А.Ф. Писемский в журналах «Современник» и «Отечественные записки»
.pdf
Глава I. Место произведений Писемского в «Современнике»
«Кривая» Устинья, в отличие от своей литературной предшественницы, матери бедной Лизы, далеко не слепа. Ее сердце чует неладное
вповедении дочери, которая то весело бежит на барщину, то отказывается работать в доме. И все больше уходит в себя, бледнеет и худеет – замечает мать, еще не ведая о страсти Марфуши к управителю деревни.
Мать Марфуши не представляется забитой жертвой. Она знает свое право и, опираясь на достаток, предлагает нанять вместо дочери работницу, неоднократно и смело спорит с управителем о смягчении барщины для дочери, доводя последнего до приступов гнева. И добивается своего даже после грубого отказа – вызвав жалость в супруге Парменова. Попутно нельзя не заметить комического подтекста этих визитов, которые легко развернуть в сценки, достойные мольеровского театра. Где, с одной стороны, представляется заботливая, но несведущая мать, которая буквально изнуряет Егора просьбами спасти дочь… от него же самого. С другой – легко можно представить состояние сластолюбивого управителя, вынужденного беспрестанно юлить, лгать, криводушничать в ответ на просьбы сначала освободить Марфушу от барщины, а затем отыскать пропавшую дочь.
Подробно разработанные характеры не отменяют загадки кульминации рассказа. Как опытная, здравомыслящая мать поверила байке о похищении ее дочери лешим? В неправдоподобии такого сюжетного поворота упрекал автора Чернышевский: «Девушка похищена из дому <…> она не смеет открыть своего стыда и <…> сваливает вину на ле-
шего <…> – и вся деревня, весь околоток верит ее рассказу <…> – неужели наши поселяне так просты и тупы?»1. Предвидя такие упреки, писатель тщательно подготовил появление на сцене «лешего». Прежде всего значительную роль действительно играет распространенность
вкрестьянской среде суеверий. «Я так и обомлела, – передает Устинья свою реакцию на рассказ вернувшейся дочери, – наше место свято, тоже от старины идет слух про это, не в первый раз он (леший. – О. Т.) это в околотке делает: девок таскивал; одна <…> так и пропала <…> на нашей памяти…» (2, 267).
Писемский на протяжении всего творчества стремился доказать, что «поселяне» не «так просты и тупы». Чем образованнее крестьянин, тем более скептически относится он к версии о лешем. Мужик, первым сообщивший исправнику невероятный слух о Марфе, о том, что «леший > ее… полюбил», так комментирует собственные слова: «Кто их знает! Мало ли что врут в народе. Я опять те скажу: за что купил, за то и продаю; а болтают много: всего и не переслушаешь» (2, 256).
1Чернышевский Н. Г. Полное собрание сочинений. Т. 4. С. 566–567.
51
О. В. Тимашова. А. Ф. Писемский в журналах «Современник» и «Отечественные записки»
Сотский на заявление «будто бы леший ее (Марфу. – О. Т.) ворует – Пу- стяки-с, – говорит, сударь. – Без сумнения, что пустяки» (2, 272). Еще решительнее настроен «посыльный, отставной унтер-офицер» Пушкарев: «Где… у вас этот леший? Сказывай! Я его за ворот притащу и тысячу палок дам, так скажет, кто такой и какого звания <…>У нас… в полку один солдат тоже стал колдуном прикидываться…» (2, 268). В существовании лешего сомневается даже мать беглянки.
