Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Царство зверя II. Александр I

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
АЛЕКСАНДР I
Ночью, оставшись один, распечатал письмо Алилуева; но, увидев донос на Аракчеева, не стал читать, только заглянул в начало и конец.
«Ваше императорское величество, государь всемилости­вейший! Единая мысль о военных поселениях наполняет вся­кую благомыслящую душу терзанием и ужасом»…
А в конце:
«Военные поселения суть самая жесточайшая несправедли­вость, какую только разъяренное зловластье выдумать могло»…
«Нет, это не он писал, куда ему, пьянице, – подумал госу­дарь: – кто-нибудь сочинил для него. Уж не из них ли кто?»
Они всегда и везде были члены Тайного Общества.
Взял свечу, зажег бумагу и бросил в камин.
Спал так же спокойно, как в прошлую ночь.
На следующий день назначен был отъезд государя. Аракче­еву сразу полегчало, когда доложили ему, что мертвое тело Алилуева, зашитое в мешок с камнем, брошено в Волхов. Пе­рекрестился и начал играть с Клейнмихелем в бостон по гро­шу: значит, выздоровел.
В центре Грузинской вотчины, в деревне Любуни, на при­горке, стояла башня, наподобие каланчи пожарной. Отсюда видно было все, как на ладони. На верхушке башни – золотое яблоко, сверкавшее, как огонь маяка, и Эолова арфа с натяну­тыми струнами, издававшими под ветром жалобный звук. Поселяне, проходя мимо под вечер, шептали в страхе:
– С нами сила крестная!
На башню эту пригласил хозяин гостей своих в день отъез­да, чтобы в последний раз полюбоваться Грузиным.
Поднялись на вышку, уставили подзорную трубку и нача­ли обозревать с высоты птичьего полета селенья: Хотитово, Модню, Мотылье, Катовицу, Выю, Графскую слободку. Не сельский вид, а геометрический чертеж: правильно, как по ли­нейке и циркулю, расположенные поля, луга, сенокосы, паш­ни, – каждый участок за номером; прямые шоссе, прямые ка-
241
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
навы, прямые просеки и уходящие вдаль бесконечными прямыми линиями сажени дров – каждая сажень тоже за но­мером. Там, где росли когда-то сосны мачтовые, теперь и тра­ва не растет, все вырублено, выровнено, вычищено, как будто надо всем пронесся вихрь опустошающий. На лице земли – неземная скука, такая же как на лице Аракчеева.
Вспомнился Тарасову слышанный в больнице рассказ
о том, как производится военная нивелировка местности: сол­даты сносят целые селенья, разрушают церкви, срывают клад­бища и воющих старух стаскивают с могил замертво, а стари­ки шепчут друг другу на ухо: «светопреставление, антихрист пришел!»
Но, кроме Тарасова, все восхищались, а государь больше
всех. Он готов был верить в давнюю мечту свою – распростра­нить на всю Россию военные поселения: одинаковые повсюду деревни-казармы, одинаковые розовые домики, белые тум­бочки, зеленые мостики; прямые аллеи, прямые канавы, пря­мые просеки; и везде мужики в мундирах, за сохой марширу­ющие; везде к обеду поросенок жареный; на заслонках амуры чугунные, ватерклозеты «истинно царские». Никаких револю­ций, никаких Тайных Обществ. Рай земной, Царствие Божие, Грядущий Сион. По Писанию: всякий дол да наполнится, вся­кая гора и холм да понизятся; кривизны выпрямятся и неров­ные пути сделаются гладкими.
– Любезный друг, Алексей Андреевич, – сказал государь,
обнимая Аракчеева, – благодарю тебя за все твои труды.
– Рад стараться, ваше величество! Все для вас, все для вас,
батюшка, – всхлипнул Аракчеев и упал на грудь государя. – Повелеть извольте – и всю Россию военным поселением сде­лаем…
А на Эоловой арфе струны гудели жалобно и, казалось,
плачет в них душа Капитона Алилуева вместе с душами всех замученных:
– Антихрист пришел!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ЗАПИСКИ КНЯЗЯ
ВАЛЕРЬЯНА МИХАЙЛОВИЧА ГОЛИЦЫНА
1824 года, генваря 1. «Государи Российские суть главою церкви». Изречение сие находится в акте о престолонаследии, читанном в Москве в Успенском соборе, при восшествии на престол императора Павла Первого. Разговор о том с Чаадае­вым весьма примечательный. Поставление царя земного гла­вою церкви на место Христа, Царя Небесного, не только есть кощунство крайнее, но и совершенное от Христа отпадение, приобщение же к иному, о коем сказано: «Иной приидет во имя свое: его примете».
