Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Царство зверя II. Александр I
.pdf
АЛЕКСАНДР I
она думает. И оба молчали. Тихо в комнате, тихо на улице –
тишина колыбельно-могильная.
Он оставил все дела: они казались ему ничтожными, как
будто во время наводнения понял он бессилье власти. Той
страшной смертной лени, с которой прежде боролся, предался теперь окончательно; похож был на пловца изнеможенного, уносимого течением к омуту.
Новому министру народного просвещения, Александру
Семеновичу Шишкову – за восемьдесят. Сед, как лунь, лицо
мертвенно-бледное, глаза впалые; голова трясется; жует губами, шамкает. Однажды, явившись к государю с докладом, не
мог отпереть портфель, – так дрожали руки от слабости. Государь помог ему, вынул бумаги и прочел их сам.
Шишков был изувер в политике. Сочиненный им цензурный устав называли «чугунным», его самого – «гасильником»,
а министерство просвещения – «министерством затмения».
Доклады его были сплошными доносами.
– Так называемый дух времени есть дух безбожья, дух революции, дух, истребленьем и убийствами дышащий, от коего
гибнет власть, умолкает закон, потрясаются престолы и кровавое буйство свирепствует. Опасность сия ужаснее пожара
и потопа…
Шамкает, шамкает, пока не заметит, что государь не слушает, тогда опустит голову, помолчит, пожует и вдруг захнычет жалобно:
– Государь всемилостивейший! Трудно мне, старику, нести
на плечах столь тяжкое бремя; чувствую, что упаду под ним.
Дух времени взял силу: везде – в Сенате, в Совете, в публике
и при самом дворе – сей дух находит защиту. Что делать? Головой стену не прошибешь… Бог доселе хранил Россию, но, кажется, ныне рука Его тяготеет на нас. Быть худу, быть худу…
Каркает, каркает, и от этого карканья еще темнее темные
зимние дни, и тишина колыбельно-могильная еще усыпительнее.
311

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Военный министр Татищев, министр юстиции Лобанов,
министр внутренних дел Ланской – все такие же старые,
дряхлые, похожие на призраки.
«И вот кому отданы судьбы России, – думал государь: –
какою молодостью начал, какою старостью кончает!»
А в народе не прекращались слухи о зловещих знамениях:
то колокола на церквах сами звонили похоронным звоном; то
неизвестная птица прилетала ночью на крышу дворца и выла
жалобно; то рождались уроды: младенец с рыбьим хвостом,
теленок с головой человечьей.
В конце февраля сделалась оттепель; потемнел тлеющий
снег, закапало с крыш, лед загрохотал из водосточных труб,
пугая прохожих; зашлепали лошади в зловонной слякоти.
Люди стали умирать, как мухи, от гнилых горячек. Поползли
туманы черно-желтые, и все что-то мрежило, мрежило, пока
не вышло из туманов смешное страшилище – поп с рогами.
Сначала у Троицы, во время обедни, выставил он морду из
царских врат и заблеял по-козлиному; потом видели его
у Николы Морского и, наконец, в Казанском соборе. Толпа
собралась на площади. Полицеймейстер Чихачев убеждал разойтись, но толпа не расходилась и напирала на двери собора;
уверенность, что там прячут попа с рогами, усиливалась тем,
что двери были заперты и охранялись полицией, а духовенство не выходило; говорили, будто бы сам митрополит служит молебствие, дабы Господь помиловал попа и роги у него
отпали.
В черно-желтом тумане, в темном свете ночного дня все
было так призрачно, что и этот призрак казался действительным. И неизвестно, чем бы это кончилось, если бы кто-то не
пустил слух, что попа увезли подземным ходом.
А на следующий день собралось еще больше народа у Не-
вской лавры. Попа уже многие видели; одни уверяли, будто он
похож на Аракчеева, другие – на Фотия. Монахи заперли ворота, а толпа шумела, чтоб отперли.
312