Рассказ имеет мистический подтекст, который активизируется в противовес объективным данным. Он выражает убеждения писателя, касающиеся непознаваемости мира. Убежденность в истинности старинного поверья демонстрирует один управитель – виновник бегства Марфуши. Он и излагает деревенские предания о «колдовстве», о порче: «Клеплют больше на старых бобылок <…>! <…> Делает что хочешь: и тоску на человека наведет или > чтобы мужчина к женщине или женщина к мужчине пристрастие имели <…> только по ветру пустит – на пять тысяч верст может действовать» (2, 258). Так проявляется первый, зримый парадокс. Столичный лакей, ненавидящий деревню со всем пылом городского выскочки, вынужден вспомнить услышанное, конечно, уже в детстве. Но его рассказ, как и воспоминания матери, подтверждаются необъяснимой мистической действительностью. По ночам в глухой деревушке слышится странный шум – то ли филин ухает, то ли «пучеглазый Николашка» отводит глаза начальству. Вопреки всем логическим догадкам страху не может не подвергнуться человеческая природа. «Гул такой, что я бы не поверил, если бы не своими ушами слышал. Храбрец мой Пушкарев стоит… да бормочет про себя: “Экая поганая сторонка!” Да и со мной воображение, что ли, играет: сам очень хорошо понимаю, что это птица какая-нибудь, а между тем мороз по коже пробегает» (2, 271), – признается скептический исправник.
«Есть многое на свете, друг Горацио, что нашей философии не снилось». Это любимое писателем шекспировское изречение буквально повторяет Егор: «Здесь народ прехитрый: <…> и то выдумает, чего нам и во сне не снилось» (2, 257). Диалог Егора с исправником свидетельствует, что Писемский не отказывается от психологической характеристики внутреннего состояния, но самораскрытие в поэтике писателя принимает другие формы. Опасности от нечистой силы, перечисленные управителем Егором Парменовым, представляют невольный выход его потайным страхам и недоумению перед самим собою: он упоминает и тоску, которая его, в собственных глазах весьма утонченного человека, заставила забраться в самую глушь, построить там хутор Новоселки. «Пристрастие» «мужчины к женщине» реализуется
52
Глава I. Место произведений Писемского в «Современнике»
внеобъяснимом для него самого тяготении к далекой от городского шика Марфе.
Мотив ветра, вихря играет важную роль в мифологическом подтексте рассказа. «С образами хаоса тесно связан образ вихря, ветра»1. Вихрь является признаком нечистой силы, хаоса. Егор, ставший жертвой хаоса чувств, сам сеет хаос вокруг себя – крадет наивную Марфу, заставив хлебнуть «крепкого винища», и вынуждает говорить, что та «подхвачена вихрем». Но эта вынужденная ложь в ее устах становится правдой, поскольку ассоциируется с быстротой необъяснимости и беспомощности.
Итак, психологические загадки рассказа строятся на взаимном тяготении, необъяснимом для самих Марфы и Егора. И показателем «душеведческого» мастерства писателя служит как раз то, что читатель,
вотличие от героев, умеет предположить подсознательные мотивы этих порывов чувств. Скромная Марфуша представляет противоположность супруге, с которой Егор вынужден был вступить в брак, – «мамзели, исполнявшей…при барине должность мадамы» и даже в деревне не оставившей привычку к франтовству и утонченному хамству. Л. Аннинский утверждает, что психологические мотивировки у Писемского гораздо сложнее, чем принято считать, и смена рассказчиков (если бы писатель «дал слово» и Егору) могла бы существенно сместить акцент всей истории»: «Если на эту… историю посмотреть от имени “леше-
го”? <…> Получится повесть о горькой любви Егора Парменыча к… девушке, извлечённой им из чёрной избы»2.
