Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Автор. Произведение. Текст. Коллективная монография

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
06.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
кую вторую реальность, где происходит ее сцепление с внутренней фор­мой нашего сознания.
Философия и искусство – принципиально открытые культурные формы: мы свободны в полноте нашего чувствования и нашей мысли. Фи­лософствование сводится к изобретению форм, открывающих новые воз­можности мышления, творчества, культуры. Искусство – работа над фор­мой самого искусства, через которую мы впервые вообще что-то можем испытать в мире. Всякое искусство фактически есть воссоздание искусства и такой формы, благодаря которой и только через нее может случиться со­бытие моего опыта, моего знания, моего чувства и переживания. Чувства возникают у человека не потому, что у него определенная психофизика, и он способен чувства испытывать, а потому, что возможность их рождения потенцирована в пространстве произведения мысли или искусства. «Мысль как язык мышления есть форма и способ дальнейшего движения переживания, которое иным путем нельзя продолжить» [2, 364]. Мысль существует только для мысли. Способны ли мы выдержать такой труд и терпение? Художественное произведение всегда интерпретируется челове­ком, принадлежащим определенной эпохе. Создание текста произведения не ограничивается лишь формой словесной, музыкальной или живописной, оно приравнивается к поступку, к испытанию, к прохождению пути. У Канта это звучит как этика долга, связанная с необходимостью человече­ского усилия.
М. Мамардашвили многократно подчеркивал, что мысль следует по­нимать широко, «она может означать и художественное произведение, и философский трактат. Ибо в искусстве и в философии человек занимается, в конечном счете, одним и тем же: отдает себе отчет о самом себе» [2, 126]. Уточним, что «философия искусства – это не просто философские рассуждения, а философия в самом искусстве в той мере, в какой оно стро­ится так, когда реализуется сам человек» [1, 38]. Задача философа и ху­дожника в том, чтобы, мысля самому, вызвать «слушание мысли» другого.
Созвучие между вековыми усилиями философии и искусства и миром культурной личности М. Мамардашвили назвал «движением души», направленным на поиски ее же: «Мы создаем текст, через который мы сами себя читаем, и только так мы можем себя прочитать» [2, 354]. К числу авто­ров, производящих такие тексты, относится М. Мамардашвили. Философ – автор этих «совершенных конструкций», его усилия приводят к образова­нию этих форм, их наличие или отсутствие решают, состоится ли акт мыш­ления или нет. Произведения, способные пробуждать такие чувства и мыс­ли, которые передаются от поколения к поколению, создавая «пространство движения наших мыслей». Именно в этом пространстве «обеспечивается жизнь» философскому и художественному произведению.
Но, говоря о жизненном и символическом опыте как источниках фи­лософии и искусства, еще раз подчеркнем, что М. Мамардашвили интере­сует особо опыт ХХ века. Основной опыт ХХ века – это опыт мировых ка­тастроф, разрушений, войн, при которых миллионы людей умерли не сво-
151
ей смертью. Из этого опыта никакого смысла для жизни извлечь было нельзя, и научиться ничему было нельзя, мир дичал и становился варвар­ским. Это наследие досталось нам, это и наше бытие. Философия М. Ма­мардашвили – это ответ на пережитое человечеством зло и насилие. Живой опыт человеческого существования, особенно в обостренных ситуациях, когда происходит, как он выразился, «экзистенциальное рождение», вы­нуждает нас мыслить. Главное чувство человека ХХ века – чувство удив­ления, что что-то еще есть не природное, а человеческое. В этой ситуации человек пытается понять, добраться до понимания, это и есть начало мыш­ления. М. Мамардашвили постоянно акцентирует, что «вообще проблемы ХХ века требуют от нас возвращения к самому существу мышления: лишь в этом случае они становятся для нас современными, в отличие от тради­ционного, классического их понимания (курсив мой – Т.Б.). Чтобы осмыс­лить опыт XX века, требуется совершенно иное мышление, именно в этом контексте философ употребляет слово «современное». «Современное не понять, если не совершить некоторого усилия перестройки самих себя. Например, без перестройки своего глаза вы можете воспринимать класси­ческую живопись эпохи Возрождения, а чтобы увидеть картину Сезанна, вы должны над собой что-то совершить, и вот это ощущение и есть ощу­щение современности или проблемности» [2, 278]. И, характеризуя про­блемность ХХ века, он пишет, что «квантовая механика», «теория относи­тельности», живопись Пикассо, музыка Стравинского – все это элементы современного мышления» [2, 279]. Искусство всегда транслирует смыслы, XX век не является исключением, и надлежит исследовать смыслы совре­менного искусства.
