Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

А.Ф. Писемский в журналах «Современник» и «Отечественные записки»

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
12.08.2026
Размер:
704 Кб
Скачать

Глава II. Три этапа сотрудничества с журналом «Отечественные записки»

вэпилоге, – я встретил его (Вакорина. – О. Т.)… совсем уже стариком, хромым и почти нищим. <>

Что это, Петр Гаврилыч, до чего ты дошел? – спросил я его.

Что делать, сударь? Стар стал уж! А добрых господ, как прежде было, нынче совсем нет! – отвечал он, и слезы навернулись у него на глазах.

Кого он под “добрыми господами” разумел – Богу известно!» (7, 348).

Так раскрывается писателем один из парадоксальных законов лжи: жестокое внимание для лгуна – как для актера – предпочтительнее, нежели равнодушие и забвение.

Далее в цикле Писемского следуют трагикомические примеры честолюбия мужского («Кавалер ордена “Пур-ле-мерит”») и женского («Друг царствующего дома»). Идейная близость этих очерков засвидетельствована авторским вступительным тезисом: «Честолюбие так же свойственно женским сердцам, как и мужским» (7, 352). Усиливается близость повествователя к героям. Героя – «кавалера» ордена он представляет читателю как «соседа, Евграфа Петровича Харикова», которого знавал «очень маленьким» (7, 349). Героиню очерка о «друге царствующего дома» рекомендует прямо: «Тетка моя, Мавра Исаевна Исаева» (7, 352).

Художественности очеркам придают бытовые зарисовки, в которых писатель блистал еще в раннем творчестве, как, например, описание приема у исправника («Фанфарон»). Но острота, на первый взгляд, бытового повествования сказалась в том, что эти два очерка встретили серьезные цензурные препоны. Писемскому пришлось в послании Краевскому оправдываться: «Если она (цензура. – О. Т.) будет ставить препятствия <> то объясните… что если эти люди хвастаются своей близостью к царям, так это показывает только любовь народную –

впредисловии у меня прямо сказано, что Лгуны стараются обыкновенно приписать себе то, что… в самом общественном мнении считается за лучшее». Уже одна эта напряженная переписка свидетельствует о том, как дороги Писемскому были эти герои. Но очерк «Кавалер ордена “Пур-ле мерит”», вероятно, «никак не пропустят», – предчувствует писатель. И в следующем письме ему же: «Бога ради, схлопочите, чтоб пропустили “Друга Царствующего Дома”. Если их шекирует заглавие, так я могу его изменить…».

Название действительно пришлось переделать на нейтральное – «Старуха Исаева». Писемскому пришлось и переписывать новые, умеренные подцензурные редакции. В них снимались упоминания о связи Исаевой с императором Александром Павловичем, которой хвасталась старуха, а также о воспитании (тоже небывалом) бравым «кавалером»

141

О. В. Тимашова. А. Ф. Писемский в журналах «Современник» и «Отечественные записки»

юного императора Николая Павловича. Упоминания о рождении дочери от императора у невинной девицы или о награждении орденом не бывавшего в сражениях кавалера, покрывавшего юношеские проделки великих князей, конечно, не могли не насторожить цензуру. То, чего не было с этими персонажами, вполне могло произойти с другими, и молва в устах «невинных вралей» вовсе не невинно увековечила главные черты представителей «царствующего дома».

«Историческая» тема усиливается в подтексте очерков. Подцензурная, более осторожная редакция гласит: «Евграф Петрович и сам… не знал, за что ему дали… крест. За… успешные распоряжения нашего интердантства при Глагау… было прислано от прусского правительства десятка два пур-ле-меритов, и один из них упал на благородную грудь моего героя» (7, 432). Провинциалке Исаевой довелось быть свидетельницей великих событий, отметивших царствование императора Александра, «когда после 12-го года он объезжал Россию», знаменитого наводнения, во время которого она «потеряла все свое маленькое имущество» (7, 353), но зато «видела государя, задумчиво и в грусти стоявшего на балконе Зимнего дворца» (7, 353), наконец, «восстания 14 декабря»: «На ее глазах (она жила тогда… в Семеновском полку) солдаты вышли из казарм и возвратились туда. В тот же день вечером… она встретила Орлова, проехавшего со своими кавалергардами»

(7, 353).