1824 года, июля 2. Более года, как записки сии в Париже начаты и оставлены. Тот разговор с Чаадаевым последний. Приехавши в Россию не до записок было. Теперь опять пишу на досуге; болезнь досужим делает. Болен, а чем – не знаю. Полковой штаб-лекарь Коссович, старичок добренький, су­щая божья коровка, который пользует меня, говорит надвое: то ли меланхолия от расстройства печени, то ли скрытая го­рячка нервическая.
– Вам, – говорит, – надобно пьявки поставить.
– Ну что ж, – говорю, – ставьте, будут пьявки на пьявку…
Испугался он, думает, брежу.
– Как это, – говорит, – пьявки на пьявку?
– Да вы же, доктор, сами говорили давеча, что люди, одно худое во всем видящие, цирюльничьим пьявкам подобны, со­сущим кровь негодную. В этом и болезнь моя. Помогите, если можете.
– Нет, – говорит, – лекарства наши от этого не пользуют: тут иное потребно лечение, духовное.
– Философия, что ли?
243
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
– Зачем философия? Светильник оной в буре бедствий че-
ловеческих озаряет менее, чем одна малая лампада перед об­разом Девы Святой…
– Благодарю покорно, с меня и дядюшкиных лампадок
довольно: нынче постное масло дешево. Лучше уж пьявки!
Рассмеялся я; преглупый и прегадкий смех, а не могу удер-
жаться: иной раз плакать хочу, а смеюсь.
А старичок мой рассердился и сделался похож на серди-
тую божью коровку. Тоже ведь мистик, тоже член Тайного Общества (не мы одни на свете). Филадельфийской церкви го­спожи статской советницы Татариновой.
Июля 3. Третья неделя с кончины Софьи. Если бы я пла-
кать мог, – и пьявок не надо бы, да вот не могу.
Софьина няня, Василиса Прокофьевна, на панихидах все
чашку с водою на подоконник ставила: «Чтоб душеньке омыться было в чем», – говорила с такою уверенностью, как бы живой умыться давала. А для нас, дряхлого дедушки Воль­тера дряхлых внучков, «мнения о бессмертии души – не без некоторого мрака», как родной мой дедушка, вольтерьянин, сказывал. «Увидимся, если не сшалим», – он же говаривал: сшалить, значит умереть. А мы, дедушкины внучки, и сшалить не умеем как следует.
Недаром, видно, Софья остерегала, что оный поганый сме-
шок и у меня к старости будет. А чай, и теперь уже есть?
Не в Премудрую Благость, которая над миром царствует,
по Шеллингу, а в Обезьяну, по Гольбаховой системе, веруем. «Представь себе судьбу в виде огромной обезьяны. Кто ее по­садит на цепь? Ни ты, ни я. Значит, делать нечего и говорить нечего», – писал Пушкин Вяземскому, когда у того ребенок умер. Делать нечего и плакать нечего. А смеяться можно; ви­деть во всем дурное, смешное и наливаться, как пьявка, чер­ною кровью.
Сумасшедшие сами с собой разговаривают: кажется, запи-
ски сии – такой разговор сумасшедшего.
244
АЛЕКСАНДР I
Июля 4. Письмо от тетушки; в деревню зовет. Нет, не пое­ду. Мне и здесь хорошо, в пустой квартире, в старом Бауеровом доме, у Прачешного моста. Окна мелом замазаны; зеркала и мёбли в чехлах; пустые комнаты, по которым ходить можно взад и вперед, а когда устанешь – о Кульмской битве читать на пожелтевшем листке «Сенатских Ведомостей», – ваза в них, на столике в углу, завернута; или, на диване лежа, ут­кнуться носом в заплату старого чехла: столько, глядючи на нее, передумано, что заплатка сия будет мне памятна. А если жар­ко, – окно открыть; тогда из Фонтанки тухлою рыбою пахнет, дегтем с торцовой мостовой, которую чинят, и сосновыми дро­вами, что барочники возят в тачках по узеньким доскам на на­бережной. А иногда вдруг из Летнего сада повеет медовою све­жестью лип, и старые липы покровские вспомнятся у пруда, за теплицами, где читали мы с Софьей «Людмилу» Жуковского.
Кончен, кончен путь, Людмила! Нам постель – темна могила, Завес – саван гробовой. Сладко спать в земле сырой…
1
реляции
Сладко спать – если бы только не страшные сны. Все Ать­ка мартышка снится, в виде той Обезьяны, о которой писал Пушкин Вяземскому; на лицо мне мохнатою шерстью нава­лится, душит; а тут же где-то, точно комарик, жужжит мне на ухо мой милый Саша, мой тихий мальчик: «Премудрая Бла­гость над миром царствует».
