Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Царство зверя II. Александр I
.pdf
АЛЕКСАНДР I
всплеснет вблизи; вдали на барке топор застучит; пироскаф
Берда, идущий в Кронштадт, первый и единственный пароход
в России, по воде, невидимый, зашлепает колесами, – и тишина еще беспредельнее.
Бросили весла; лодка, как люлька, качаясь, баюкала.
Разговор зашел о Грибоедове.
– Когда граф Завадовский дрался с Шереметевым из-за
танцовщицы Истоминой, Грибоедов был секундантом, – рассказывал Одоевский: – без него и дуэли бы не было; оба шли
на мировую, да Грибоедов опять их стравил. «Для чего, – говорит, – и сам не знаю, черт меня дернул!» Шереметев упал, раненный насмерть, и заметался по снегу, а другой секундант,
гусар Каверин, пьяница, но добрый малый, подбежал к нему,
присел на корточки, хлопнул себя руками по ляжкам и закричал: «Вот тебе, Вася, и репка!» Когда Грибоедов об этом рассказывал, то смеялся, знаешь, как всегда он смеется, точно сухие кости из мешка сыплются, а на самом лица нет. Тоска,
говорит, на него нашла ужасная, места себе не найдет: все перед ним раненый по снегу мечется, и кровь на снегу.
Одоевский умолк, как будто задумался. Потом вдруг спросил, глядя на Голицына в упор:
– А что, князь, подумал ты давеча, как о царе говорили, что
подлецом могу я сделаться, предателем?
– Нет, Саша, не за тебя я боюсь, а за нас всех. Мечтатели
мы, романтики…
– «Любители того, чем от самовара пахнет», – это он же,
Грибоедов, сказал о романтиках, – рассмеялся Одоевский. –
А ведь хорошо сказано?
– Да, хорошо. От угара-то этого когда-нибудь нас всех
стошнит – вот чего я боюсь… Правда твоя, что много врем
лишнего, болтаем зря. Ну, вот, поболтаем, помечтаем, а как до
дела дойдет, – в лужу и сядем. А может, и то правда, что все
еще любим царя, верим, что от Бога царь. «Благочестивейшего, самодержавнейшего»… С этим и Крови Господней прича-
211

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
щаемся, это и в крови у нас у всех. Куда уйдешь? Сами того не
знаем, забыли, а как вспомним, тут-то вот подлецами и окажемся, ослабеем, перетрусим, как малые дети, нюни распустим: «Государь батюшка, красное солнышко!» – и в ножки
бух. От всего отречемся, во всем покаемся, все предадим. Унизим великую мысль. И никогда, никогда это нам не простится! Будем и мы по кровавому снегу метаться, прокричит и над
нами черт отходную: «Вот тебе, Вася, и репка!»
– Ох, страшно, как страшно ты это сказал, Валерьян! Со-
храни, Боже, Матерь Пречистая! – проговорил Одоевский
и перекрестился набожно.
И опять замолчал, как будто задумался. Обоим хотелось
еще что-то сказать, но тишина заглушила слова; только под
кормою струйки звенели, звенела в ушах тишина. Лодка качалась, как люлька, – баюкала. Одоевский лег на дно и, закинув
руки за голову, смотрел в небо.
– А знаешь, какой мне намедни сон приснился удивитель-
ный, – вдруг улыбнулся детски-радостно: – сижу, будто зимою, рано, когда еще темно на дворе, в деревне у брата Володи, а он у окна, при лампе, книгу какую-то немецкую читает,
философа Шеллинга, что ли. «Ну, говорю, будет глаза слепить,
а скажи-ка лучше, в Бога Шеллинг твой верует?» – «Верует». – «И в Матерь Божью?» – «И в нее, говорит, верует». –
«А что же, говорю, такое, по-вашему, Пречистой Матери Покров?» Перелистал книгу, отыскал страницу, строку и пальцем
указывает: «читай», говорит. Я и прочел: «Es herrscht eine
allweise Güte über die Welt. Премудрая Благость над миром
царствует». – «Это, говорит, по-немецки, а по-русски: Пречистой Матери Покров. Понял?» – «Понял». И светло-светло
вдруг сделалось, будто от солнца, – от чашечек зеленых с ободками золотыми: детьми, бывало, молоко из них пили, в деревне, у матушки на антресолях с полукруглыми окнами прямо
в рощу березовую, всегда я эти чашечки в счастливых снах
вижу: золотые, зеленые, как солнце сквозь лист березовый.
212