Не меньшую важность для Писемского имеет скрытая психологическая мотивировка поведения матери, Устиньи. Она не имеет ничего общего с сословными предрассудками и исходит из внутренних законов женского и родительского сердца. Поначалу это вполне объяснимая непосредственная реакция, спровоцированная («душенька-то у меня наболела…») необъяснимым молчанием дочери и унижением, пережитым на дворе приказчика. С крестьянской прямотой повествует Устинья, какую «таску» учинила непокорной дочери, вернувшись домой: «Не стерпела я, кормилец, схватила ее и почала бить, всю избу вытаскала за космы; чем она пуще просит: “Мамонька, мамонька!”, а меня пуще досада рвет. Ругаю ее по-песски и все <…> к нечистому посылаю» (2, 265). Разумеется, материнского гнева хватило ненадолго: «Стало мне ее (Марфушу. – О. Т.)… жаль <…> купила ей… кумачу на рубаху» (2, 265). Последняя бытовая деталь призвана
1 |
Левкиевская Е. Е. Вихрь // Славянская мифология / |
ответственный редактор |
С. М. Толстая. Москва : Международные отношения, 2002. С. 78–79. |
||
2 |
Аннинский Л. А. Икс, игрек и зет «крестьянского быта» |
// Аннинский Л. А. Три |
еретика. С. 58. |
|
|
53
О. В. Тимашова. А. Ф. Писемский в журналах «Современник» и «Отечественные записки»
проникнуть в глубину духовных переживаний, в истинные отношения дочери и матери, как и разрешение сходить «на поседки к дяде Кузьме». С одной стороны, неразумный, но объяснимый всплеск эмоций укрепил желание обиженной Марфуши пойти на свидание. С другой – писатель акцентирует внимание на чувстве вины, гложущем сердце матери: «И пришла мне <…> на разум опять моя побранка, как я тогда грешным делом, в сердцах-то, все к нему посылала (курсив автора. – О. Т.). Это… и с другими приключалось тоже от маткиных нехороших слов…» (2, 267). Наивная крестьянка и пылкая родительница поворачивается другой стороной, выказывая способность оценивать поступки, народные обычаи: «А мы, дуры-бабы, будто поопасимся? Не то, что взрослых, а и младенцев почасту: “Черт бы тя побрал, леший бы тя взял”; хороших слов говорить не умеем, а эти поговорки все на языке»
(2, 267).
Психологически тонок и художественно проникновенен эпизод обретения ею «украденной лешим» дочери. Писемский и его обставляет множеством бытовых подробностей: поселившаяся у Устиньи девочка боится заглянуть в сени, откуда среди ночи слышится подозрительный шум – «баунька, овцы!». «Заголосила я, – вновь повествует Устинья, – завопила <…> притащила ее (Марфу. – О. Т.) в избу <…> стала расспрашивать – ничего не бает, только руками показывает, что молвы нет. Я было ей… молочка… налила, яишенку сделала, – только головкой мотает, а самое так и бьет, как на пруте. Уложила ее… на печку, окутала еще сверху и всю ночь над ней просидела. <…> От этого ли… али от чего другого, вдруг она проговорила: есть попросила! Я всплеснула руками и начала Богу молиться; она тоже зарыдала <…>!» (2, 266–267). Естественно, после этого настрадавшаяся мать противится уговорам односельчан «наказать ее (Марфу. – О. Т.) миром, чтоб другим повадки не было», и готова поверить любой версии своего больного ребенка. Тем более что и выглядит девушка как после встречи с нечистой силой: «Похудела, голубушка, так, что и не глядел бы! Ну, думаю, воля Божия; были бы кости, а мясо будет; хоша <…> жива осталась!» (2, 266).
В поисках идейного смысла рассказа читателю приходится пройти сложный путь. Очевидный ход развития сюжета – от разоблачения «лешего» к поискам истинных причин таинственных и необъяснимых событий, от подозрений до наказания виновника, приказчика Егора. Параллельно развертываемый писателем подтекст, однако, утверждает невозможность выявления настоящих причин происходящего и побуждений действующих лиц. Почему Марфуша душой «пристрастилась» к невзрачному управителю? Хотел ли он жениться на ней, как обещал («Хозяйка его тем летом прытко хворала, и он будто такое имел
54
Глава I. Место произведений Писемского в «Современнике»
намеренье: “Как <…> супружница моя жизнь покончит, так, говорит, Марфушка, я на тебе женюсь; барин мне невестою не постоит <…>”») («, 275), или юлил? При том что виновник бегства обнаружен и уличен, сама завязка истории – пробуждение взаимных чувств – остается до конца не раскрытой. На такое недостаточно мотивированное сюжетное начало сетовал Чернышевский: «Марфуша, девушка, над которою совершил Егор Парменов преступление <…> имела к нему любовь <…> – бедняжка прельстилась его казинетовым пальто, жилетом пике и часами на золотой цепочке <…> – неужели самому скверному лицом человеку довольно щеголять в немецком платье, чтобы побеждать наших поселянок?»1. Писемский оказывается близок к лирику Тургеневу с его убеждением в необъяснимости чувства. В отношении Марфуши Егор (Георгий) сыграл роль настоящего змея-искусителя и губителя. Финальное восклицание постороннего мужика: “Прямые лешии” (2, 286) – утверждает правоту подтекста.