Оказавшись в такой близости от исторических вихрей, оба персонажа Писемского непоправимо «задеты» важнейшими событиями своего времени. Эта мысль звучит в повествовании о никогда не воевавшем соседе повествователя, Евграфе Петровиче Харикове: «Слава великого Суворова еще… витавшая тогда над всем нашим войском, задела своим обаятельным крылом и душу Евграфа Петровича; во всех… мечтаниях он воображал себя и храбрецом, и генералом, и увешанным крестами» (7, 433). Хариков и Исаева не лгут, но грезят наяву, и наконец, искренне верят в свои мечтания.

В отличие от «смиренного» Вакорина они, однако, побоялись принять участие в исторических событиях, затронувших их кумиров. Оба спрятались в свою бытовую скорлупу почти символически. Исаева государя видела сперва «из окон своей квартиры» (7, 353), затем – на балконе, а свидетельницей собственно восстания на Сенатской площади не была, поскольку «поутру… притрухивала выходить из квартиры» (7, 353). «Историческая» тема в этих двух очерках, образующих внутри цикла внутреннее единство, перекликается с позднейшими романами Писемского «Люди сороковых годов» и «Масоны», в которых также обрисована «история домашним образом», по точному определению А. С. Пушкина.

142

Глава II. Три этапа сотрудничества с журналом «Отечественные записки»

Хариков и Исаева как «исторические» врали подготавливают появление персонажей, характеризующих другие историко-культурные явления – «сантименталов» и «марлинистов». Но перед очерками с этими заглавиями писатель счел необходимым поставить очерк «Блестящий лгун» – о знаменитом путешественнике, блистающем подобно барону Мюнхгаузену рассказами о своих «затропических» путешествиях в светских гостиных. С очерком «Друг царствующего дома» этот очерк роднит тема национальной слабости к великосветскому блеску, с очерком «Кавалер ордена “Пур-ле-мерите”» – о страсти к незаслуженным наградам: «…Самому Марсову ужасно хотелось, чтобы он был гене-

рал» (7, 367).

Писемский в начале первого подцикла цикла противопоставлял «богатого» и «бедного» лгунов. В финале его писатель по контрасту изображает обласканного знатью иностранного лгуна-путешественника и знающего, но играющего второстепенную роль в гостиных профессора Марсова. Он возмущен наглой ложью туриста, но единственное, на что он решился в гостиной, – «встал, порывисто поклонился общим поклоном всему обществу и проговорив лаконически: “Прощайте-с!” – вышел…». И только дома русский профессор мог дать волю оскорбленному чувству правды: «Я ему сказал, что он лжец!» (курсив автора. – О. Т.). За этим следует иронический, но сочувственный комментарий автора: «Многоуважаемый педагог… думал это, но мысли его, как мы знаем… не перешли в звуки» (7, 367).

Заслуживает внимания картина супружеской жизни неуклюжего профессора и его многолетней подруги Гани – «женщины из простого звания и хоть не освященной браком, но тем не менее верной и нежной его подруги» (7, 366). В образе профессора, скорее всего, выведен А. Н. Островский, а Гани – его первая невенчанная жена Агафья Ивановна, которую драматург в письмах нежно называл Ганей1.

В желании «сыграть роль хоть на вершок повыше» сближаются изящный светский путешественник и «слонообразный» Марсов. Кроме того, в финале «Невинных вралей» открыто звучит мысль о лжи как форме современного искусства: «Во лжи, как и во всяком… творчестве, есть своего рода опьянение, нега, сладострастие; а то откуда же она берет этот огонь, который зажигает у человека глаза, щеки, поднимает его грудь, делает голос более звучным?..» (7, 359). «Невинные врали» Писемского продолжают гоголевскую традицию – хлестаковскую убежденность в собственной правоте, которая у многих приобретает маниакально-болезненные формы: «Могучая фантазия Мавры Исаевны

1См. об этом: Лакшин В. Я. А. Н. Островский. Москва : Искусство, 1982. С. 353– 354, 417–422.

143

О. В. Тимашова. А. Ф. Писемский в журналах «Современник» и «Отечественные записки»

ив сотой доле своей не удовлетворялась скудною действительностью»

(7, 438).

Упоминание о детях практически везде звучит при определении идейной ценности персонажей. «Кавалер» выдает себя в деревне за покровителя малолетних великих князей Николая и Михаила. Провинциальная старая дева, убедив себя в «дружбе» с «царствующим домом», присваивает дочку от государя Александра Павловича – что не мешает ей твердить о собственной «праведности». «Блестящий лгун», хвастливый путешественник выдумывает себе ребенка от «затропической женщины». Придуманных детей приходится «похоронить» и кощунственно поминать: «О мой маленький кроткий ангел! – воскликнула нежным

истрастным голосом старушка. – Как теперь на тебя гляжу, как лежала ты в своем маленьком гробике <> На этих словах Мавра Исаевна <> встала перед образом и всплеснула руками» (7, 357). Так утверждение греха «вралей» связывается с религиозно-нравственным мотивом. Хариков врет священнику перед иконами, «принесенными из ближайшего прихода».