М. Мамардашвили пишет, что русский писатель Вяч. Иванов заме­тил изменения в искусстве начала ХХ века, отметив, что раньше писателя называли «солью земли», «властелином дум», но эти фразы абсолютно не применимы для, например, Пруста, Булгакова, Джойса, для них соль – это их произведения. Перед лицом произведения никто и ничто не может по­мочь, где-то в глубине души мы должны сами возрождаться. Произведение – это «орган жизни», способный порождать чувства и мысли. Мы имеем перед собой то, чего нет и что существует, только само, заново рождаясь. В виде культуры сознание и духовность должны реализовываться в форме очень странного бытия – бытия чего-то, что существует, только рождаясь снова и снова.
«Все высшие человеческие состояния <…> нельзя превратить в ору­дия и механизмы, поскольку главное, что есть в человеке, существует только на вершине его усилий, в момент деяния» [2, 402]. Таков главный урок XX века, или, как бы выразился М. Мамардашвили, живой XX век. Философ пишет: «Собственно, значение человеческой культуры есте­ственно было бы понимать следующим образом: человек перестает быть животным и становится человеком по мере того, как начинает подчиняться определенным культурным нормам. <…> Между тем человеческий опыт кричит о том, что нет этого, что ткань, которая ткется над бездной, иная.
152
Здесь и ткачи другие, и узлы она завязывает иначе, ибо бытие – это высшее честолюбие человека – ничем не гарантировано, нет никакого механизма, который единообразно и надежным образом воспроизводил бы или, вер­нее, производил бы эффект существования, бытия [1, 390–391]. Культура не является совокупностью достижений, которые можно делить и распре­делять, разрушению подвергается любая иерархия: социально-культурная, художественная, и происходит это всегда, в любой момент. ХХ век развя­зал стихийные силы, «ум перекинулся в лебеду, т. е. стал частью стихии, и стихийные импульсы стали выполняться механизмами псевдоума» [1, 397].
Первой это показала Вена. Именно здесь предстала значимая оппо­зиция XX века – соотношение ума и стихии, или, как образно выразился Мамардашвили, «в шевелениях австрийского Востока и затем в феномене первой мировой войны» [1, 393]. «Австрийцы имели разум, которому ока­залось под силу увидеть и наблюдать те трещины, что проходят по этому сложному и динамическому отношению между двумя частями человече­ского существа, то есть той частью, которая живет в мире свободы и по за­кону свободы, и другой, которая живет в природном мире, по законам природы или стихии» <…> Австрия начала века – первый розыгрыш или проигрыш этой проблемы» [1, 392–393]. Философ делает вывод: «Ав­стрийская культура – это осознание сомнительности цивилизаторской роли закона как чего-то окультуривающего, цивилизующего, преобразующего стихии человеческой органики или человеческого естества» [1, 403].
Мамардашвили акцентирует, что Ницше предупреждал об этом: именно из этого ощущения родом его трагический аристократизм, который вырастает из понимания самой природы мыслительного и культурного де­яния, а не из обычной дилеммы демократии и аристократии. Степень уси­лия, на которую способен человек перед произведением, определяется им самим, и это делает его аристократичным. Только в этом смысле культура как таковая аристократична, потому что она предполагает заново возрож­дение ее целиком в каждом акте. Произведение как то, что создается для того, чтобы испытать, пережить, – есть запись движения сознания. Дея­тельная мысль начинается в нас самих, и именно ее мы ожидаем от мира и хотим видеть в мире. «А раз так, значит, прежде всего, должны актом мыс­ли избавляться от того, чтобы вообще рассматривать мир как существо, которое нас будто бы награждает за какие-то заслуги или является источ­ником какого-то специально направленного протии нас зла. Такого мира не существует, все творится в нас самих» [2, 216].