***
Помимо вопроса об изображении народа в литературе, очерк Писемского поставил проблему отношения людей, облеченных властью, к крестьянству. Образ исправника Шамаева спровоцировал полемику между критиками (Дружининым, Чернышевским). Характер этот предвосхитил образ центрального героя романа «Тысяча душ» – образ честного и неподкупного администратора Калиновича. На это указал М. П. Еремин, однако упорно именуя любимого героя Писемского («единственного, к которому он относится без всякой иронии») – Мамаевым. Отметив, что в образе Шамаеве, как затем в Калиновиче, «выразилась» дорогая писателю «идея “надклассового”, всесословного государства», ученый спешит оговориться. Якобы «борьба с социальным злом при помощи домашних средств» не убеждала и самого Писемского, и потому жизненные принципы и характер Шамаева «терялся в массе обличительных образов»2. Тогда непонятно, почему именно Шамаев спровоцировал столь значительное столкновение критических позиций. Впрочем, исследователь ссылается на Чернышевского, повторяя вслед за ним, что изображению исправника свойственны «черты идеализации», а воплощенная в нем «идея… в основе своей является антинаучной»3.
1Чернышевский Н. Г. Полное собрание сочинений : в 16 томах. Москва : Издательство Академии наук СССР, 1948. Т. 4. С. 566.
2Еремин М. П. Выдающийся реалист // Писемский А. Ф. Собрание сочинений :
в9 томах. Т. 1. С. 23.
3Там же. С. 23.
55
О. В. Тимашова. А. Ф. Писемский в журналах «Современник» и «Отечественные записки»
Убежденность в поголовной испорченности слуг существующего закона подводила к мысли о необходимости разрушения существующего государства – эзоповым языком эту мысль выразил в своей рецензии Чернышевский. И напротив, образы чистых сердцем и неподкупных чиновников вносили оптимистическую ноту в изображение современной русской жизни. Это почуял А. В. Дружинин, высоко оценивший гражданский пафос писателя Писемского: «… г. Писемский… поставил в благородный свет стороны русской жизни, самые… утешительные»1.
Радикального критика возмутил рассказ о методах, которыми честный исправник поддерживал порядок во вверенном ему участке: «Определили… ко мне молодого станового пристава: он и сам позашалился, и дела позапутал; надобно ему было пару поддать» (2, 270). Чиновник не испытывает иллюзий в отношении собственных служебных помощников: «Если в каком деле порастолкуешь да припугнешь немного, так и не обманет» (2, 271). Но на его стороне житейская опытность, Шамаев «лет пятнадцать в службе… понаторел». Другие подробности, приводимые в первой редакции – «приказную эту братью запру в суде, да и не выпускаю… пока не приведут всего в порядок» (2, 558), – настолько поразили критику, что писатель вынужден был их снять. Отметим, что схожие методы отличали М. Е. Салыкова-Щедрина, когда он подвизался в роли вице-губернатора и пытался «практиковать либерализм в самом капище антилиберализма»2. И. С. Тургенев в своем романе вывел губернатора – «прогрессиста и деспота, как это сплошь да рядом встречается на Руси»3 («Отцы и дети»).
Рисуя образ честного исправника-следователя Шамаева, Писемский поставил вопрос, о том, как многое зависит от обыкновенного человека – его честности, порядочности, неподкупности и понимания своих обязанностей. «Живой нравственный авторитет» (П. В. Анненков) казался писателю более убедительным и способным изменить жизнь, нежели гуманные, но отвлеченные теории.