«Невинных вралей» объединяет то, что им не удается никого обмануть. Окружающие не имеют веры городничего и им ни на минуту не удается «сыграть роль хоть на вершок повыше той», что предназначена судьбою. Хотя выбирают они собеседника крайне осмотрительно: Ступицын, «находя удобную для себя жертву, начинает к нему приближаться… исподволь, как обходят <> охотники дрофу». Тем не менее Вакорина жестоко испытали. Антона Федотыча собеседник грубо передразнивает, доводя ложь до абсурда: Ступицын «поставлен был в странное положение… Его ум и соображение как бы подернулись <> туманом. В молодом человеке он видел точно двойника своего…» (7, 342). Слушая вранье «кавалера», простодушный священник «почесал у себя за ухом. В лице отца появляется какая-то злобная радость» (7, 350). Тетушка недоумевает: «Фелисатка-то мерзавка <> убежала. <> Ведь седьмая от меня так бегает…Отчего это?» (7, 358). «Вралям» приходится специально подбирать аудиторию: ключница «была глуха на оба уха и при ней говори, что хочешь…», «Авдотья Никаноровна, хоть и не была глуха <> но зато такая была дура», «Эпаминонд Захарыч, бедный сосед <> такой пьяница, что <> посторонними предметами <> не отвлекался, а только и помышлял <> где бы… водки выпить» (7, 358). Сам автор, открыто

ипоследовательно разоблачая «невинное вранье», признается: «Густая

инепреоборимая атмосфера <> лжи <> начинала меня душить невыносимо» (7, 358).

Вэтом отношении очерк «Блестящий лгун» составляет явление переходное – во лжи героя произведения хоть и сомневаются, но страстно

144

Глава II. Три этапа сотрудничества с журналом «Отечественные записки»

желают верить. Напротив, герои второй группы, «сознательные» врали, опасны в первую очередь тем, что получают от своей лжи известные выгоды, которые рассматриваются во втором контрастном подцикле произведения «Русские лгуны». Причины парадокса рассматриваются во втором, контрастном подцикле.

Писателю важно было подчеркнуть связь цикла с предшествовавшим творчеством. Неслучайно оба подцикла открывают уже знакомые читателю лица. Антон Федотыч Ступицын начинает разговор о «невинных вралях» (очерк «Конкурент»): «Помнит ли читатель одного из моих действующих лиц…? Я позволю себе другой раз говорить печатно об этом лице единственно потому, что, начав слово о вралях, решительно нет <> возможности пройти молчанием Антона Федотыча» (7, 339–340). Сноска гласит: «Повесть “Брак по страсти” (прим. <ечание> автора)».

Не мог Писемский «пройти молчанием» и любимого им Ивана Семеныча Шамаева. Очерк о нем, открывающий область «идейного» вранья, также имеет напоминающую сноску: «Рассказ “Леший”» (очерк «Сантименталы»). Внимательный читатель узнает и третий, уже знакомый женский персонаж. С визитом к «умной и ученой» княгине (очерк «Блестящий лгун») заезжает m-mе Маурова – легкомысленная героиня повести «Боярщина» (1858). Появление такой гостьи уже заставляет сомневаться в «учености и уме» хозяйки. Таким образом, писатель утверждает преемственность последнего цикла «Русские лгуны» со всеми ранними своими произведениями – повестями («Брак по страсти», «Боярщина»), «Очерками из крестьянского быта» («Леший»), новеллой «Фанфарон».

Писемскому оказался необходимым контрастный лгунишке Ступицыну образ правдивого и благородного исправника Шамаева. Миссия старика – подвести авторитетную мировоззренческую базу под художественные выводы автора. Особенно прозрачно представлена эта сюжетная функция в очерке «Сантименталы». Автор-повествователь вспоминает знакомцев своей юности, чету «сантименталов», с тем, чтобы доказать, что «Карамзин… привил к русскому человеку совершенно несродный ему элемент – сантиментальность! Из любви мы можем зарезать, зарезаться, застрелить, застрелиться, но ходить по берегу ручья с цветком в руке и вздыхать – не станем! <> Совсем уж мы не сантиментальный народ: мы – или богатыри, или зубоскалы». В качестве аргумента в этом исследовании национального характера выступает народная песня: «у нас девушка <> поет» не о своей печали, а о желании убить неверного возлюбленного.

