Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Царство зверя II. Александр I
.pdf
АЛЕКСАНДР I
уничтожению подлежащее. Да не содержит в себе новый порядок нижé
Математическое равенство, как бритва, брило до крови;
как острый серп – колосья – срезывало, скашивало головы,
чтоб подвести всех под общий уровень.
– Всякое различие состояний и званий прекращается; все
титулы и самое имя дворянина истребляется; купеческое
и мещанское сословие упраздняются; все народности от права отдельных племен отрекаются, и даже имена оных, кроме
единого, великороссийского, уничтожаются…
Все резче и резче режущие взмахи бритвы. «Уничтожается», «упраздняется» – в словах этих слышался стук топора
в гильотине. Но очарование логики, исполинских ледяных
кристаллов с лунным огнем подобно было очарованию музыки. Жутко и сладко, как в волшебном сне – в видении мира
нездешнего. Града грядущего, из драгоценных камней построенного Великим Планщиком вечности.
– Когда же все различия состояний, имущества и племен
уничтожатся, то граждане по волостям распределятся, дабы
существование, образование и управление дать всему единообразное – и все во всем равны да будут совершенным равенством, – заключил он общий план и перешел к подробностям.
Цензура печати строжайшая; тайная полиция со шпионами из людей непорочной добродетели; свобода совести сомнительная: православная церковь объявлялась господствующей,
а два миллиона русских и польских евреев изгоняются из России, дабы основать иудейское царство на берегах Малой Азии.
Слушатели как будто просыпались от очарованного сна;
сначала переглядывались молча, затем послышались насмешливые шепоты, и, наконец, негодующие возгласы.
– Да это хуже Аракчеева!
– Военные поселения, а не республика!
1
Даже (церковнослав.).
1
тени старого…
171

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
– Мундир бы завести для всех россиян одинаковый, с дву-
мя параллельными шнурами в знак равенства!
– Не русская правда, а немецкая!
– Самодержавие злейшее!
А Пестель, ничего не видя и не слыша, продолжал гово-
рить, как будто наедине с собою.
Голицын вглядывался в него, и маленький человек, со спо-
койным лицом, в треуголке и сером плаще, вспоминался ему
на высотах Шевардинского редута, в пороховом дыму и в
огне, над грудами убитых и раненых, ходивший взад и вперед
шагами такими тяжелыми, что, казалось, не от пушечных выстрелов, а от этих шагов дрожит и стонет земля. Маленький
человек похож был на свою собственную куклу, автомат в музее восковых фигур. Неземная тяжесть, роковая одержимость.
Как будто не сам он двигается, а кто-то двигает, дергает его,
как петрушку за ниточку.
Пестель вынул из портфеля перечерченную военную карту
Российской империи, разложил ее на столе и начал объяснять
разделение областей будущей Российской республики, с новою столицею, соединяющей Европу с Азией, Нижним Новгородом, под названием Владимир, в честь св. Владимира. Карта приложена была к «Русской Правде».
– Неубитого медведя шкуру делим, – заметил кто-то.
– А Польша где?
– Здесь, – указал Пестель на карту.
– Как здесь? За рубежом?
– Да, отделена от России.
– Не знаю, как вы, господа, – вдруг побледнел и вскочил
Рылеев, – а я никому не позволю разыгрывать в кости судьбу
моей родины!
Повскакали и другие, закричали в ярости:
– Не позволим! Не позволим!
– Вот они, Южные, вот, куда гнут!
– Кромсать Россию! Да черт вас дери с вашею республикою!
172

АЛЕКСАНДР I
– Предатели!
– Враги отечества!
Неистовый Кюхля схватил карту и разорвал ее пополам.
Председатель изо всей силы звонил в колокольчик, но долго еще шум не унимался.
– Я полагаю, господин полковник, что отторжение столь
коренных областей, как Польша, от державы Российской
многим не понравится, – начал было Трубецкой примирительно, когда стало потише.
– А я полагаю, господин председатель, что мы испове дуем
либеральные взгляды не для того, чтобы нравиться людям, из
коих большинство глупцы, – усмехнулся Пестель так высокомерно, что даже кротчайшего Трубецкого передернуло.
– А главное, хамы все; не от огня или потопа, а от хамства
погибнет земля! – выпалил вдруг доселе безмолвный Каховский и опять замолчал на весь вечер.
– С одним не могу никак согласиться, – заключил Рылеев: – в республике вашей смертная казнь уничтожается, а вам
без нее не обойтись, гильотина понадобится, да еще как: нам
же первым головы срубите…
– Не гильотина, а пестелина! – крикнул Бестужев.
Одоевский закорчился и закашлялся от смеха так, что должен был выйти в другую комнату.
Голицыну казалось, что все, навалившись кучею, бьют спящего или пьяного.
Заранее предчувствуя победу, Муравьев попросил слова.
Заговорил – и с отрадой почувствовали все, как вещи, сдвинутые Пестелем, возвращаются на старые места; опять становится все нетяжким, негрозным, неответственным; режущая
бритва окутывалась ватою; ледяные кристаллы таяли и превращались в теплую воду.
Муравьев доказывал необходимость медленного действия.
– В самой натуре постепенное течение времени дает
жизнь, рост и зрелость всему; крупные же и быстрые события
173