АЛЕКСАНДР I
– Да что, братцы, смотреть? Сами отворим, тащи лестницу! – крикнул кто-то.
Но появилась рота солдат, и все разбежались. А вечером
стало известно, что во многих соседних домах обворовано,
пока прислуга бегала смотреть попа.
Из Петербурга поп исчез, зато начал являться в других городах Российской империи.
Когда доложили о том государю, сначала Шишков, а затем
обер-полицеймейстер Гладков с таким видом, как будто начиналась революция, государь вышел из себя, обругал Гладкова старою бабою и велел исследовать дело Аракчееву.
Оказалось, что поп с рогами – не пустая выдумка. В глухом украинском селении один священник убил козла и надел
шкуру с рогами, чтоб нарядиться чертом «для соделания некоего неистовства». Клейкая шкура присохла к телу, и, думая,
что она приросла, поп взвыл от ужаса. Сбежался народ; слух
дошел до начальства; произведено следствие, дело поступило
в Синод, а оттуда молва разнеслась по городу.
Только что поп исчез, появилось новое чудо: каждый день
игла Петропавловской крепости начала светиться красным
светом; думали, заря, но и в облачные дни был свет. Государь
собственными глазами видел: игла светилась, как будто лезвие
тонкого ножа висело на темном небе, кровавое. Причина света так и осталась неизвестной; только много времени спустя
узнали, что на пустыре, близ крепости, обжигали известь,
и свет из устья печи, заслоняемый домами и заборами, падал
прямо на шпиц.
А начальник тайной полиции фон Фок заваливал государя
доносами.
Среди белого дня на Невском проспекте кто-то кому-то
сказал: «Скоро будет революция!» – сыщик бросился ловить
злоумышленника, но тот исчез в толпе. По другому доносу,
предлагалось ставить на ночь караулы у всех колоколен, «дабы
нельзя было ударить в набат, подавая тем сигнал к револю-
313

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
ции». А в грамматических таблицах сочинителя Греча для
взаимного обучения нижних чинов найдены возмутительные
изречения: «Императрица-перепелица. Где сила, там закон –
ничто. Сила солому ломит. Воды и царь не уймет». Таблицы
запрещены, и Греч отдан под надзор полиции.
Когда же государь узнал, что и сам Аракчеев состоит под
тем же надзором, то подумал, что фон Фок помешался, хотел
было рассердиться, но махнул рукою: «Делайте, что знаете».
Никто не смел говорить с ним о Тайном Обществе, а ему
казалось, что все о нем знают и, думая, что от страха ничего не
делает, смеются над ним.
«Подозрительность его доходила до умоисступления, –
рассказывала впоследствии Марья Антоновна Нарышкина: –
достаточно ему было услышать смех на улице или увидеть
улыбку на лице одного из придворных, чтобы вообразить, что
над ним смеются».
Однажды вечером, когда у Марьи Антоновны сидела кузи-
на ее, приезжая молоденькая полька, и подали чай, государь
налил одну чашку хозяйке, другую – гостье. А Марья Антоновна шепнула ей на ухо:
– Когда вы вернетесь домой, то будете, конечно, гордиться
тем, кто наливал вам чай?
– О, да, еще бы! – ответила та.
Государь, по глухоте, не слышал, но видел, что они улыба-
ются, и тотчас нахмурился, а оставшись наедине с Нарышкиной, сказал:
– Видите, я всюду делаюсь смешным… И вы, и вы, мой ста-
рый друг, которому я верил всегда, не можете удержаться от
смеха! Скажите же мне, ради Бога, скажите, что во мне смешного?
Генерал-адъютанты Киселев, Орлов и Кутузов, стоя у окна
во дворце и рассказывая анекдоты, смеялись. Вдруг вошел государь; они перестали, но на лицах еще виден был смех. Государь взглянул на них и прошел, не останавливаясь, а через не-
314

АЛЕКСАНДР I
сколько минут послал за Киселевым. Тот, войдя в кабинет,
увидел, что государь стоит перед зеркалом и вертится, оглядывая себя то с одной, то с другой стороны.
– Над чем вы смеялись? Что во мне смешного?
Киселев остолбенел и едва мог пролепетать, что не понимает, о чем государь изволит спрашивать.
– Ну, полно, Павел Дмитриевич, – продолжал тот ласково: – я же видел, что вы надо мною смеялись. Скажи правду,
будь добрым: нет ли сзади моего мундира чего-нибудь смешного?
Иногда снился ему гадкий сон: будто где-то на балу или на
дворцовом выходе он – в полном мундире, с Андреевской
лентой через плечо, но без штанов; все на него смотрят, и он
чувствует, что осрамился навеки: такое же чувство было у него
теперь наяву.
Не только в лицах человеческих, но и во всех предметах
что-то подсмеивалось: из вечерних туманов, на небе клубившихся, глядело смешное страшилище – поп с рогами; в Летнем саду вороны каркали, как в ту страшную ночь, 11 марта,
когда спугнули их батальоны семеновцев; и на темно-багровой зимней заре красные стены Михайловского замка, отраженные в черной воде канала, напоминали кровь.
От петербургских туманов и призраков спасался он в Царское.
Здесь, в уединении, было легче. Он жил зимой в трех маленьких комнатках церковного флигеля – кабинете, спальне,
столовой – очень простых, почти бедных. Ему казалось, что он
уже отрекся от престола и живет в отставке.
Однажды, после обеда, он сидел один в кабинете у камелька. День был серенький, но иногда из-за туч выглядывало солнце; пламя в камельке бледнело, водянисто-прозрачное, и на замерзших окнах алмазный папоротник
искрился. А за окнами, на грифельно-темном небе, белели
деревья, одетые инеем; там, в снежном парке – светло, бело
315