«Когда я дописывал <> последние строчки, мне сказали, что приехал старик кокинский исправник и желает меня видеть.

145

О. В. Тимашова. А. Ф. Писемский в журналах «Современник» и «Отечественные записки»

– Боже мой, – воскликнул я в восторге, – его-то мне и надо!…». Старик, пользовавшийся доверием всего околотка, мог сообщить о судьбе «сантименталов»: «Скажите, пожалуйста, – начал я, усажи-

вая его, – живы ли ваши соседи, Доминика Николаевна и знаменитый Дмитрий Дмитрич?» (7, 377). Но главное – мнение здравомыслящего исправника, как и голос народной песни, подтверждает непосредственное художническое впечатление автора-повествователя. Старик чувствует фальшь «изломанных людишек» и умеет подчеркнуть ее скрытой лукавинкой своего рассказа. «Сантименталка» Доминика Николавна после кончины многолетнего друга «“сама, говорит, смерти хочу!”, а форточки… не позволяет отворить: простуды боится» (7, 378). Старик Шамаев и сам понимает, чего от него ждут, и следующую беседу с автором-повествователем начинает со слов: «Вот мы с вами вчера насчет комедиантов говорили…» («История о петухе»).

***

На рубеже 1860-х годов Писемский вновь возвращается к образу честного исправника, на этот раз чтобы высказать суждение об обличительной литературе. Становому приставу Карпенко «из хохлов» – герою третьего рассказа исправника «История о петухе» – нашлось бы место на страницах «Губернских очерков» М. Е. Салтыкова-Щедрина или обличительных произведений Герцена. Возможно, полемика восходит прямо к эпизоду «Былого и дум», 15 главы «Тюрьма и ссылка», где в роли повествователя выступает «почтенный старец-исправник» – «этот ветеран земской полиции любил рассказывать удивительные анекдоты о самом себе и своих сослуживцах»1. Оба исправника – повествователи в рассказах Герцена и Писемского – поведали анекдотические истории, свидетельствующие, как изобретательны могут быть полицейские чины в выбивании «червонцев» и «красненьких» из простого народа. Выискать предлог не составляет труда. Персонаж Герцена, узнав, как в деревне «крупно поговорили с суседским крестьянином», «глаза этакие делает страшные»2. Герой рассказа исправника аналогичным образом раздувает ничтожную «историю о петухе». Оба деятеля запугивают неграмотного поселянина ссылками на статьи закона. У Герцена: «Вот, Ермолай Григорьич, читай сам <> или того, грамота-то не далась? Ну, вот видишь “о членовредителях” статья…»3. У Писемского: «Прочтите, – говорит он (пристав Карпенко. – О. Т.) писарю своему, –

1Герцен А. И. Полное собрание сочинений : в 30 томах. Т. 9. С. 8. С. 89. 2Там же.

3Там же.

146

Глава II. Три этапа сотрудничества с журналом «Отечественные записки»

статью, где сказано, что совершивший преступление и покрывший его подвергаются равному наказанию!» (7, 380).

Как и в рассказе «Леший», Писемский стремится разоблачить миф о недалекости забитого, несчастного народа. В изложении Герцена мужик поддался на обман и «молит Бога за судью», якобы спасшего его от каторги за небольшую мзду. Мужики Писемского не хуже исправника разгадывают в истерически-усердном поведении полицейского чина игру: «…Сами видим, что одно только надругательство его над нами было, только то, что горячиться он очень изволил <> Думаешь: прах его возьми, лучше отступиться!» (7, 381).

Так, слушая из уст честнейшего исправника уже знакомый русскому читателю рассказ о продажном чиновнике, рассказчик Писемского не может отвлечься от «странных мыслей»: «И он (Шамаев. – О. Т.) всё это <> выдумывает для моей потехи». Старик понимает, какого рассказа ждет от него собеседник, и из богатого житейского опыта извлекает один случай – обличительный. Просторечное выражение «для моей потехи» служит синонимом идейного прозрения, догадки об идеологической заданности свободно льющейся были.