Мамардашвили заявляет: «Первая мировая война разыгралась два­жды: я имею в виду и вторую мировую войну. То есть это как бы одно со­бытие, в котором какие-то фундаментальные точки всей тектоники, всей почвы Европы проявили себя событиями, по сей день являющимися для нас загадкой, которой мы зачарованы и которая имеет к нам фундамен­тальное отношение» [1, 393]. Человек стал нечувствительным к мерзостям, к убийствам: «Иногда, чтобы только иметь возможность уважать себя, чтобы воспроизводилось это самотождество или самоидентификация, че-
153
ловек готов убить миллионы других людей» [1, 397]. К сожалению, и узна­вание себя, о котором с просветительским пафосом говорил Кант, отныне пошло довольно причудливыми путями.
На заре XX века именно Вена заявила об искусстве как определен­ном жизненном акте, который есть осуществление в жизни другой жизни. Но реальная жизнь ограничивала психологическое воображение, наше представление о том, что возможно. Ведь искусство великих венцев выво­дило нас за рамки нашего горизонта возможного, чтобы мы были способ­ны увидеть реальность. Мамардашвили пишет: «Ведь предупреждала же нас Вена, только мы не слышали» [1, 389]. Настоящее искусство так пока­зывает жизнь, что кажущаяся жизнь становится более реальной, чем насто­ящая. Мы по-новому видим мир. «Скажем, как об этом писал Пруст, после полотен Ренуара существует мир Ренуара, который нас окружал, но мы его не видели. А после его полотен он стал возможным. После Ренуара в нашей действительности мы видим в мире женщин Ренуара» [2, 142].
Художники улавливают внутренние возможности развития бытия – в этом их гениальность. Современное мышление в огромной степени родом из художественных текстов. Мамардашвили изучал возможности сознания в рамках гносеологии, социальной философии, методологии психологии, на материале психоанализа, но особо – на материале искусства XX века, называя и его художественные источники. Универсальную феноменаль­ность современного искусства он определил так: «Производится самое важное – некий опыт в себе, индуцируется опыт понимания, переживания, и, следовательно, сами его изобразительные средства – сюжет, единство изложения – не имеют самодовлеющего значения и в этом смысле не яв­ляются текстом. Ибо текстом является тот опыт, который индуцируется художественной формой» [1, 402]. Осмысление феномена искусства XX века предстает как наша онтологическая позиция, как онтология бытия, а не только выявление особенности современного художественного видения мира.
Обратимся вновь к автору: «На заре европейской культуры Нового времени Данте дал образец некоего романа странствий души, «воспитания чувств». С тех пор этот образец повторялся и стал традицией. В наше вре­мя – это Фолкнер, Джойс, Пруст, Музиль, Платонов, такие поэты как Ман­дельштам, Элиот, Рильке» [1, 191]. В своих знаменитых лекциях о Прусте, прочитанных студентам Тбилисского университета, Мамардашвили ска­зал: «Вы знаете, что есть такая традиционная форма романа в европейской литературе (да и не только в европейской) – гетевский роман «Вертер» или флоберовский роман, который так и называется: «Воспитание чувств» (или чувственности). Переведя на язык, более близкий к современному тексту, я не буду употреблять термин “роман воспитания чувств”, потому что он звучит как-то очень педагогически, а то, чем мы будем заниматься, очень далеко от педагогики и от литературоведения тоже. Я буду называть это романом Пути или романом освобождения, чтобы вызвать в ваших голо­вах и в ваших душах ассоциации с существующими традициями. Скажем,
154
с религиозной традицией, в которой есть термин “спасение”, или “осво­бождение”. Слово «Путь» имеет смысл не просто обыденного пути жизни – Путь спасения. Или, если угодно, Путь искупления. Это, конечно, бу­дут только ассоциации, метафоры, но они пригодятся нам для того, чтобы понять, о чем идет речь. Итак – Путь прихождения к себе. Или – Путь та­кого прохождения жизни, в результате которого ты приходишь к себе и ре­ализуешь себя. Основной движущий мотив и пафос и страсть Пруста со­стояли в том, что можно резюмировать словами “реализовать себя”. И поэтому для Пруста, и для любого человека наверно, слова “реализовать себя” совпадают со словами “понять, что ты есть на самом деле и каково твое действительное положение”» [4, 12–13]. Автор статьи сознательно привел эту весьма обширную цитату, так как она является константной во всей аналитике Мамардашвили искусства XX века.