АЛЕКСАНДР I
И светло-светло от них, как от солнца. И будто уже не Володя,
а какая-то музыка или матушкин голос шепчет мне на ухо:
«верь, Саша, будет все, чего вы хотите, – и правда, и счастье,
и вольность, – только верь, что над вами, надо всеми – Пречистой Матери Покров». Тут я и проснулся…
Последние струйки под кормой отзвенели; последние тучки в небе растаяли – и пусто-пусто в нем, бело-бело, как будто и неба вовсе нет, ни земли, ни воды, ни воздуха, ничего
нет – пустота, белизна беспредельная. Только там, где Петербург, светлеет игла Петропавловской крепости, да чернеют
какие-то точечки, как щепочки, что на отмель водой нанесло,
водой унесет. Пустота, белизна остеклевшая, как незакрытый
глаз покойника. И тихо-тихо, душно-душно, как под смертным саваном. Это ли Пречистой Матери Покров?
– Саша, а Саша! – позвал Голицын, только бы услышать
чей-нибудь голос.
Но тот не ответил, – уснул. Может быть, опять снились
ему золотые, зеленые чашечки и мама, и музыка.
А Голицыну страшно стало; хотелось крикнуть, как давеча, но голоса не было, а если б и крикнул, то, кажется, не он
сам, а из него – ночной, пустой, белый черт: «вот тебе, Вася,
и репка!»
Вернувшись в город, нашел у себя на квартире посланного
с письмом от Марьи Антоновны: она писала ему, что Софье
худо, и просила его приехать немедленно.
Он понял, что она умирает.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Что Софья умирает, государь знал; и что с этою смертью
порвется для него последняя связь с жизнью – тоже знал. Но,
по обыкновению, скрывал свое горе от всех. Никому не жаловался, не оставлял занятий, не изменял привычек. Жил, как
всегда в летние месяцы, то на Каменном острове, то в Царском и Красном, где готовились большие маневры, на которых он должен был присутствовать. Но где бы ни был, два-три
раза в день фельдъегери привозили ему известия о больной,
и сам он ездил к ней почти каждый день.
Большею частью сидел у ее постели молча или читал, все
равно что, – она почти не слушала, лежала без движения, закинув голову, закрыв глаза, вся вытянувшись и вытянув худые руки, прозрачно-бледные, с голубыми жилками. Одеяло
сбрасывала (все казалось ей тяжелым, как это бывает перед
концом у чахоточных) и лежала под одной простыней, так
что от маленьких ножек до едва обозначенной детски-девичьей груди видно было все тело, облитое белою тканью, как
будто обнаженное, изваянное, тонкое, острое, стройное,
стремительно-недвижное – стрела на тетиве, слишком натянутой.
Иногда открывала глаза и смотрела на него подолгу, все
так же молча; и тогда казалось ему, что он в чем-то виноват
перед нею и что надо сказать, сделать что-то, чтобы искупить
вину, пока не поздно; казалось также, что она уходит от него
в недосягаемую даль, погружается в глубину бездонную, –
и вдруг исчезла боль, – уже не страшно, не жалко, только завидно: хотелось туда же, за нею.
В середине июня дни стояли жаркие, с грозовыми белыми
тучами, с темно-яркою, влажною, точно мышьяковою зеленью трав, с душною, пахнущею мхом, болотною сыростью,
с тихим, сонным ворчанием грома и бессонным трепетаньем
зарниц по ночам.
215

