Однако критика французских
интеллектуалов демонстрирует невозможность заточения языка и текста в
пределах единой версии чтения, говорения, письма, поскольку и первое, и
второе, и третье предстает в принципиально различных формах – фонетических, алфавитных, графических, что, в свою очередь, требует присутствия, невротизации, «punctum’a», удовольствия и в то же время – абстрагирования от социального контекста, принятия нейтральности текста:
«Сценическое пространство текста лишено рампы: позади текста отнюдь
не скрывается некий активный субъект (автор), а перед ним не располагается некий объект (читатель); субъект и объект здесь отсутствуют. Текст
сокрушает грамматические отношения: текст – это то неделимое око, о ко-
37

тором говорит один восторженный автор (Ангелус Силезиус): «Глаз, коим
я взираю на Бога, есть тот же самый глаз, коим он взирает на меня» [4,
473]. Таким образом, присутствие текста не требует присутствия в нем, но
определенно нуждается в самом тексте.
Литература
1. Барт Р. Введение в структурный анализ повествовательных текстов //
Французская семиотика: От структурализма к постструктурализму. – М: Прогресс, 2000.
2. Барт Р. Camera lucida. – М.: Ad Marginem, 1997.
3. Барт Р. S/Z. – М.: УРСС, 2001.
4. Барт Р. Удовольствие от текста // Избранные работы: Семиотика.
Поэтика. – М.: Прогресс, 1989.
5. Деррида Ж. Глаза Языка. Письмо Гершома Шолема Францу Розенцвей-
гу / Пер. В. Каплуна по изданию: Magazine Litteraire 430 (2004).
6. Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. В 4-х томах. Том
4. – М.: «Прогресс», 1987.
7. Derrida J. Outwork // Dissemination. – Chicago: University of Chicago
Press. 1981.
Р.Н. Гасилина
Автор и его художественная позиция
в русской религиозно ориентированной
эстетической мысли
В поле зрения русской духовно ориентированной эстетики ХХ века
тема автора и авторства как ключевая проблема художественного творчества пребывает не один десяток лет. Это не случайный выбор, так как
именно в XIX–XX веках проблемы авторства, психологии художественного творчества начинают разрабатываться теоретиками, к ним обращается
мировая эстетическая мысль. В наши планы не входит перечисление множества теорий, концепций, культурно-эстетических платформ. Ограничение достаточно резкое: только некоторые представители религиозно ориентированной русской эстетической мысли и только два автора под прицелом их критического взора – И.А. Бунин и И.С. Шмелев. Но и при таких
ограничениях следует отдавать себе отчет в приблизительности, неполноте
обращения к теме ввиду масштабности названных явлений и имен, их зна-
38

чимости для развития нашего духовно-эстетического сознания и художественного опыта.
Как отмечает В.В. Бычков, еще в XIX веке русская эстетическая
мысль развивалась по трем основным направлениям: университетская эстетика, активно опиравшаяся на западноевропейские концепции эстетики,
прежде всего на немецкую классическую эстетику Канта, Гегеля, Шеллинга, романтиков; демократическая ориентированная эстетика, выросшая на
основе национальной художественной и литературной критики (Добролюбов, Белинский, Чернышевский, Писарев, Стасов и другие); религиозно
ориентированная эстетика, пытавшаяся вспомнить, продолжить и развить
средневековые традиции в новых исторических условиях [5, 222].
Под «новыми историческими условиями» следует понимать (помимо
конкретных фактов социальной истории) те реалии русской эстетической и
художественной жизни начала XX века, которые принято называть Серебряным веком русской культуры и которые Н.А. Бердяев называл эпохой
«русского культурного ренессанса». Павел Флоренский, один из виднейших представителей той эпохи, считал, что в художественном творчестве
«душа возносится в мир горний, созерцает там «вечные ноумены вещей» и
наполненная знанием непреходящих истин возвращается назад. Здесь ее
духовный опыт облекается в символические образы, которые, будучи закрепленными в той или иной материализованной форме, являют художественное произведение» [11].
Эту диспозицию (восхождения – нисхождения) сформулировал Вячеслав Иванов в своей статье «О границах искусства», которая получила
широкий отклик у современников. По Флоренскому, однако, подлинное
искусство возникает именно в процессе «нисхождения», когда душа художника еще помнит воспринятые в горнем мире истины и способна их
воспроизвести, ибо искусство онтологично по своей сути, это не сочинительство, а выявление, расчистка духовной реальности, истинных «ликов»
вещей. «Есть Троица Рублева, следовательно, есть Бог», – вот такое своеобразное, эстетически-онтологическое доказательство бытия Божия, несомненного для отца Павла. Но все эти рассуждения приложимы к идеалу
подлинного искусства, к которому Флоренский относил византийскую и
древнерусскую живопись, а современная ему эпоха диктовала другие постулаты и выводы. Признаки кризиса современного искусства некоторые
представители русской религиозной мысли выявили еще с конца XVIII –
начала XIX века. В частности, В.В. Вейдле видел причины кризиса в том,
что в последние век – полтора в искусстве и общественном сознании стали
преобладать рассудочно-рационалистические тенденции, которые постепенно вытесняли религиозное сознание, а ведь именно оно является истоком искусства, его духовным содержанием. Базовые понятия искусствовед
Вейдле относил в равной степени как к религии, так и к художественному
творчеству, отмечая некоторые различия в их употреблении в той или другой сфере. Таковыми являются «преображение», «воплощение», «таинство», «антиномическая целостность». «Художник, пусть и неверующий
39