Любимого героя Писемского характеризует в первую очередь активность: «Как поогляделся, так понял, что сидя в суде, многого не сделаешь, марш в уезд, да с тех пор все и езжу» (2, 245). При этом его персонаж в той же мере идеолог, как и непосредственный деятель. Исправник Шамаев сознает важность своей скромной миссии: «Ежели
1Дружинин А. В. Прекрасное и вечное : сборник статей. С. 259.
2Салтыков-Щедрин М. Е. Собрание сочинений : в 20 томах / под редакцией А. С. Бушмина. Москва : Художественная литература, 1965–1977. Т. 16. С. 89.
3Тургенев И. С. Полное собрание сочинений и писем. Москва : Художественная литература, 1981. Т. 8. С. 57.
56
Глава I. Место произведений Писемского в «Современнике»
по правде… сказать, так ведь только мы, маленькие чиновники, которые по улицам-то… бегаем да по проселкам ездим, – дело-то и дела- ем-с, а прочие только… предписывают, – поверьте, что так!» (2, 145). А между тем поначалу Иван Семенович «никого, ничего не знал; первое время над бумагами покорпел…», чтобы затем оставить их ради более хлопотного живого дела (2, 145).
Подобных деятелей невозможно выучить – их формирует жизнь: «Кто ни будет на моем месте, другой, неопытный, так не вдруг еще привыкнет; на первых порах, как ни бейся, а того не сделает, что я…» (2, 248). Подобная самооценка продиктована не самолюбием, а ясным сознанием и ответственностью патриота, который чувствует, что готов и способен по мере возможности навести порядок на своем месте.
Отношение к народу – первое, на чем останавливает Писемский внимание читателя. Новый герой представлен в живой сценке на деревенском проселке. Житейская опытность и проницательность исправника выказываются между прочим и в том, что для поручения старик безошибочно выбирает среди деревенской детворы мальчика «повыше и поумнее лицом». Шамаев исполнен живейшего сочувствия к «маленькому… горбуну», уполномоченному деревенского мира, который «силился на жерди поднять задок… брички» начальства, хоть и проявляется это сострадание в грубоватой форме: «Перестань, косолапый, достатки хребет сломаешь!» (2, 245). И тут же осведомляется, хотя такая мелочь и не входит в круг его служебных обязанностей: «По охоте… везете?». Узнав, что его визит создает затруднения мужикам, исправник распоряжается быстро и деятельно: «Для чего же барскими лошадьми не справляют подвод: барин это разрешил…» (2, 245). Мгновенно отправляется расторопный парнишка за пьющим чай в своем «хлигере» управителем, дабы навести порядок; исправник с ним спорит как за свое, напоминая прописные истины: «время рабочее», «у мужика разве лошадь не в работе? Она больше… барских работает!» (2, 249). «На том те спасибо, кормилец», – восклицают благодарные крестьяне, «поклонившись в пояс». Однако сразу выписывается важный нюанс, способный испортить общую благостную картину. Выясняется, что Захарка своих лошадей не бережет. Но это не смущает опытного и реалистически смотрящего на жизнь старика: «Не все (крестьяне) такие»
(2, 251).
«Все эти суды, я вам доложу, пустое дело…», – сообщает Иван Семенович своему новому знакомцу, повествователю. Так уже на первой странице провозглашается антитеза «суда» книжного, оторванного от живой жизни, и суда, имеющего в виду константы высшей справедливости и зиждущегося на реалиях практической жизни. Эта излюбленная писателем антитеза развернется в перипетиях одного уголовного
57
О. В. Тимашова. А. Ф. Писемский в журналах «Современник» и «Отечественные записки»
дела, заинтересованным свидетелем которого станет повествователь, а за ним и читатели.