Показ «высших типов» лжецов писатель предваряет размышлением на тему: «Чем человек может лгать?..». Разоблачение приобретает религиозно-философское звучание: «Тем же, чем и согрешать: словом, делом, помышлением…». Среди свойственных людской природе «грехов» современный человек поднаторел в самом, на взгляд Писемского, опасном – «помышлении»: «Человек может думать, чувствовать не так, как свойственно его натуре». Писемским задумывались очерки «марлинисты», «герценисты», «катковисты» – все «умственные, нравственные и даже политические» течения в России начиная с XVIII века и до современности.

Писемский не делает различий между направлениями политическими и литературно-критическими, указывая на главную для него проблему – единство «книжного» воздействия на «умственные, нравственные» и даже поведенческие концепции русских людей. Писатель первым заговорил о том, что привлекло внимание ученых-общество- ведов XX века, – об общности имиджа целого поколения. Каждый представитель поколения непроизвольно или сознательно, в большей или меньшей степени испытывает влияние авторитетов, коими на Руси исстари являлись по большей части литераторы. О последнем обстоятельстве Ю. М. Лотман писал, что петровская «секуляризация культуры не затронула глубинных структурных основ национальной модели, сложившихся в предшествующие века». Согласно ей, «поэзия занимала

147

О. В. Тимашова. А. Ф. Писемский в журналах «Современник» и «Отечественные записки»

важное место духовного авторитета»1. В связи с этим «писатель в рамках этой культуры… был… начертателем высшей истины. Поэтому от него требовалась строгая нравственность в личной жизни»2.

Мучительные размышления укрепили Писемского в том, что сами они – литераторы – в первую очередь подвержены влиянию идеологических догм. Из числа изображаемых «лгунов» Писемский не изымает и себя: «Наконец, сам-то я… автор? правду ли я все говорю, описывая этих самых лгунов?». Тем самым писатель на себя как властителя дум возлагает еще большую ответственность.

***

Финальный очерк цикла «Красавец» изображает обманщика, сознательно вводящего в заблуждение внешним видом: «Человек своим телом также может лгать, как и словом». Писемский расширяет исторический масштаб исследуемого явления, напоминая, что читатель будет иметь дело с заблуждениями целого поколения, скорее всего, николаевской эпохи: «Кто не помнит времени… когда высокий рост, тонкая талия и твердый носок делали человеку карьеру?». Видимо, речь идет о романтике 20–30-х годов XIX века. Писемский обвиняет современников в психологической близорукости и поверхностности, не позволяющей осознать, что «под приятною наружностью скрываются самые грубые чувственные наклонности и… низкие душевные свойства». Однако к женской части аудитории обращен более мягкий укор в наивности, «в… детском простосердечии»: «Весьма многие дамы… убеждены, что у красивого и статного мужчины непременно и душа прекрасная…». Этой магии мужского обаяния подвержены все женщины – «старые и молодые», не только в России, «даже в высокопросвещенной Европе».

Портрет героя, данный в начале очерка, – это классический, утрированный портрет рыцаря на белом коне: «К ним подъезжал, верхом на карабахском жеребце, высокий, статный мужчина, и хоть был в шляпе и <> бекеше, но благородством <> фигуры, ей-богу, напоминал рыцаря. Конь не уступал седоку… и только опытная, смелая рука, его сдерживавшая, заставляла его идти мелкой и игривой рысью». Портреты остальных персонажей даны немногими резкими штрихами: возлюбленная героя «с лицом, напоминающим мурильевских мадонн, в котором выражалось много ума и чувства»; ее компаньонка «с физиономией несколько загнанной»; ее благоразумный супруг.

1Лотман Ю. М. Избранные статьи : в 3 томах. Таллинн : Александра, 1992–1993.

Т. 1. С. 129.

2Лотман Ю. М. Избранные статьи : в 3 томах. Т. 1. С. 129.

148

Глава II. Три этапа сотрудничества с журналом «Отечественные записки»

Психологические

подробности

и здесь сведены

к минимуму,

по большей части

заменяются

апелляцией к

литературному

и житейскому опыту женской части аудитории: «Дальнейшие ощущения моей героини я предоставляю читательницам самим судить». Если подробности необходимы, портрет героини рисуется резкими штрихами: «Молоденькое лицо Марьи Николаевны… в одну минуту возмужало лет на пять; по лбу прошли складки».

Причиной раннего, «печального» взросления юной Марьи явились события незаурядные. «Молоденькая председательша», презрев светские условности, заехала к возлюбленному домой. Это и явилось формальным поводом для мужа расторгнуть все отношения с демонстративно изменившей супругой: «На другой день по городу разнесся… слух, что молоденькая председательша бросила мужа и убежала… к Имшину…». Таким образом, происходящее грозило перейти в банальный адюльтер; необычность событиям придали усилия Марьи, отвергнувшей все светские условности, а также, но с другим «знаком» – Имшина.