(не религиозный в узком смысле слова, не воцерковленный – Р.Г.), в своем
искусстве все же творил таинство, последнее оправдание которого религиозно. Совершению таинства помогало чувство стиля, чувство связи с миром и людьми. Таинство может совершаться и грешными руками; современное искусство разлагается не потому, что художник грешен, а потому,
что, сознательно или нет, он отказывается совершать таинство»? – за-
мечает Вейдле [6, 160].
Русский религиозный философ И.А. Ильин в своем труде «Основы
художества. О совершенном в искусстве» (1937), говоря о кризисе современного искусства, о его «сумасшествии», объясняет это тем, что «выветрилась религиозность и оскудела духовность в бессознательной глубине
современного человека» [9, 67]. По его мнению, в значительной своей части современное искусство из священно-служения превратилось в культ
«нестыдящейся животности» либо «безвдохновенно-выдумывающего рассудка». В разработанной Ильиным эстетической системе одной из главных
категорий является Художественный Предмет, без которого нет искусства
и который творческая личность не может создать или выбрать по своему
произволу.
В унисон с этим звучат слова Б.П. Вышеславцева: «Поэт, то есть человек, как творец – творит и не творит, ему все “дается свыше”, и, с другой
стороны, он все создает сам – он абсолютно свободен и абсолютно зависим
в своем творчестве» [7, 85]. Да и у И.А. Ильина предопределенность художественного творчества высшими силами отнюдь не означает подневольности и, следовательно, безответственности творца. «Ему дана власть
населять человеческие души новыми художественно-духовными медитациями и тем обновлять их, творить в них новое бытие и новую жизнь. И
эта власть есть его служение и его радость» [9, 60]. Именно в религиозно
ориентированной эстетике первой трети XX века особое внимание уделяется проблеме автора и авторства, их соотношений с тем, что «дается свыше». По словам Б.П.Вышеславцева, христианство, придя в мир, освободило человека от ветхозаветных норм, основанных на страхе, принуждении,
наказании и принесло миру и человеку высшие ценности, осененные знаком божественной любви и благодати. Конечно, названные выше представители русской религиозной эстетической мысли понимали, что земной,
смертный человек большую часть своей жизни находится в круге своих
деяний, событий, эмоций и т. п. Без этих суетных, низменных (вернее, приземленных) явлений, при сознательном отходе от них искусство не является искусством, нарушается его органическая связь с человеком как таковым и теряется его смысл. Но и “все только человеческое – ниже человека”» [6, 118], его материально-телесная, природно-социальная составляющая не имеет особого смысла без обращения к духовному созерцанию, без
ценностей Закона и Благодати. Искусство представляет нам жизнь в творчески преображенном и одухотворенном виде, и подлинное искусство
неотделимо от религии, “мир, где живет искусство, до конца прозрачен
только для религии”» [6, 158]. Оценивая художественный опыт своих со-
40
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