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Однажды, в послеполуденный час, когда он читал ей вслух
Евангелие, она открыла глаза, и по лицу ее он понял, что она
хочет что-то сказать. Наклонился, подставил правое, лучше
слышавшее ухо к самым губам ее, и она прошептала чуть
слышным шепотом, подобным шелесту сухих ночных былинок:
– Сенокос, папа?
– Да, как бы только не пропало сено – все дожди.
– Хорошо теперь в поле, – шептала она: – лечь в траву,
с головой укрыться, уснуть. Хорошо, свежо. А здесь жарко,
душно, нечем дышать… а по ночам Атька…
– Какая Атька?
– Обезьянка. Разве не помнишь?
– Ах, да, как же, помню…
Говорили, думая о другом, только бы сказать что-нибудь,
прервать молчание, слишком тяжелое.
– А маменька тоже больна?
Маменькой называла она императрицу Елизавету Алексе-
евну, он к этому привык и сам при ней называл ее так.
– Скажи ей, что снилось мне намедни, будто вместе жи-
вем где-то далеко, у моря, в Крыму, что ли… – сказала Софья.
Он часто говорил с ней о том, как, отрекшись от престола,
выйдя в отставку, купит Ореанду, свое любимое местечко на
Южном берегу, построит маленький домик у самого моря,
в лесу, и там будет жить с нею и с маменькой.
– В Крыму? – удивился он: – а ведь и маменьке тоже сни-
лось намедни, будто вместе живем в Ореанде.
Но Софья не удивилась.
– Да, вместе скоро… – проговорила так тихо, что он не
расслышал.
Продолжал читать Евангелие:
«Кто бо от вас, хотяй столп создати, не прежде ли сед раз-
чтет имение, аще имать, еже есть на совершение, да не когда
положит основание и не возможет совершити, вси видящие
216

АЛЕКСАНДР I
начнут ругатися ему, глаголюще: сей человек начат здати и не
може совершити».
1
Остановился, посмотрел на нее: лежала, закрыв глаза, как
будто спала.
Задумался, вспомнил давешний разговор свой с Голицыным об отречении от престола. Не о таких ли, как он, это сказано? Не начал ли он строить башню, положил основание
и не мог совершить? Не вся ли жизнь его – развалина недостроенного здания? Мечтал о великих делах – о Священном
Союзе, о царствии Божьем на земле, как на небе, а единственное малое, что мог бы сделать – дать счастье хоть одному человеку, вот ей, Софье, – не сделал. Зачем ее родил? Дал
ненужную муку, непонятную жизнь, непонятную смерть?
Чем искупит? Что сказать, что сделать, пока еще не поздно?
Или уж поздно?
Софья открыла глаза, посмотрела на него молча, пристально, как смотрела все эти дни, и вдруг показалось ему, что она
о том же думает, – все видит, все обличает, – судит его, как
равная равного.
– Не надо, папенька, милый, – опять зашептала, когда наклонился он к ней: – не думай, не бойся. Все хорошо будет,
все к лучшему, ты же сам всегда говоришь: все к лучшему…
В недосягаемо-далекой, чуждой улыбке была ясность и мудрость, как будто насмешка над ним: если бы над грешными
людьми смеялись ангелы, у них была бы такая улыбка.
Что-то еще шептали, шелестели сухие губы, сухие ночные
былинки, – но он уже не слышал, хотя слушал с усилием, нагнув свою лысую голову, вытянув шею, так что жилы вздулись
на ней и выпучились бледно-голубые близорукие глаза.
1
«Ибо кто из вас, желая построить башню, не сядет прежде и не
вычислит издержек, имеет ли он, что нужно для свершения ее, дабы,
когда положит основание и не возможет совершить, все видящие не
стали смеяться над ним, говоря: „Этот человек начал строить и не мог
окончить“» (Евангелие от Луки, XIV, 28–30).
217

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
«Смешные глазки, совсем как у теленочка!» – вдруг вспом-
нилось ей, как смеялась она маленькой девочкой, ласкаясь,
шаля и целуя эти бледно-голубые глаза с белокурыми ресницами; вспомнилась также подслушанная в разговоре старших
давнишняя шутка Сперанского, который однажды в письме
к приятелю, перехваченном тайной полицией, назвал государя
«белым теленком»: «Наш Вобан – наш Воблан». Вобан – знаменитый французский инженер, строитель крепостей (государь в то время осматривал крепости); а Воблан пофранцузски: veau blanc, белый теленок. Государь за эту шутку
так разгневался, что в первую минуту хотел расстрелять Сперанского. Софья не поняла тогда, за что: «Ну, да, белобрысенький, лысенький, розовенький весь, прехорошенький теленочек. Что же тут обидного?» Ей казалось иногда, что от него
и пахнет молочным теленочком. Видела раз в церкви Покровской, на падуге свода, херувима золотого, шестикрылого, с ликом Тельца; он был похож на папеньку: такое же в обоих –
кроткое, тихое, тяжкое, подъяремное.
Все это промелькнуло теперь в улыбке ее, полной нездеш-
ней ясностью, нездешней мудростью, когда шептала она детскую ласку предсмертным шепотом:
– Теленочек беленький!
Слов не расслышал он, но понял, и сердце заныло от жало-
сти; чтоб не заплакать, вышел из комнаты.
На площадке лестницы увидел Дмитрия Львовича На-
рышкина. Часто стоял он так, в темном углу, у двери, не смея
войти, прислушиваясь, и тихонько плакал. Обманутый муж,
над которым все смеялись, любил чужое дитя, как свое.
Увидев государя, сделал лицо спокойное.
– Ну, что? Как? – спросил шепотом, но не выдержал, вы-
сунул язык и всхлипнул детски-беспомощно.
Государь обнял его, и оба заплакали.
Два дня не приезжал он к Софье: много было неотложных
дел. 18-го июня назначены маневры. Накануне весь день про-
218