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
производят вихри, бури, землетрясения и разрушения. Точно
так же народу, пребывшему века без сознания вольности
гражданской, дарование оной располагаемо должно быть
с постепенностью. Поставлять же внезапно и насильственно,
на место правления законного, самовластие временных диктаторов, – людей, никому неведомых, есть дело безрассудное.
Уверены будучи в том, – заключил оратор, – что Россия не
может быть иначе управляема, как монархом законным и наследственным, отвергает Северное Общество всякую мысль
о республиканском образе правления и единственной целью
своей полагает конституцию монархическую.
– Браво, браво, Муравьев! – закричали и захлопали ему те
же, кто давеча кричал и хлопал Пестелю.
– Не бывать республике!
– Да здравствует монархия!
– Да здравствует конституция Северная!
Голицын давно уже видел, как лицо Пестеля бледнело, ис-
кажалось, и в тускло-черных глазах загорался тяжелый, припадочный блеск. Вдруг ударил он изо всей силы кулаком по
столу.
– Так будет же республика!
Все на минуту притихли. Но тотчас же опять поднялся не-
истовый крик:
– Долой диктаторов!
– Долой Пестеля!
– Второго Бонапарта!
– Второго самодержца!
– Павла Второго!
Пестель, как будто просыпаясь, обвел всех медленным
взором.
– Господа, – заговорил он изменившимся голосом, с ти-
хим и грустным недоумением в потухших глазах, – я ни на
какие личности отвечать не буду. Я пришел сюда не с тем.
Ежели обидел кого, прошу извинить… Но стыдно будет тому,
174

АЛЕКСАНДР I
кто подозревает личные виды. Последствие покажет, что таковых не было. Впрочем, если я один мешаю всему, я готов
удалиться из Общества.
Остановился, помолчал и вяло, рассеянно, точно о другом
думая, потер лоб рукой:
– Я хотел еще что-то… Ну, да все равно…
В лице и в голосе его что-то было такое простое, правдивое
и печальное, что все на мгновение опомнились и, так же как
давеча, затаили дыхание, потупились, не глядя друг на друга.
И тихая душная тяжесть опять навалилась на всех. Почувствовали, что не надо было говорить того, что говорили, и что
не в нем, а в самих себе они что-то унизили.
Голицын встал и подошел к Пестелю.
– Я хочу вам сказать при всех, Павел Иванович! Со многим я не согласен, но главное верно у вас, и я того же мнения
до корня: низвержение династии, провозглашение республики. Что бы ни говорили, – это так, и без этого ничего не будет,
ничего не будет!
Пестель посмотрел на Голицына с удивлением, как будто
все еще не понимая, но вдруг улыбнулся простодушною улыбкою, той же самою, с которой спрашивал намедни Рылеева
о персидской шали для сестры и от которой лицо его сразу
молодело, хорошело до неузнаваемости.
– Спасибо вам… Я не знаю вашего имени.
– Князь Валерьян Михайлович Голицын.
– Ну, спасибо, спасибо вам, князь! – сказал, крепко, до
боли, пожимая ему руку.
Голицын заглянул в глаза Пестелю и тоже улыбнулся, –
почувствовал, что может полюбить его, как брата. Но в то же
мгновение увидел глаза умирающей девочки.
Пестель, собираясь уходить, складывал в портфель бумаги,
листки «Русской Правды» и половинки разорванной карты
Российской республики, – верно, дома склеит тщательно. Никто его не удерживал.
175