Чтобы проникнуть в тайну «заманчивой», поистине детективной истории, исправник должен выступить в роли допросителя трех заинтересованных сторон (управителя, жертвы – Марфуши, матушки), причем каждый имеет свои причины скрывать известную ему истину, сознательно или невольно вводить в заблуждение представителя власти. Перед нами по-настоящему уголовное преступление («девка сбежала»). Не случайно мать валится в ноги: «Не загуби…». Но не менее важна его интимная, «романтическая» составляющая, которую хотят скрыть все заинтересованные лица. Она-то в первую очередь привлекает старика, будит в нем интерес исследователя человеческих душ и сочувствие: «Я сам отец, по себе сужу;… стало мне больше дочку жаль» (2, 274).
Но чтобы распутать сложный клубок отношений и по-отечески помочь беглянке, нужно погрузиться в тонкости народного семейного быта. Впервые встретив в церкви больную Марфушу, старик прозорливо запрашивает свидетелей: «Кликуша эта при мачехе <…> живет?» (2, 256). Ту же опытность подтверждает и круг вопросов, обращенных к матери Марфы: «Рассказывай сначала: как она <…> жила, не думала ли ты против воли замуж ее выдать <…> как себя перед побегом вела, как сбежала и как потом опять <…> появилась?» (2, 261). Старухе Устинье при такой проницательности ничего не остается, как рассказать все что знает: «Ну, кормилец, коли известен, так баять нечего…» (2, 261). С другой тактикой старик обращается к виновной: «Будь <…> Марфушка, со мной откровенна <…> я старик, имею сам детей <…> скажи мне только правду, я твой стыд девичий поберегу» (2, 270).
На первый взгляд, усилия добровольного следователя провалились – в первый раз тот не смог «вызнать» истину. Отсюда вторая, зеркальная сцена, в которой мать с дочерью сами являются к нему с жалобой на человека, «загубившего ее девичий век». Притом что виновный уже найден, такое построение позволяет сосредоточиться не на детективной, а на психологической стороне дела. При допросе матери, дочери и свидетеля (Калистрата) старик со всей деликатностью исполняет обещание поберечь «стыд девичий», ограждая Марфушу от слишком щекотливых вопросов при матери: «Велел <…> выйти ей в сени – будто освежиться от слез, – <…> Что, – говорю, – старуха <…> не знаешь ли, что у них было?» (2, 275). Кроме того, такое сложное строение полилога помогает композиционно расчленить эмоциональные оценки матери, рассказ дочери и беспристрастное свидетельство подосланного к Егору шпиона (сообщившего обширный список «совращенных поселянок»).
58
Глава I. Место произведений Писемского в «Современнике»
Душевная пропасть между любовниками, обусловившая драматическую развязку, представлена через контрастное поведение «подследственных». О Марфе много повидавший на своем веку старик заключает: «Никогда <…> во всю мою жизнь <…> таких слез не видывал. Имел я дело с ворами, мошенниками настоящими, и многие из них передо мной раскаивались; но этакого <…> стыда и душевного раскаяния, как у этой девки, не встречал…» (2, 274). И напротив, поведение Егора Парменова вызывает неподдельный гнев: «Слушаю я его и едва <…> себя сдерживаю: <…> у человека совесть потеряна, лжет нагло и хоть бы в одном слове заикнулся…» (2, 279). Тяжкая вина управителя состоит даже не в незаконной любви, а в предательстве. Как только Егор чувствует, что правда грозит выплыть наружу, он предпринимает попытку свалить вину на беззащитных женщин. Старуха Устинья, по его словам, «хуже всякого потерянного мужика – хитрая, злобная, грубая». Но более всего из уст пламенного любовника достается Марфуше: «А дочка тоже-с <…> яблоко от дерева недалеко падает, с двенадцати лет пошла <…> на все четыре стороны» (2, 278–279). Читатель вместе с Иваном Семеновичем должен задуматься, какой кары заслуживает обвиняемый, который не знает раскаяния и не ведает угрызений совести.