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
и тихо, как за тысячи верст от города: тишина колыбельномогильная.
Он думал о предстоящем свидании с князем Валерьяном
Голицыным.
Помнил обещанье, данное Софье; помнил также лицо
князя Валерьяна в тот вечный миг над гробом Софьи, когда
вдруг почувствовал, что любовь к умершей соединяет их, и что
этот враг его – единственно нужный, близкий ему человек.
Тогда ничего не стоило подойти к нему и заговорить, но потом, чем больше думал об этом свидании, тем труднее казалось оно. Проходили месяцы. Он все откладывал. Голицын
ждал и перестал ждать; хотел уехать, просил отпуска. Государь
не пускал его, но теперь был уверен, что свидание будет для
обоих тягостно, лживо, унизительно и, главное, смешно тем
страшным смехом, который всюду преследовал его.
А все-таки думал об этом свидании упорно, жадно и му-
чительно, как будто растравлял с наслаждением рану свою.
Воображал себе весь разговор в мельчайших подробностях,
готовил свои вопросы и его ответы, – говорил за обоих, иногда, увлекаясь, вслух, – как актер учит роль свою перед зеркалом.
Сначала – о Софье.
– Я исполняю, – скажет, – ее предсмертную волю, говоря
с вами, князь! Она говорила мне, и я знаю, что это так: если вы
любили ее, то не можете быть мне врагом. Именем ее прошу
вас, говорите со мной, не как с государем подданный, а как человек с человеком, как сын с отцом. Я верю, и мне хотелось
бы, чтобы и вы поверили, что она слышит нас…
Помолчит и посмотрит ему прямо в глаза, а тот не выдер-
жит, – потупится.
– Мне известно, Голицын, – заговорит опять, – что вы
принадлежите к Тайному Обществу, и цели оного также известны мне: ограниченье власти самодержавной, дарованье
конституции. Но разве вы не знаете, что это и моя цель?
316

АЛЕКСАНДР I
Тут усмехнется кротко.
– Вы хотите быть моими врагами, но вы друзья мои, дети,
исчадье, плоть и кровь моя. Без меня и вас бы не было. Я всегда думал и думаю, что свобода есть лучший дар Божий. Что же
разделяет нас? Почему мы враги?
– Угодно знать правду вашему величеству?
– Правду, Голицын, одну правду.
– Государь, вы сами знать изволите, что Тайное Общество
возникло только тогда, когда всякая надежда на дарование
России свободы верховною властью была потеряна…
Если бы кто-нибудь заглянул в комнату, то подумал бы, что
государь лишился рассудка. Против него стояло пустое кресло, и он обращался к нему, как будто там сидел кто-то невидимый; ему казалось, что он говорит шепотом, но говорил так
громко, что слышно было в соседней комнате; делал знаки руками, кивал головой, изменял голос; то улыбался, то хмурился – настоящий актер перед зеркалом.
– Да неужели же, Голицын, неужели вся вина на мне одном? Таких, как я, как вы, – десятки, ну, сотни в России,
а остальных – миллионы. Когда мы со Сперанским только начинали преобразования, то его объявили изменником, и я
принужден был пожертвовать им…
«Ну, не совсем так, но все равно, почти так, – подумал. –
О Сперанском непременно что-нибудь надо сказать».
– И знаете, Голицын, что писал мне тогда Карамзин? Я до
сих пор наизусть помню: «Одна из главнейших причин неудовольствия Россиян на нынешнее правление есть излишняя
любовь его к преобразованиям, потрясающим империю, благотворность коих остается сомнительной». Уж если Карамзин, человек просвещеннейший, думал так, то что же другие?
Зрелище единственное в мире – государь, дающий вольность
народу, и народ, ее не принимающий! Нельзя сделать людей
из-под палки свободными. Один в поле не воин. А я – один,
помощников нет. Кем я возьмусь? Кругом видишь обман. Мо-
317