И я смеюсь, я и во сне смеюсь; кажется, и умирать буду с этим поганым смехом.
Июля 8. Сочинитель Грибоедов живет у Одоевского. Они – друзья. А я не люблю Грибоедова. Иные – ножом, иные – пулей, иные – петлей, а он смехом себя убивает.
1
Под селением Кульм (Чехия) соединенные русские и прусские
войска победили французов в 1813 году.
245
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Я, говорят, на него похож. Не дай Бог! Неужели и у меня
такой же смех, – точно мертвые кости из мешка сыплются?
Намедни читал он «Горе от ума» в большом обществе. Сел
за стол, положил рукопись. А Василий Михайлович Федоров, старичок простенький, плохой сочинитель плохой драмы «Лиза, или Следствие обольщения и гордости», подошел, взял рукопись и взвесил ее на руке.
– Ого, – говорит, – тяжеленька: стоит моей «Лизы»! Грибоедов поглядел на него из-под очков и процедил
сквозь зубы:
– Я не пишу пошлостей. Федоров сконфузился. – Никто в этом не сомневается, Александр Сергеевич.
Я не только не хотел вас обидеть сравнением со мной, но, пра­во, готов первый смеяться…
– Вы над собой смеяться можете, а я никому не позволю. – Ну, право же, я вовсе не думал… – О, я уверен, что вы сказали не подумавши! Хозяин видел, что дело плохо; подошел к Федорову и взял
его за плечи.
– А вот мы в наказание Василия Михайловича в задний
ряд кресел посадим.
– Сажайте, куда угодно, но я при нем читать не буду, –
объявил Грибоедов, встал и начал ходить по комнате, куря си­гарку.
Федоров краснел, бледнел, чуть не плакал, бедненький; на-
конец взял шляпу.
– Очень жалею, Александр Сергеевич, что невинная шут-
ка моя была причиной такой неприятности, но чтобы не ли­шать хозяина и гостей удовольствия слышать вашу комедию, я ухожу.
Одоевский говорит: «Узнать Грибоедова, значит полю-
бить». Может быть, я не люблю его, потому что себя не лю­блю, боюсь его как двойника своего.
246
АЛЕКСАНДР I
Июля 9. У Одоевского завтракал. Голова разболелась. Хозя­ин уложил меня в своем кабинете, опустил шторы и обвязал мне голову полотенцем с уксусом. Задремал я. Проснулся от разговора в соседней комнате.
– Сочинитель Фамусова и Скалозуба, следовательно, веселый человек. Тьфу, злодейство! Да мне вовсе не весело, скучно, неснос­но, отвратительно. Завиваюсь чужим вихрем, живу не в себе. А время летит; в душе горит пламя, в голове рождаются мысли. Отчего же я нем, нем как гроб? Гожусь ли я на что-нибудь, умею ли писать, – право, для меня все еще загадка. Душа черствеет, рассудок затмевается; впереди темно, тоска неизвестная… Воля твоя, если это еще долго меня промучит, я никак не намерен во­оружиться терпением, – пусть оно останется добродетелью тя­глого скота… Саша, Саша, голубчик, ну, помоги, ради Христа, ска­жи, что мне делать, чем избавить себя от сумасшествия или пистолета, а я чувствую, что то или другое у меня впереди…
«Вот тебе, Вася, и репка!» – вспомнилось мне словцо се­кунданта Каверина над убитым Шереметевым.
Жутко стало, как будто подслушал я двойника своего, ко­торый мне же обо мне рассказывал.
Одоевский утешал Грибоедова, но тот, уже не слушая, сел за клавесин и начал играть. Играл долго. Так целыми часами может импровизировать, забыв обо всем. Кажется иногда, что настоящее призвание его не литература, а музыка.
Я опять задремал и не слышал, как собрались наши. Гово­рили, должно быть, о делах Тайного Общества. Проснулся от­того, что музыка умолкла, и мертвые кости из мешка посыпа­лись: Грибоедов смеялся.
– Ну, полно, господа, вздор молоть!
– Почему вздор?
– Сто человек прапорщиков хотят в России сделать рево­люцию!
– Не сто человек, а весь народ…
– Ну, народ лучше оставьте.
