Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Царство зверя II. Александр I
.pdf
АЛЕКСАНДР I
– Ты, матка, больна потому, что слишком умна,
много думаешь; а лекарство дают, – еще хуже делают.
Ну что же, постараюсь «глупо жить». Фигаро, кажется, прав, что «все умные люди – дураки».
Зачем себе портить жизнь? Надо брать ее, как она
есть, – тогда самого горького не чувствуешь. Не надо
принюхиваться к жизни, как к воздуху в комнате покойника.
Патриотическое Общество, Сиротское училище,
Эмеритальная касса, Дом Трудолюбия, лепка, живопись, карты, шашки, бирюльки – вон сколько дел!
А летом – купаться, ездить верхом. Когда ныряю и,
открывая глаза под водой, вижу полусвет таинственный, или скачу верхом и ветер мне в уши свистит, –
я забываю все горести жизни.
Однажды, в Ораниенбауме, с великою княгинею
Анною, бывшей супругой Константина, мы голыми
ногами в воде по взморью бегали, смеялись и шалили
так, что статс-дама императрице-матери пожаловалась. Это четверть века назад, но есть во мне и теперь
та же веселая девочка.
Право, я еще многое в жизни люблю: люблю в Петергофе сидеть на камне у моря вечером и следить, ни
о чем не думая, за парусами и чайками; люблю гулять
ранним утром на Каменном острове, когда ставни закрыты, все еще спят, – по той пустынной дорожке, где
мы так часто гуляли с Алешею; люблю соловьиное пение в белые ночи, такое странное; люблю запах весенних берез под маленьким дождиком, теплым и тихим,
как слезы счастья.
Все эти радости Софи называет «цветами у подножья креста». Зачем так пышно?
Давеча нашла я у себя в шкатулке вязальные спицы
и долго не могла припомнить, откуда они; наконец
331

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
вспомнила, что в 12-м году мы вязали шерстяные чулки
для солдат.
Петля за петлей, день за днем, буду вязать мою
жизнь, как старая добрая немка шерстяной чулок.
Еще одна смерть – Софьи Нарышкиной. Бедная де-
вочка! Она была мне как родная дочь.
Государь очень несчастен и опять со мной. Надол-
го ли?
Поздно ночью вернулся с дачи Нарышкиных, где
простился с умершею. Не зашел ко мне, только
прислал записку: «Она умерла. Я наказан за все мои
грехи».
А я так боюсь сделать ему неприятное, что не по-
смела утром послать спросить, как он себя чувствует.
Говорят, на больной ноге его опять открылась ранка.
Завтра уезжает в военные поселения с Аракчее-
вым. Все равно, вернется ко мне; теперь ему деваться
некуда.
Нет, есть куда: к госпоже Нарышкиной. Смерть Со-
фьи сблизила их. Мы теперь обе нужны ему: я – сиделка, любовница, она – супруга, мать. Этого еще никогда
не бывало, чтобы она была с ним в горе: всегда было
так, что или она – в счастье, или я – в горе, но вот мы
вместе.
Слежу за ним, узнаю стороной, когда он бывает
у нее. Мне, впрочем, не надо узнавать от других – сама
знаю: у меня на это нюх собачий. Кажется, слышу от
него запах ее, запах мускуса, напоминающий полутемную комнату с опущенными шторами.
Неужели все еще ревную к этой твари? Именно:
тварь; это – не бранное, а точное слово. Разве можно
в лотерею разыгрывать женщину, как он разыграл ее
с Платоном Зубовым? Разве можно любить с презреньем? Он-то, впрочем, думает, что иначе нельзя.
332