Философ пишет, что образ внутреннего путешествия особого рода впервые мы встречаем у Данте, если посмотрим на текст «Божественной комедии» глазами «экзистенциальными, а не филологическими». «Глазами экзистенциальными» смотрит философ на искусство XX века: «В действи­тельности то, что называется модернизмом, является просто процессом, в котором в чистом виде, разорвав иллюзии наглядности и реализма изобра­жения, выступили вот эти вот продуктивные, или производящие черты произведения. Ведь я сказал: произведение есть производящее произведе­ние» [2, 310]. Подчеркивая специфичность этого феномена, М. Мамарда­швили замечает: «Все сцепилось в XX веке особым образом и, что ни де­лай, все обернется не так, как хочешь. Отсюда, кстати, у Музиля и появля­ется его роман-утопия о “человеке без свойств”, который не имеет завязок или должен устранить их в себе, поскольку любое свойство – хорошее или плохое – так сцеплены друг с другом, что вся ситуация все равно превра­щается в хаос и абсурд. И его сознание, которое это видит, есть граничное сознание. Музиль пытался зафиксировать именно это сознание, описывая одновременно и саму действительность, поскольку внутри-то действовать нельзя, и он это понял. Ясное сознание, с которым ты стоишь перед этим сцеплением, оно и есть ядро и начало мысли. Мы начинаем мыслить. Вот почему наличие такого рода переживаний способно в какой-то момент в том человеке, у которого они были, дать родиться в нем акту начала мыш­ления. Он сможет мыслить. А если у него их не было, его мыслить не научишь, потому что мышление в этом смысле не логическая функция. Начало мысли лежит в личном сознании» [2, 152].
В каком-то смысле такие романы XX века, как «Человек без свойств» Роберта Музиля, или джойсовский роман «Поминки по Финнегану», или фолкнеровские романы, или роман Пруста являются произведениями, ко­торые даже чисто текстуально не окончены. Скажем, роман Музиля в за­висимости от произвола редактора можно составить в двух томах, а можно в десяти. И таким же незавершенным является роман Пруста «В поисках утраченного времени», а также «Поминки по Финнегану», хотя последний формально, казалось бы, завершен. Сама форма романа выступает здесь
155
своеобразной «машиной», или «органом», сознания, позволяющей челове­ку отдать себе отчет в собственных чувствах и переживаниях, довести эти состояния до формы сознания. В искусстве не существует содержания, с которым мы с вами должны вступить в контакт: оно может только возник­нуть в зависимости от наших внутренних актов. Пруст считал восприятие искусства тоже произведением, творчеством. «Книга была для Пруста ду­ховным инструментом, посредством которого можно (или нельзя) загля­нуть в свою душу и в ней дать вызреть эквиваленту. А перенести из книги великие мысли или состояния в другого человека нельзя. То есть книга была частью жизни для Пруста. В каком смысле? <…> что-то фундамен­тальное происходит с нами, когда акт чтения вплетен в какую-то совокуп­ность наших жизненных проявлений, жизненных поступков, в зависимости от того, как будет откристаллизовываться в понятную форму то, что с нами произошло, то, что мы испытали, что увидели, что нам сказано и что мы прочитали. <…> Пруст говорил, что книги, в конце концов, не такие уж торжественные вещи, они не очень сильно отличаются от платья, которое можно кроить и так и этак, приспосабливая к своей фигуре. Поэтому не надо стоять по стойке смирно перед книгами. Такова мысль Пруста» [4, 4].
Как уже отмечалось, в центре внимания М. Мамардашвили целая плеяда художников, на которых он смотрит не филологическими, а «экзи­стенциальными глазами». Говоря о творчестве Достоевского, он отмечает исключительную важность его опыта, «описавшего действительных бесов, поскольку он следовал при этом, по его словам, не реалистическому опи­санию, а реализму собственной души; эксплицировал действительный смысл и действительный облик реальности, существующей в виде побуж­дений, прежде всего, в нем самом. То есть делал это с сознанием, что бесы – это я, и останавливал в себе бесовскую возможность души, которая без такой проделанной работы выплескивается в других людях, в них разыг­рывается, если ты в себе ее не остановил. Ведь в каких-то точках должны прерываться акты рождения бесов. Доступная точка – это прервать их в самом себе» [2, 196].