Но «в этот самый вечер», когда Марьей был совершен подвиг любви, ее рыцарь, Александр Иванович Имшин, домогался девочкиподростка: «Он стал ее пугать пистолетом, а когда она вырвалась и побежала от него, он и выстрелил ей вслед» якобы случайно, а затем при помощи слуг спрятал труп в поле за городом. Юную жертву Имшина тоже зовут Машей, и она не первая, на чью честь покушался рыцарь. Автор призывает уделить внимание сказочному превращению прекрасного рыцаря: «Красное лицо его (Имшина. – О. Т.) вдруг стало принимать какое-то зверское выражение: глаза налились кровью…». Согласно правилам классицистической поэтики, убийство совершается за сценой: «В тусклом свете поставленных на столе двух свечей было что-то зловещее. Через час… двери отворились… и в комнату вбежал Имшин, бледный, растрепанный: глаза у него были налиты, как у тигра, кровью…».

Этот зловещий красный цвет найдет продолжение в тюремной одежде нераскаявшегося Имшина: «Молодцеватая фигура <> в красной рубашке и бархатной поддевке». Позднее писатель почти открыто уподобит своего героя профессиональному убийце и даже поставит ниже последнего: «На краю колесницы <> сидел палач, тоже в красной рубахе… и больше с глупым, чем со зверским лицом». Психологический подтекст сближает «Красавца» с героем шестого очерка, «Сантименталы». Дмитрию Дмитриевичу мнимая любовь к Доминике тоже помогала маскировать не совсем здоровые наклонности. Необходимость играть возвышенную роль, «противную натуре», заставляет человека

149

О. В. Тимашова. А. Ф. Писемский в журналах «Современник» и «Отечественные записки»

находить иной, зачастую преступный путь для выхода сдерживаемых эмоций.

По-очерковому зримо дается тема суда земного и Небесного, действующего подчас в причудливой и непостижимой для земного ума взаимосвязи. Мотив небесной кары и испытаний задается уже в первых строках, в завязке – «в воздухе раздавался великопостный звон к вечерне; но была еще масляница…». Символично и то, что катанье на санках проходило «вокруг Спасовходского монастыря». Однако герой, согласно реплике наблюдательной компаньонки, «выехал не оттуда-с», т. е. не со стороны храма, а с «одной из боковых улиц».

Осуждение Имшина как блестящего рыцаря и дамского любимца никогда бы не состоялось, если бы не игра низких страстей. Его приговор мотивирован жаждой мести обманутого председателя-мужа (личный мотив), к которому «в лапки попал» сребролюбивый губернатор (мотив социально-обличительный). Диалог между «двумя сановниками» обретает двусмысленный характер: устраивая свои делишки, оба незримо становятся орудием Провидения, и лицемерные фразы обретают настоящий смысл. «Девочку убил? – спросил председатель, и лицо его мгновенно просияло, как бы смазали его маслом <> Этакие дела… нельзя так пропускать, тут кровь вопиет на небо, – проговорил председатель чувствительным… голосом.» (7, 390).

В заключительном очерке возникает образ единственной в цикле «нелгуньи» Марьи, у которой «натура была… гораздо лучшего закалу». На протяжении короткого, но крайне драматического рассказа героиня ни разу не солгала «словом, делом», и самое главное – «помышлением». Завязка сюжета имеет много общего с «Леди Макбет Мценского уезда». «Леди Макбет городка П.» порвала ради возлюбленного с мужем, лишилась положения, богатства, даже последовала за ним на каторгу. «У меня… ребенок есть; и к тому, кажется, ничего не чувствую…», – признается она священнику об отношении к плоду их любви.

И если для Имшина происходящее – путь окончательного грехопадения, история Марии дается параллельно в качестве примера нравственного просветления и искупления греха путем самопожертвования. Образ этот построен на противопоставлении телесной хрупкости и силы духа: «“Вези!” – воскликнула она (Марья. – О. Т.), и в ее нежном голосе послышалось столько повелительности, что даже с полулошадиной натурой кучер… струсил и поехал. На… первом же повороте на нее подул такой ветер, что она едва устояла; хорошенькие глазки ее от холода наполнились слезами…; но она всё-таки шла и… конечно, не физические силы ей помогали… а нравственные» (7, 399). Эта нравственная сила заставляет героиню демонстративно отбросить светские

150

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]