В лице управителя Иван Семенович встретил достойного противника, борьба с которым шла более пяти лет. Ирония, которую выражает Чернышевский, первым отметивший это обстоятельство («Аристидисправник, при всей своей ловкости и опытности <…> целые пять лет не может <…> уличить его (Егора. – О. Т.) в каком-нибудь преступлении, чтобы наказать… по закону…»)1, представляется неуместной. В сущности, Егор его духовный и профессиональный антипод, который одновременно близок Шамаеву как хороший хозяин: в его ведении тоже огромный участок работы – «конский завод, сплавные леса, четыре тяжебных дела на руках, межеванье теперь идет <…> Все это в воображении имеешь: какой тут сон или пища! Ничего на ум не пойдет» (2, 249). Даже исправник вынужден признать: «… расспрашиваю мужиков: <…> нет ли каких от управителя притеснений? – “Нету-тка <…> греха на душу не возьмем <…> притеснений нетути, а еще против прежнего лучше стало”» (2, 254). Неразборчивость методов Егора – например, опорочить прежнего старосту и на его фоне выдвинуться самому – объясняется житейской хитростью, какой много
иу самого Шамаева. В сущности, единственный непростительный грех управителя заключается в том, что он «ходок» по деревенским девкам
исолдаткам. «Делай он, каналья, это где-нибудь в бойких местах – черт
1Чернышевский Н. Г. Указ. соч. С. 70.
59
О. В. Тимашова. А. Ф. Писемский в журналах «Современник» и «Отечественные записки»
его дери! А тут <…> народ нравственный <…> : он эту моду завел,
ас его примера, пожалуй, и другие начнут» (2, 278), – реплика, доказывающая, что, по мнению народному, нравственно нечистоплотный человек не может быть руководителем. Резкий контраст представляет ему прежний управитель – «старик добрый, богомольный, начетчик Священного Писания», – а также сам Иван Семенович.
Вбытовом плане это выражается в том, что Шамаев богомолен (в отличие от своего антипода, управителя, который соблюдает церковные праздники, дабы посещать крестьянские пирушки). Заметим, кстати, что управитель охотно наезжает к «вонышевским мужикам на никольщину» (2, 250). Упомянутое Вонышево – одна из двух крохотных деревенек, доставшихся писателю от матери.
Расправа происходит в народном духе. И как негодный управляющий, и как неверный муж Егор получает то наказание, которого больше всего страшился сам. Спесь выслужившегося лакея укрощена барским приказом перейти опять «зауряд в число дворовых людей». Грозная супруга Егора призвана в домашние палачи подробным перечислением похождений управителя: «Она <…> распорядится с супругом лучше всех нас». Финал рассказа заставляет вспомнить поговорку: «Поделом вору мука»: «Теперь уж воли-то ни над кем нет, так с мужем батальствуют, до того дерутся да лаются, что в избе-то уж места мало: на улицу выбиваются <…>!» (2, 286)
Последнее решение Шамаева повествователь находит слишком суровым («Иван Семеныч, не жестоко ли это?»). Чернышевский, напротив, сетовал, что приговор Егору излишне мягок после таких преступлений, как насилие над Марфушей. Критик безапелляционно требовал для преступника уголовного суда. При этом Чернышевский старался не заметить, что Марфа отдалась управителю по собственной воле, не из-за угроз и не по расчету («Мое дело девичье…»). Критик-гу- манист также не задумался, как будет жесток резонанс суда над обидчиком девушки в деревне, где честь ее уже опорочена. В требовании гласного суда критик парадоксально близок к виновному Егору. Тот тоже требует официального расследования, прекрасно зная, как можно в условиях российской действительности воздействовать на свидетелей: «Пусть она (Марфа. – О. Т.) покажет, кто ее, по моему приказу, держал…». В своем желании покарать тех, кто очевидно для него прав,
акто виновен, критик проявляет свою неосведомленность в реалиях русской жизни. Наказание должно быть индивидуально, учитывать вопрос о нравственном облике преступника и возможности его раскаяния. К тому же ни один суд не вернет покоя обманутой Марфе и ее незаконному «парнишечке».
60