247
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Я вошел в комнату. Грибоедов сжал свои тонкие губы, по-
смотрел из-под очков и прибавил уже без смеха, с неизъясни­мою горечью:
– Народу до нас дела нет. Он разрознен с нами навеки. Го-
спода и крестьяне в России – двух разных племен. И каким черным волшебством это сделалось, что мы чужие между сво­ими? Изверги, шуты гороховые, хуже, чем немцы. Петрушки­ны дети…
– Какой Петрушка? – Да он же, любимчик ваш, Петр Великий, чтоб ему… Выругался, засмеялся опять и забренчал одним пальцем по
клавишам рылеевскую песенку:
Ах, где те острова, Где растет трын-трава, Братцы?
– Ну, право же, господа, поедемте-ка лучше в Шустер-
клуб. Сколько там портеру и как дешево! Зададим тринкену и к черту политику!
Идучи домой с Иваном Ивановичем Пущиным, напомнил
я ему, как намедни Грибоедов звал нас в церковь: «В храмах Божьих, – говорит, – собираются русские люди, думают и молятся по-русски. Мы – русские только в церкви».
Пущин задумался. – Что ж, – говорит, – а ведь это, пожалуй, и правда? – Какая правда? Вы-то сами, – говорю, – в церковь ходите? – Хожу. – И за царя молитесь? – Нет; да ведь это не главное. – Как же не главное, когда царь – глава церкви? – Не царь, а Христос.
1
Песня К. Ф. Рылеева в соавторстве с А. А. Бестужевым-Марлин-
ским.
1
248
АЛЕКСАНДР I
– У кого Христос, а у нас царь.
– Почему у нас?
– А потому, что государи российские суть главою церкви.
– Вы это откуда?
Я сказал, откуда. Удивился он.
– Чудн . Как же этого никто не знает?
– Да, – говорю, – самодержавие свергаем, а на чем оно стоит, не знаем.
Помолчали.
– Так-то, – говорю, – Иван Иванович. Уж лучше в Шустер-клуб, чем в церковь. А то ведь – кощунство: что для народа – святыня, то для нас – трын-трава, по рылеевской песенке…
– Или сухая курица, – усмехнулся Пущин.
– Как это, – говорю, – сухая курица?
– А в Москве, – объясняет, – такой человек был: нарочно ездил в Киев, чтобы отведать мощи, и на вопрос, какого они вкуса, отвечал: «Точно сухая курица, – ни сока, ни вкуса»…
Я не понял было, а потом рассмеялся так, что задохся, а Пущин посмотрел на меня с удивлением.
– Вот именно, святые мощи, как сухую курицу, жуем!
Июля 11. Булгарин и Греч – издатели подлейших «Литера­турных Листков». Об этой парочке в «Сумасшедшем доме» Воейкова:
Тут кто? Гречева собака Забежала вместе с ним: То Булгарин забияка С рылом мосичьим своим.
Собаки – оба, Греч и Булгарин: гадят при всех и глядят на всех невинными глазами.
– Правда, что Греч служит в тайной полиции? – спросил намедни Рылеев.
249
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
– Вздор! Он предлагал себя, да его не взяли, – ответил Бул-
гарин.
А подвыпив, начал обнимать и целовать Греча. – Гречик мой, Гречишечка моя, я ведь понимаю, что ты,
как верноподданный, обязан доносить обо всем; но мне, ста­рому другу, признайся, чтобы я мог принять свои меры…
– Когда будет революция, мы тебе, Булгарин, на твоих
«Литературных Листках» отрубим голову! – пугает его Ры­леев.
– Помилуйте, господа, за что же? Ведь я либерал, не хуже
вас. Отец мой – республиканец, по прозванию Шальной, со­слан в Сибирь за Польское восстание, а я Фаддеем назван в честь Костюшки…
– И все-то ты врешь, Фаддей! – Клянусь же сединами матери! – А вчера говорил, что мать твоя умерла? – Ну, все равно, тенью матери! Грибоедов называет Булгарина своим Калибаном и ласка-
ет его с нежностью.
– Я ведь знаю, душа моя, что ты каналья, но люблю тебя за
то, что ты умница.
Помирает со смеху, когда «великий сочинитель» рассказы-
вает, как он спас Наполеона при переправе через Березину.
Намедни у Булгарина за ужином, нагрузившись Клико под
звездочкой, пели мы сначала похабные, а потом революцион­ные песни. Квартира в нижнем этаже, на Офицерской, неда­леко от съезжей. Булгарин то и дело выбегал в соседнюю ком­нату посмотреть, не взобрался ли на балкон квартальный подслушивать.
– Я не трус, коханые, я доказал это под Лейпцигом, где ра-
нен был…
– Куда? – В грудь. – А не в зад?
250