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Зеленое сукно, взятое напрокат из Русско-Американ-
ской Компании, сняли со стола, чтобы не запачкать, и покрыли
стол белою скатертью. Потушили свечи, зажгли ананасовый
пунш; сахарная голова запылала в голубых волнах спиртового
пламени; захлопали пробки, полилось шампанское. Пир
вскладчину: с каждого гостя по двадцати рублей ассигнациями.
От грозной и душной Пестелевой тяжести с наслаждени-
ем возвращались к обыденной легкости, как будто, проснувшись, потягивались, расправляли члены и торопились наверстать упущенное. Говорили о последнем параде, о чинах
и производстве, о танцовщице Истоминой и за кулисных шалостях гвардейцев, о Семеновой, которая провалилась намедни в Лобановской «Федре»;
и Малярке, кто лучше поет, – почти с таким же увлечением,
как только что о республике и монархии.
Чимбиряк-чимбиряк-чимбиряшечки!
С голубыми вы глазами, мои душечки! –
пел Бестужев, подражая Фешке.
Затянули хором:
1
спорили о цыганках, Фешке
Отечество наше страдает
Под игом твоим, о злодей!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Свобода! Свобода!
Ты царствуй над нами…
Кюхля пошел плясать казачка и растянулся при общем хо-
хоте. Якубович произнес речь:
– Господа, я не хочу принадлежать ни к каким тайным об-
ществам, чтобы не плясать по чужой дудке. По моему мнению,
1
Михаил Евстафьевич Лобанов (1787–1846) – русский писа-
тель, драматург. Перевел трагедию Ж. Расина «Федра».
176

АЛЕКСАНДР I
один человек решительный полезнее всех обществ. Я жестоко
оскорблен государем. Разве вы не знаете, зачем я проживаю
в Петербурге? Разве не написана на лбу моем кровавая причина?
Сорвал повязку с головы и, вынув из бокового кармана полуистлевший листок, штабный приказ по гвардии, с чином
капитана вместо полковника, помахал над головой:
– Вот пилюля, которую восемь лет ношу у ретивого; восемь лет жажду мщения. Ему не ускользнуть от меня… Тогда
пользуйтесь случаем, делайте, что хотите, созывайте ваш Великий Собор и дурачьтесь досыта!
Выслушали молча и заговорили тотчас о другом: где бы
провести остаток ночи, в Красный ли кабачок закатиться на
тройках, или по соседству в Фонарный, к «дамочкам». Но говорили уже вяло, со скукою; сразу устали, опьянели и отяжелели. Веселье потухало, как бледно-голубое пламя пунша
в бледно-зеленой тусклости утра.
Затянули еще раз на прощанье, но тоже со скукою:
Отечество наше страдает…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И опять:
Чимбиряк-чимбиряк-чимбиряшечки!
С голубыми вы глазами, мои душечки!
Один в кабинете, забившись в угол дивана и закрыв лицо
руками, сидел Одоевский. Голицын подошел к нему. Тот услышал и отнял руки от лица.
– А знаете, князь, – проговорил он, и Голицыну казалось,
что слезы у него на глазах, – ведь Пестель-то прав: стыдно,
Боже мой, как стыдно и гадко все! Ничего не будет. Болтуны
несчастные: наделала синица славы, а моря не зажгла…
Голицын молча простился и вышел на улицу.
177

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Светло, тихо, пусто. Внизу – опрокинутое в Мойке белое
небо, и вверху – оно же, белое, слепое, как остеклевший глаз
покойника; серая каланча над серою съезжею; у полосатой
будки сонный будочник; грохочущие телеги со смрадными
бочками; ругань двух пьяных гуляк у трактира с красным фонариком и гул барабана вдали, – должно быть, на гауптвахте
бьют зорю.
На углу Вознесенской нагнал его Рылеев. Долго шли молча.
– Ну что, как? – начал было Голицын, но тот замахал на
него руками:
– Да уж не говорите. Скверно…
И опять молча пошли по светлой, тихой и пустой, точно
вымершей, улице с белым небом вверху.
Вдруг оба вздрогнули. Могучий звук прокатился одиноко
в мертвой тишине, задрожал, как задетая у самого уха струна,
и медленно замер. Первый, второй, третий – и весь воздух наполнился медленно-мерными медными гулами. У Вознесения
благовестили к заутрене.
Остановились, прислушались.
– Да, ничего не будет, ничего не сделаем, – заговорил Ры-
леев, как будто повторяя то, что говорил благовест, – а всетаки надо начать! Раздастся глас свободы и разбудит спящих…
Говорил, как всегда, высокопарно, торжественно; но не
в словах, а в лице и голосе его что-то было такое же простое,
правдивое, как давеча у Пестеля.
Голицын положил ему руки на плечи и заглянул в лицо,
бледное в бледной тусклости утра, точно мертвое.
– Да, начать надо, – произнес и он, как бы отвечая на то,
о чем спрашивал колокол. – Хотя вы и не верите в Бога, а помоги вам Бог!
Обнялись и поцеловались молча.
Когда Рылеев ушел, Голицын долго еще слушал благовест,
потом снял шляпу и перекрестился с молитвою, с которой
благословила его Софья:
178