АЛЕКСАНДР I
– Чтобы любить, надо немного презирать женщину, – сказал мне однажды, давно-давно, когда еще мы
с ним о любви говорили.
Это комплимент: он слишком уважает меня, чтобы
любить. Всегда, будто бы, казалось ему, что мы – брат
и сестра, близнецы духовные, и между нами плотская
любовь – кровосмешение…
Но кто кого из них больше презирает, – я не знаю.
Раз, на придворном балу (лет двадцать назад, а как
сейчас помню), я спросила Нарышкину:
– Как ваше здоровье?
– Не совсем хорошо, – ответила она, глядя мне
прямо в глаза, – я, кажется, беременна.
Знала, что я знаю, от кого.
А ведь презренье ко мне – и к нему презренье.
– Я давно уже отказался от любви, даже платонической. Пора в отставку, – говорил государь намедни одной даме, за которой когда-то ухаживал.
Любит мне рассказывать о своих сердечных делах
и всегда уверен в моем участии.
Если бы он кого-нибудь любил по-настоящему, мне
было бы легче. Но ни одной любви, а сколько любвей!
Купчихи, актрисы, жены адъютантов, жены станционных смотрителей, белобрысые немки-менонитки,
и королева Луиза Прусская, и королева Гортензия. Со
многими доходило только до поцелуев.
– Мужчины, – говорит, – не умеют останавливаться вовремя. Любовь – не геометрия: тут иногда часть
больше целого.
Может быть, не любит женщин, потому что сам
слишком женщина. «Кокетка», как называла его королева Гортензия. Неисправимый щеголь, в глазах женщин, как в зеркалах, только самим собой любуется.
1
Менониты – протестантская секта.
1
333

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
В Вене, во время конгресса, явившись на бал в чер-
ном фраке, чулках и башмаках, старался, чтобы дамы
забыли в нем государя.
– Хотя я северный варвар, но умею быть любезным
с дамами.
Любовь заменяет любезностью, как старинные ка-
валеры Людовика XIV.
Вот голубоглазая немочка Эмилия играет на клаве-
сине, а он рядом стоит, правую ногу отставил вперед
с жеманною грацией, держит шляпу так, чтобы пуговица от галуна кокарды приходилась между двумя
пальцами, смотрит в лорнет и перевертывает ноты.
– Ни за что не поверю, что вы меня боитесь, – шеп-
чет ей на ухо.
– Боюсь не угодить вашему величеству…
– О, ради Бога, забудьте мое величество! Позвольте
мне быть просто человеком, – я так счастлив тогда.
А вот другая немочка (ему на них везет), Амальхен,
перед разлукой поет ему: «Es war ein König in Thule»,
и роняет слезинку на вязаный голубой кошелек, прощальный подарок.
Однажды все лето ездил верхом на ночные свида-
ния в Парголово, для сокращения пути, прямо по засеянным полям. Крестьяне окопали их канавами. Но он
и через них перескакивал. Тогда, не зная, кто этот всадник, они подали жалобу за потраву полей. Он велел заплатить и очень был доволен. Любит смешивать Боккаччо с Вертером, игривое с чувствительным.
В 12-м году, в Вильне, где в госпиталях под кучами
сваленных мертвых тел иногда шевелились и стонали
живые раненые, – хорошенькая пани Доротея щипала
корпию, а он, целуя ей ручки, сказал:
1
«Жил-был в Фуле король» (нем.).
1
334

АЛЕКСАНДР I
– Чтобы воспользоваться этой корпией, хочется
быть раненым.
– Это не может иметь никаких последствий (ça ne
tire pas à conséquence), – утешал его Наполеон в Эрфурте, когда он каялся ему в своих любовных шалостях. – Но все же, мой милый, вам следует подумать
о наследнике…
И расспрашивал о моем физическом сложении, давал советы врачебные, должно быть, с таким же благосклонным видом, с каким адъютантов своих драл за
ухо.
«На свете нет вечного, и самая любовь не может
быть навсегда», – говорила нам, новобрачным, старая
сводня, графиня Шувалова; он это запомнил и всю
жизнь этому следовал; игра в любовь – игра в бирюльки.
Что же теперь случилось?
«Она умерла. Я наказан за все мои грехи».
Или понял, что это может иметь последствия?
Все эти дни душа моя, как сырое мясо.
Он все еще не решил, кто ему сейчас нужнее, я или
Нарышкина. От меня – к ней, от нее – ко мне. Сегодня мне говорят: «Вы мой ангел хранитель, главный по
Боге!» – а завтра дают понять, что в любви моей не
нуждаются. Вечные подъемы и паденья – вот отчего
душа моя устала до смерти.
Я терпела, терплю и буду терпеть. Но не бывает ли
иногда терпенье подлостью?
Я – как собака во время вивисекции, которая, под
ножом издыхая, лижет руку хозяину.
Сегодня ночью, проходя по дворцу, я услышала музыку; остановилась и заглянула в открытые окна соседней залы; вспомнила, что у императрицы-матери – бал.
За мной был Георгиевский зал с царским троном
в глубине, а предо мной в освещенных окнах танцую-
335