Акцентируя тождество, взаимопереход художественного воображе­ния, искусства и действительности, М. Мамардашвили апеллирует к твор­честву А. Арто. «Бедный Арто уже сидел в сумасшедшем доме, – пишет он, – а на улицы Парижа вышли призраки его собственных предсказаний и предвидений. Так что или вы разыгрываете все в своем воображении и тем самым справляетесь с определенными силами, или эти силы, кровь и же­стокость будут не в театре, а в реальности. Так оно и случается» [1, 386]. Для того чтобы быть умным, иногда нужно сойти с ума, или умно сума­сшествовать.
Исследуя искусство как материал для теории сознания, Мамарда­швили неоднократно подчеркивал, что философией в Прусте он называет некоторый духовный поиск, который проделывается Прустом-человеком на свой собственный страх и риск, как жизненная задача, а не как построе­ние эстетической или философской концепции; как задача, которую древ-
156
ние называли «спасением». Это суждение применимо ко всем художникам, для которых искусство было другой действительной жизнью – символиче­ским пространством, открывающем возможности понимания, как для ав­торов-создателей, так и для авторов-читателей этих произведений. Процесс создания художественного произведения и процесс его восприятия едины в том плане, что это создание смыслопроизводящего пространства, в кото­ром происходит рождение мысли. Ведь, к сожалению, замечает философ, чаще всего мы живем чужой жизнью, думаем чужие мысли, питаемся чу­жими чувствами, когда мы будем думать свои мысли и переживать свои чувства, только тогда начнем что-то понимать в самих себе.
Ситуация мышления есть прежде всего ситуация выбора самого себя. Мыслительные усилия всегда самостоятельные. Мыслить нас призывает то, что ближе и роднее всего для нас, то, что не может родиться без нас са­мих. Искусство любви похоже на искусство мысли: оплодотворять самих себя и воспроизводиться снова. «Мысль, – утверждает Мераб Мамарда­швили, – является элементом человеческой конституции и стоит для меня на уровне вещей, обозначаемых, словом “достоинство” – от слова “достоя­ние”» [2, 342].
Литература
1. Мамардашвили М.К. Как я понимаю философию. – М.: Прогресс. Куль-
тура, 1992. – 415 с.
2. Мамардашвили М.К. Эстетика мышления. – М.: Московская школа по-
литических исследований, 2001. – 416 с.
3. Мамардашвили М.К. Мысль под запретом. Беседы с А. Эпельбуэн / Пер.
с фр. // Вопросы философии, 1992. № 4, 5.
4. Мамардашвили М.К. Психологическая топология пути. М. Пруст «В
поисках утраченного времени». – СПб.: Издательство Русского Христианского гуманитарного института, 1997. – 472 с.
Н.В. Климова
«Незримый храм любви».
Видеопроект композитора А. Изосимова
«Песни прекрасного пришельца»
В современном музыкальном творчестве тема «автора» особенно ак­туальна. Она сопряжена с тенденцией к утрате в конце XX – начале XXI веков природного и одновременно имманентного свойства музыкаль­ного искусства – звука, на смену которому приходит аналог технического
157
свойства. Звуковая сущность подвергается сознательной перфорации, и,
1
как следствие, происходит подмена автора-композитора автором­инженером. Стремление молодых композиторов к уникальности и непо­вторимости личности побуждает расширять границы искусства и рассмат­ривать произведение сквозь призму мультимедиа, или, руководствуясь случаем, стремиться к созданию импровизационных опусов. Роль «авто­ра», таким образом, подвергается коррекции, в процесс создания произве­дения включаются исполнители, действующие спонтанно на основе вер­бальной, графической или иной неконвенциональной партитуры. Процесс творения музыки, слышания её композитором как результата вдохновения, как выражения связи творца с Космосом, подвергается насильственной де­формации. Композитор становится «проектировщиком», выстраивающим концепцию замысла, не погружаясь в глубины существа музыки, а обра­щаясь к интеллектуальным изобретениям с привлечением универсальных средств и форм не только искусства, но и атрибутов «неискусства», быта в качестве «сырого» материала.