АЛЕКСАНДР I
вел на даче Нарышкиных. Приехав, узнал, что больная причащалась; испугался, подумал, что конец. Но нет, все по-преж нему; только очень слаба; почти не говорила, не открывала глаз,
лежала в забытьи. Когда наклонялся он к ней, спрашивала:
– Ты здесь? Не уехал? Не уезжай, не простившись. Если
буду спать, разбуди…
Видно было, что ей страшно чего-то; и ему сделалось
страшно. Каждый раз, уходя, думал: что, если приедет завтра
и не застанет ее в живых? Сегодня страшнее, чем когда-либо.
Уж не остаться ли? Не отложить ли маневров и всех прочих
дел? Остаться совсем, подождать конца, – ведь уж недолго?
Но стыд, который столько раз в жизни делал его, любящего, страдающего, наружно бесчувственным, – нашел на него
и теперь: неодолимый стыд, отвращение, нежелание выставлять горе свое напоказ людям; чувство почти животное, которое заставляет больного зверя уходить в берлогу, чтобы никто
не видел, как он умирает. И чем сильнее боль, тем стыд неодолимее.
Решил уехать и вернуться завтра, тотчас после маневров;
утешал себя тем, что такие же припадки слабости бывали
у нее и раньше, но проходили: даст Бог, и этот пройдет.
Только что решил, больная затревожилась, зашевелилась,
проснулась, подозвала его взглядом, спросила:
– Который час?
– Девятый.
– Поздно. Поезжай скорее. Вставать рано, – устанешь.
Нет, погоди. Что я хотела? Все забываю… Да, вот что.
Он приподнял голову ее и положил к себе на плечо, чтобы
ей легче было говорить ему на ухо.
– Вы князя Валерьяна очень не любите? – заговорила пофранцузски, как всегда о важных делах.
– Нет, отчего же? За что мне его не любить?.. – начал он
и не кончил; по тому, как спрашивала, почувствовал, что нельзя лгать.
219

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
– Я его мало знаю, – прибавил, помолчав: – но, кажется,
не я его, а он меня не любит…
– Неправда! Если меня, то и вас любит, будет любить, –
проговорила, глядя ему в глаза тем взглядом, который, казалось ему, видел в нем все и все обличал.
– А ты что о нем вспомнила?
– Хотела просить: позовите его, поговорите с ним.
– Сейчас?
– Нет, потом…
Он понял, что «потом» значит: «когда умру».
– Сделайте это для меня, обещайте, что сделаете.
– О чем же нам с ним говорить?
– Спросите, узнайте все, что он думает, чего хочет… чего
они хотят для блага России… Ведь и вы того же хотите?
– Кто они?
– Ты знаешь, – кончила по-русски: – не спрашивай, а если
не хочешь, не надо, прости…
Да, он знал, кто они. Какая низость! Восстановлять дочь
против отца, ребенка больного, умирающего делать орудием
злодейских замыслов. Вот каковы они все! Ни стыда, ни совести. Травят его, как псы добычу, окружают, настигают даже
здесь, в последней любви, в последнем убежище.
А она все еще смотрела ему в глаза тем же светлым, всеви-
дящим взором; и вдруг почувствовал он, что наступила минута
что-то сказать, сделать, чтоб искупить вину свою, – теперь,
сейчас или уже никогда – поздно будет.
– Хорошо, – сказал он, бледнея: – поговорю с ним и все,
что могу, сделаю.
Радость блеснула в глазах ее, живая, земная, здешняя, как
будто из недосягаемой дали, куда уходила, она вернулась
к нему на одно мгновение.
– Обещаешь?
– Даю тебе слово.
– Спасибо! Ну, теперь все, кажется, все. Ступай…
220
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