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
щие пары мелькали, как тени, одна за другой. Белая
ночь; светло как днем. И ночные огни казались погребальными, а веселые польки унылыми, как песни больных детей.
Если бы могли приходить к людям выходцы с того
света, они должны бы чувствовать то же, что я. Бедные
люди! Бедные дети! Может быть, там мы будем смеяться, над чем плакали здесь, и годы печали, годы разлуки
покажутся ми гами.
Алеша, Мышка, Лизанька были со мной; мы смо-
трели все вместе оттуда сюда. И светла была ночь, как
улыбка на лице умершего – отблеск дня невечернего.
«Враги человеку – домашние его», – это я на себе
испытала.
Карамзин говорит:
– Вы – между людьми, как фарфоровая ваза между
горшками чугунными.
Ну, положим, не фарфоровая ваза, а глиняный гор-
шок несчастный. Зато те – какие счастливые, какие чугунные! И самая счастливая, самая чугунная –
императрица-мать.
С некоторых пор ее не узнать: всегда была чопор-
ной, на этикете помешанной, а тут вдруг на старости
лет окружила себя фрейлинами-девчонками, офицерами-мальчишками и резвится с ними, как будто ей не
шестьдесят, а шестнадцать лет; балы, пикники, маскарады, ужины, концерты, фейерверки, иллюминации.
Сама скачет, и все за нею высуня язык, из Петербурга
в Павловск, из Павловска в Гатчину, из Гатчины в Царское. У меня голова кругом идет, а ей – нипочем.
Выдумала недавно наряжаться для верховой езды
в мужское платье: лиловый, шитый золотом кафтан, на
голове шапочка с пером, на ногах белое трико в обтяжку. Так как при ее полноте это не очень пристойно, то
336

АЛЕКСАНДР I
публику в парк не пускают; дежурный камер-паж бежит впереди, вертя чугунной трещоткой.
Да, не очень пристойно, но зато как вкусно живет!
Вкусно пьет свой крепкий кофе и раскладывает гранпасьянс; вкусно дышит прохладою, открывая форточки
и простужая всех; вкусно хозяйничает в Павловском
молочном домике, такая румяная, белая, свежая, что,
кажется, от нее самой, как от бабы-коровницы, пахнет
парным молоком; вкусно говорит: «Мои милые коровки, телятки! мой милый Павловск со всеми добрыми
моими детьми!» А всего вкуснее спасает душу свою филантропией: «Я, – говорит, – в жизни своей не скоро
могла бы иметь так много удовольствий, когда бы не
было бедных!»
Уж не завидую ли я, потому что сама так невкусно
живу? Иногда думаю: вот какой надо быть; вот кто вошел в жизнь, как следует; не сомневался, принять ее
или нет – рождаться ли? Без сомнения родилась, без сомнения рожала. «Право, сударыня, вы мастерица детей
на свет производить!» – говорила ей бабушка. И вот,
может быть, истинная религия: так рассчитывать на
милость Божию, чтобы не портить себе крови ничем.
А я – какая дура!
Павловск – рай, но меня тошнит от этого рая. Чистильщики прудов вытаскивают иногда из тины
у Острова Любви дохлую кошку или газетный листок.
В вечных туманах – сладкая гарь торфяного пожара
с камфорною гнилью болот. Пахнет розами и пахнет лягушками. Тут царство лягушек. Императрица их любит,
и придворный поэт ее Жуковский умеет готовить мясо
лягушечьих филейчиков в серебряной кастрюльке под
кисленьким соусом. Все облизываются, а меня тошнит.
В Розовом павильоне, за чаем – разговор о крепостном состоянии крестьян.
337