АЛЕКСАНДР I
«Сохрани, помоги, помилуй нас всех, Господи! Спаси, Матерь Пречистая!»
На следующий день у Полицейского моста на Невском
встретил он Пестеля; лица не видал – шел сзади, – но узнал
тотчас же. У Пестеля под мышкою был сверток, должно быть,
персидская шаль, подарок сестре. Нагнав его, Голицын пошел
рядом; но Пестель не замечал его и продолжал идти, не глядя
по сторонам. Лицо безжизненное, взор невидящий, шаг размеренный: кажется, будь на дороге яма, – не остановился бы,
как пущенный в ход автомат.
Солнце пекло уже по-летнему; тощие липки бульвара, едва
распустившиеся, кидали слабую тень. Пестель присел на скамейку, снял фуражку и вытер платком пот со лба; все еще не
узнавал или не видел Голицына, присевшего рядом.
– Здравствуйте, Павел Иванович!
– Ах, Валерьян… – видимо, с трудом вспомнил он имя, –
Валерьян Михайлович, извините, я очень рассеян, никого не
узнаю…
Голицын заговорил о вчерашнем, но Пестель едва слушал
и отвечал неохотно, как будто думал о другом, не рад был
встрече и о своей вчерашней благодарности забыл.
– А нехорошо у вас в Петербурге, – вдруг, среди разговора, оглянулся он и поморщился: – жара, пыль, вонь… Я, впрочем, весны не люблю. То ли дело осень, особенно в деревне,
самая глухая осень в самой глухой деревне. Читали вы «Утехи
меланхолии?»
– Нет, что это?
– Книжечка такая, старинная. Мне нравится. Давеча по
Невскому шел, все вспоминал. Погодите, как это? «Счастливый уголок безмятежности, уединенное сельцо, мирное лоно
твое в шуме осенних бурь нежит скорбный дух мой; любезная
пустынька питает меланхолию…» Не правда ли, чувствительно? Глупо, но чувствительно. Точно перевод с немецкого. Потому, должно быть, мне и нравится…
179

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
– А к памятнику Петра пройти как? – спросил он, вставая.
– Тут недалеко. Я проведу вас, если позволите.
Пошли вместе. По дороге Пестель опять вычитывал ему из
«Утех меланхолии»:
– «Среди октябрьских непогод в дико-густейшей мгле,
при порывистых вихрях, приветствуемый мерцанием дружественной Цинфии». Что такое Цинфия? Из мифологии, что
ли? А дальше не помню…
– Как вы и это-то запомнили? – рассмеялся Голицын.
– С матушкой читал, давно еще, мальчиком, а потом с се-
строй. Бывало, в осенние сумерки, все ходим по березовой аллее над озером, – у нас большое озеро в парке, оттуда вид
прекрасный, – желтые листья под ногами шуршат, и читаем
Ламартина, Шатобриана или вот эту самую меланхолию.
– Вы и стихи любите?
– Нет, стихов не люблю… впрочем, не знаю, мало читал,
только вот с сестрою. Одному некогда и скучно.
– А Пушкина?
– И Пушкина мало знаю.
– Вы, кажется, встречались?
– Да, в Кишиневе раз, давно. Всю ночь проговорили о по-
литике и о бессмертии души.
– Ну и что же?
– Ничего. Как всегда, каждый при своем остался. Он до-
казывал, что Бога и бессмертия нет, а я ему, что этого доказать
нельзя; тут все надвое: по сердцу – Бога нет, а по разуму –
есть. Mon coeur est materialiste, mais ma raison s’y réfuse.
– Наоборот, казалось бы? – удивился Голицын.
– Нет, у меня так, – немного нахмурился Пестель, и в гла-
зах его появилось выражение, которое и раньше заметил Голицын, как будто перед носом любопытного гостя захлопну-
1
У меня сердце материалиста, но мой разум отвергает материа-
лизм (франц.).
1
180
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