Личность петербургского композитора Александра Изосимова в этом отношении уникальна. Сегодня он один из немногих музыкантов, кому удаётся сохранить высокие, бескомпромиссные творческие позиции. Ком­позитор следует забытым в наше время понятиям о могучей духовной силе музыкального искусства. Он, как и древние греки, не только верит в боже­ственную силу Музыки, но и её способность возродить в человеке утра­ченную сегодня Гармонию и Красоту. Позиции Изосимова близки поко­лению великих «маргиналов», творивших во все времена музыкальной культуры. Подобно Варезу, Шелси, Уствольской, музыкант избрал соб­ственный тернистый путь в искусстве, «свою религию одиночества». «Чтобы выжить, – говорит композитор, – я стал пустынником»1. Изосимов не пишет музыку на заказ, не стремится к участию в фестивалях, музы­кальных международных проектах. Он много работает, обдумывает за­мыслы новых произведений, и если участвует в концертных программах, то не ради собственного имени. «Имя, – утверждает композитор, – нужно только для того, чтобы продвигать искусство, никак не наоборот. Создавая свои произведения, я не руководствуюсь ни общественным вкусом, ни за­просом времени. Я просто пишу музыку».
О сочинении музыки композитор говорит как о «космическом про­цессе». Он утверждает, что «это совместное делание природы и человека». Для того чтобы что-то создать, ему важна полная изоляция в творчестве. «Моя музыка не рождается в результате длительного изучения чужой. Скорее наоборот. Я зачастую избегаю что-либо слушать, когда начинаю работу над новым сочинением». «В этот момент… только слух и зыбкая почва под ногами. В этом трепетном состоянии ожидания начинается на ощупь поиск. И может случиться, и случается, что звуковые элементы
Здесь и далее приводятся цитаты из писем, высказывания из бесед с композитором ав-
тора статьи.
158
начнут складываться как бы сами, не быстро, потом всё скорее и скорее, и как бы без меня. Рождается целый мир».
Творческие силы, импульсы фантазий композитор черпает в сферах, исходящих из духовных сверхчувственных подоснов, обретенных в антро­пософски-ориентированной духовной науке. Но музыка Изосимова не яв­ляется иллюстрацией антропософии, она исходит из сокровенных основ души музыканта и сердечного благоговения перед духовным основанием прекрасного. Каждое произведение для композитора – это «благодарение и свет» и чтобы создать такое произведение нужно его услышать, почув­ствовать. Оставаясь в душе романтиком, Изосимов считает, что природа входит в его духовно-душевную сферу, и тогда «духовное вместе с челове­ком строит новый мир». Этот мир уже существует в произведениях компо­зитора, и его составляющие, привычные для музыканта координаты звуко­вого пространства, окрашиваются иным светом. Так, гармония для компо­зитора, это – «мякоть плода», ритмы – «нити в духовный мир». «Художник настраивает лиру, протягивает эти нити к человеку», – пишет композитор. Искусство в понимании Изосимова, должно «затронуть человека», худож­нику нужен «импульс в понимании искусства» и таким импульсом для композитора явилась антропософия. «Она стала живой силой искусства, – замечает он, – как молитва “Отче наш” из Апокалипсиса Р. Штейнера». Здесь уместно напомнить слова Антона Брукнера, созвучные высказыва­ниям петербургского композитора: «Я пишу для тех, кто желает подняться над землёй».