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
жем ли мы, государи, знать все, что у нас делается? Когда об
этом подумаешь, волосы дыбом встают! Военная, гражданская, церковная часть – все не так. Но что же делать? Человек
не может всего. Надо войти и в мое положение. Войдите же
в него, подумайте, что вы делаете, раскайтесь в преступных замыслах, и я приму раскаянье ваше с любовью отеческой.
А главное, поймите же, поймите, наконец, что я хочу того же,
чего и вы. Будем вместе, соединим усилия наши для блага отечества…
Что скажет еще, хорошенько не знал, но чувствовал, что
будет умилительно. И тот не устоит – заплачет, упадет к ногам его. Сначала – он, а потом и другие. Все придут с повинной головой. И он простит их, как отец прощает блудных сынов своих. А если и казнит кого, то, среди ликования общего,
никто не заметит.
Ну, а что если не поверят, подумают, что он просто боится,
лукавит, играет двойную игру, заманивает их в ловушку, чтобы вернее уничтожить заговор? Что если вспомнят слова Наполеона: «Александр тонок, как булавка, остер, как бритва,
фальшив, как пена морская; если бы надеть на него женское
платье, то вышла бы прехитрая женщина». Или слова бабушки: «Господин Александр, по природе своей, актер, великий
мастер красивых телодвижений». Красивым телодвиженьям
и теперь перед зеркалом учится. Но поздно: разбито зеркало.
Никого не обманет. Только новый срам, новый смех. «Нет ли
у меня сзади чего-нибудь смешного?»
Он – жертва, а они убийцы; или жертвы – они, а он – па-
лач: этого никакими словами не скроешь. Не слова нужны,
а дела. Казнить злодеев, – вот что надо. «Надо и нельзя, нельзя
и надо», – опять, как тогда, 11 марта. Ничего не решит, ничего не сделает, пальцем не двинет. Как в летаргии – все слышит, все знает, чувствует и не может дать знак, чтоб его не хоронили заживо.
– А они смеются! А они смеются!..
318

АЛЕКСАНДР I
Камердинер Анисимов давно уже слышал из соседней
комнаты, что государь говорит с кем-то. Не вошел ли кто
с другого хода? Подойдя к двери, приложил ухо к замочной
скважине. Когда государь произнес: «А они смеются! А они
смеются!» – «Анисимов! Анисимов!» послышалось ему. Он открыл дверь и вошел.
– Чего тебе?
– Звать изволили, ваше величество?
– Вон! – закричал государь, вскочил и затопал ногами
в ярости.
Через несколько минут, в шинели и фуражке, сошел вниз
по лестнице.
У крыльца стоял часовой. «И этот смеется?» – подумал государь, остановился и, глядя на него в упор, спросил:
– Ты что?
– Здравия желаю, ваше императорское величество! – гаркнул тот, выпучив глаза, с таким усердием, что у государя отлегло от сердца.
– Как звать?
– Иван Охрамеенко, ваше величество!
– Ну, Иван, скажи ротному, что я тебя унтер-офицером
жалую.
«Совсем, как батюшка, – подумал он: – яблочко от яблоньки недалеко падает».
Вошел в парк.
Для прогулок его расчищались дороги от снега и усыпались желтым песком на несколько верст. Густой аллеей дремучих елей под белым саваном, по берегу Большого озера,
шел к Баболовской просеке.
Падал снег, сначала редкими звездами, а потом – хлопьями, еще не мокрый, но уже мягкий, липкий, предвещающий
оттепель, как будто и сам теплый, удушливый.
Дойдя до просеки, завернул по узенькой тропинке в чаще
леса и вышел на площадку, окруженную высокими деревья-
319

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
ми. Сел на скамью и долго смотрел, как падает снег – в темнеющем воздухе белая сетка, белая мгла, однообразно снующая, ослепляющая, головокружительная.
«Головокружение… – подумал он. – Что такое? Что я хо-
тел?.. Да…
…Cet esprit de vertige et d’erreur,
De la chute des rois funeste avant-coureur –
Головокружение, которое предвещает падение царей…»
То были стихи из французской трагедии, слышанной им
с Наполеоном в Эрфурте.
«У меня голова закружилась бы на такой высоте», – сме-
ялся однажды над маленькой бронзовой куколкой, кумиром
кесаря, на победном столпе Вандомской площади; а когда,
после взятия Парижа, побежденные в честь победителя стаскивали веревками ту куколку под буйные клики толпы: «Долой Наполеона, виват Александр!» – закружилась-таки голова у него самого, победителя. Но свой черед каждому: сперва
Наполеона, а теперь и его, Александра, спускают, при общем
смехе, – маленькую, детскую, на ниточке вертящуюся куколку.
А еще что? Да, после аустерлицкого разгрома, всеми поки-
нутый, лежал ночью, в пустой избе, на соломе, с такой животною болью, что лейб-медик Виллие боялся за жизнь его и отпаивал красным вином, за которым ездил в австрийский
лагерь и там на коленях полбутылки вымолил. А ему, государю, казалось, что эта животная боль – от страха – медвежья
болезнь. Вот, когда начался тот страшный смех, от которого
он теперь сходит с ума.
И еще, еще что? Самое смешное, самое страшное? Не 11
марта, не Тайное Общество, – это только струпья проказы, –
а сама она где, где корень всего? Знает, где; знает, что. Не хочет знать, а знает. Не то ли, о чем он говорил тогда, когда та-
320
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