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Жуковский, Карамзин, Крылов, Нелединский, но-
вый министр Шишков и еще какие-то старые старички, сенаторы, из которых песок сыплется. Все были согласны, что не нужно вольности. Я имела глупость возражать; сказала то, что всегда думала:
– Уничтожить рабство крестьян – есть первая цель
всего в России.
Они вдруг замолчали и сконфузились, как будто
я сказала что-то неприличное; потом Карамзин начал
потихоньку исправлять мою глупость, доказывая, что
«народ наш, удален бывши от того, чтобы почитать
себя в рабстве, привязан душой к образу своего существования и находит в нем счастье»; когда же им ператрица-мать мнение сие одобрила, все вдруг на меня
накинулись.
В саду – концерт молоденьких лягушек, а в Розовом
павильоне – концерт старых жаб.
– Помилуйте, да русские мужики живут, как у Хри-
ста за пазухой! – воскликнул Жуковский. – То неоспоримо, что лучшей судьбы наших крестьян у доброго помещика нет во всей вселенной.
– Для мужиков, одним видом от скота отличаю-
щихся, вольность есть тунеядство и необузданность, –
подхватил Нелединский.
– Господа помещики в государстве, как пальцы
у рук: высвободи вожжи из пальцев, то лошади куда занесут! – прошамкал один старичок.
– Не можно себе представить, какая каша будет из
вольности, – прошамкал другой.
Шишков побледнел и затрясся.
– Неужели все ужасы Европы не научили нас, что
вольность, сей идол чужеземных слепцов, ведет к буйству, разврату и ниспровержению власти? Десница Вышнего хранит нас; чего нам лучше желать?
338

АЛЕКСАНДР I
А самая толстая жаба, Крылов, молчал, но по лицу
его видно было, что он о вольности думает.
Я чувствовала, что не выдержу, наговорю еще больших глупостей, – встала и ушла.
Жуковский догнал меня. Он знает, что я его не
очень люблю, и это беспокоит его: какая ни на есть,
а все же императрица.
Начал извиняться за несогласное мнение о вольности и спросил, не сержусь ли я на него.
– Полноте, Василий Андреевич… Посмотри-ка лучше, какая луна!
Мы шли пустынной аллеей, по берегу озера.
– Ох, уж эта мне луна! – поморщился он: – того
я гляди, Отчет заставят писать…
О павловских лунных ночах пишет для императрицы отчеты в стихах.
Загляделся, однако, замечтался и зафилософствовал:
– Смерть, в ее истинном смысле, лучше жизни.
Нетленного нет на земле: оно нас ждет за дверью гроба.
А на земле всего верней – мечтать…
Я слушала и думала: за что я его не люблю? Он добр
и умен; его стихи очаровательны. Но вот не люблю.
Толстенький, кругленький, лысенький, как тот фарфоровый китаец в окне чайной лавки, который кивает
головой, как будто говорит: «Все к лучшему!» На лице
его превосходительства написано: «Слава царю земному и небесному, – а я всем доволен, и жалованьем,
и наградными».
Только от застарелой романтической грусти у него
завалы в печени, и он, по совету медиков, на деревянной лошадке для моциона качается.
Гете, когда его спросили, что он о Жуковском думает, сказал: «Далеко пойдет! Кажется, уже действительный статский советник?» О нем же словечко Вяземско-
339

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
го: «Хотя Жуковский жив и здравствует, а хочется сказать: славный был покойник, царствие ему небесное!»
Придворный поэт, почивший на павловских розах,
придворный повар Овсяного Киселя и лягушечьих филейчиков. Намедни, защищая смертную казнь, он доказывал, что из нее надо бы сделать «христианское таинство».
– Иной философии быть не может, как философия
христианства: от Бога к Богу, – говорил он теперь, глядя на луну. – Желать чего-нибудь страстно – значит
мешаться в дело Провидения. Середина есть то, что
всякий человек избирать должен…
– Серединка на половинке? – не выдержала я, на-
конец, – рассмеялась. – А помните, ваше превосходительство: Дети, овсяный кисель на столе, читайте молитву…
– Грешен, ваше величество, люблю овсяный кисель,
и вы когда-нибудь полюбите!
Я заглянула в его китайские глазки и ничего не от-
ветила. Но он, кажется, понял, что меня тошнит.
Путешествие государя по восточным губерниям на-
значено осенью. Уедет в августе, вернется в ноябре.
Я останусь одна в Царском и думаю об этом с ужасом.
С какой бы радостью я поехала с ним! Но он и слышать
не хочет.
Эти вечные отъезды – бедствие жизни моей. Если
не проехал он за год тысяч двенадцать верст – ему не
по себе. А за всю свою жизнь сделал не меньше 200.000.
Это настоящая болезнь. «Лучше всего, – говорит, –
чувствую себя в коляске: там только я спокоен».
Как будто не находит себе места, от невидимой по-
гони бегает, скачет, сломя голову, так что лошадей загоняет. На малейшее промедление сердится: «Я уже
и так, – говорит, – полчаса по маршруту промешкал!»
340
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