Идея видеопроекта «Песни прекрасного пришельца» возникла у ав­тора в 2004 году. Завершая работу над вокальным циклом-эстафетой «Пес­ни прекрасного пришельца», который создавался на протяжении 25 лет (1979–2004), композитор пришёл к мысли о необходимости использования визуального ряда. Такой ряд должен был не иллюстрировать содержание песен, делая его доступным зрителю, а стать «живым» аналогом музыки. Эту идею поддержали петербургские художники Светлана и Сабир Гаджи­евы, с которыми Изосимов познакомился в 2004 году. «Однажды ночью, – вспоминает композитор, – уже закончив с музыкой цикла, мне пришла в голову идея, чтобы кто-то написал картины. На следующий день я отпра­вился на Невский проспект. Напротив Казанского собора художники вы­ставляют картины для продажи. Меня заинтересовали некоторые работы, я спросил кто автор. Стоявший художник-продавец сказал, что автор только что был здесь, но куда-то отошел. Я стал уходить, когда меня догнал Са­бир Гаджиев. Мы познакомились, я рассказал ему о своей идее, она ему понравилась. Потом мы встретились … и уже подробно обсуждали про­ект». К 2005 году под впечатлением музыки вокального цикла Гаджиевы написали двенадцать картин, выставленных впоследствии в художествен­ных салонах Италии, США, Англии. В этом же году Изосимов создает сценарий видеопроекта и осуществляет совместно с кинодокументалистом Виталием Коваленко и мастером компьютерной графики Кириллом Кова­ленко свой замысел. Премьерный показ видеопроекта состоялся в Доме
159
композиторов Санкт-Петербурга и вызвал интерес музыкантов, художни­ков, поэтов. Последовавшие показы в городах России привлекли внимание музыковедов и исполнителей. Очередная акция прошла в декабре 2014 го­да на Фестивале Sciens-Art «На Каширке» в Москве.
Видеорешение проекта состоит не в экспонировании картин Гаджие­вых под музыку Изосимова. Это было бы слишком просто для сегодняш­ней публики, имеющей представление о музыкально-живописных связях циклов М. Мусоргского, К. Дебюсси, А. Шнитке, компьютерных «изыс­ков» в виде инсталляций О. Кумегер. В видеопроекте Изосимова содер­жится попытка с помощью визуальных средств сделать полотна художни­ков «ожившими» картинами. Для выполнения этой задачи композитор ре­шил использовать не последовательный показ картин, а свободное движе­ние по избранным заранее фрагментам живописного полотна, с целью со­здания некоей динамической среды, имитирующей пластику изобрази­тельного ряда. Поэтому режиссура видеоряда не является буквальным пе­реводом всех деталей музыкального текста, а образует дополнительный пласт, который развивается параллельно звуковому. Музыкальный, поэти­ческий и светоцветовой ряды представляют в проекте автономное един­ство. Но арт-объектом становится свет. С помощью света композитор мо­делирует плавное перетекание деталей изображения, появление и исчезно­вение фрагментов, приближение изображаемого или его удаление. Свет становится важнейшей композиционной составляющей проекта. В резуль­тате использования светоцветовых средств и визуальных технологий в из­вестном традиционном синтезе искусств происходит пересмотр и расши­рение границ музыкального произведения. Это одна из «сверхзадач» ви­деопроекта, которая позволяет поставить его в ряд «новейших произведе­ний» XXI века.
Идея световой режиссуры возникла из поэтического и музыкального текстов песен вокального цикла, который композитор назвал «циклом­эстафетой». В нём восемнадцать песен, написанных преимущественно в характере размышления, монолога. Они созданы для сопрано, меццо­сопрано, тенора, баса и фортепиано на стихи поэтов разных национальных школ и поколений: Новалиса, Мёрике, Уланда, Блока, Арс. Тарковского. Но объединяющим началом в цикле являются слова поэтов о лучшем и са­мом сокровенном в человеке. Через века и десятилетия доносится благая весть о красоте, гармонии и любви, дарованных человеку свыше. Из во­семнадцати песен цикла для видеопроекта Изосимов выбрал десять: № 1 «Я так давно родился» (А. Тарковский); № 2 «Гимны дню» и № 3 «Гимны к ночи» (текст Новалиса, пер. Н. Галкина); № 4 «Бедный рыбак», № 5 «Под сердцем травы» (А. Тарковский); № 6 «Мой милый край» (Э. Мёрике, пер. Э. Александровой); № 7 «Свирельная песнь» (Л. Уланд, пер. Ф. Тютчева); № 8 «Художник Пауль Клее», № 9 «Румпельштильцхен» (А. Тарковский); № 10 «Рассветная песнь» (А. Блок). Изменение порядка следования песен внесло в содержание цикла иной смысловой оттенок. На первый план вы­ступили христианские мотивы, повествующие о пути человека к великой
160
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]