Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Царство зверя II. Александр I
.pdf
АЛЕКСАНДР I
щили его на кровавый престол, как тащат мясники теленка
на бойню, а он упирался, не шел, «теленочек бедненький»? –
«Тут место проклятое, – говорил тогда: – станешь на него
и провалишься; проваливались все до меня, и я провалюсь».
Тогда это знал: потом забыл и вот опять вспомнил. Но поздно:
голова под топором, веревка на шее у бедного теленочка. Стал
на место проклятое и провалился. Надо было тогда же уйти,
бежать без оглядки, а теперь поздно: сложить корону – сложить голову. И все мечты о том – только красивые телодвижения, актерское ломание перед зеркалом – ложь, срам,
смех.
Закрыл лицо руками, хотел плакать, – не мог.
Встал, скинул фуражку, сбросил шинель, опустился на колени, сложил руки и поднял глаза, хотел молиться, не мог.
О чем? Кому? «Чтобы самодержавно царствовать, надо быть
Богом», – это он сам говорил, это все ему говорили, – говорили и делали, – его, человека, делали Богом.
Опять закрыл лицо руками, повалился на снег и долго лежал так, недвижный, бездыханный, как мертвый.
А снег все падал да падал в темнеющем воздухе и покрывал мертвого саваном.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Дневник императрицы Елизаветы Алексеевны хранился
в особой шкатулке, всегда запертой. Она вела его тридцать
лет, никому не показывая, кроме старого друга своего, Карамзина.
Весною, готовясь к отъезду из Петербурга в Царское, а оттуда – в Таганрог, тяжело больная и, как ей казалось, умирающая, она приводила в порядок свои бумаги: «Чтобы ко всему
быть готовой, даже к смерти», – писала в тот же день матери.
Поздно ночью, оставшись одна в спальне, отперла шкатулку, вынула дневник и стала читать. Он был на французском
языке, с отдельными русскими и немецкими фразами. Читала
не сплошь, а лишь те страницы, которые были ей особенно
памятны. В прошлые годы почти не заглядывала, а только
в два последние, 1824–5.
Читала:
От цветка – запах, от жизни – грусть; к вечеру за-
пах цветов сильнее, и к старости жизнь rpyстней.
Карамзин, узнав, что я родилась почти мертвой
сказал:
– Вы сомневались, принять ли жизнь.
Кажется, я до сих пор сомневаюсь; никогда не уме-
ла принять жизнь, войти в нее, как следует.
Страдания человеческие – темные, но точные зеркала; надо в них смотреться, чтобы увидеть себя и узнать. Я вижу себя в своем темном зеркале не ее величеством, императрицей всероссийской, а маленькой девочкой, которая не хотела рождаться, или старой
старушкой, которая не может умереть.
11 марта. Каждый год в этот день мы ездим с государем в Петропавловский собор, на панихиду по императоре Павле. Государь вспоминает прошлые годы
323

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
и вот уже много лет говорит мне все с большею грустью:
– Где-то мы будем через год и будем ли вместе?
Годы проходят. Двадцать три года – двадцать три
мига. Чем дальше, тем ближе. Все, как вчера.
Мы не говорим, но об одном и том же думаем;
вспоминаем тот разговор накануне страшной ночи
11-го марта:
– А если кровь? – спросил он. – Что же ты мол-
чишь? Или думаешь, что мы должны – через кровь?
– Не знаю, – начала я, но он остановил меня.
– Нет, нет, молчи, не смей! Если скажешь, Бог не
простит…
Но я все-таки кончила:
– Не знаю, простит ли Бог, но мы должны.
Тогда я знала, что должны; теперь не знаю; или, как
он тогда говорил: «Должны и не должны, надо и нельзя,
нельзя и надо».
А потом в Москве, во время коронации, он сидел
целыми часами, не двигаясь, в оцепенении, уставившись глазами в одну точку бессмысленно. Боялись за
его рассудок; никто не смел к нему войти; только князь
Чарторыжский иногда входил и старался утешить, ободрить его.
– Нет, этому нельзя помочь, – отвечал государь. –
Я должен страдать. Как вы хотите, чтобы я не страдал?
Это всегда, всегда будет…
Да, всегда было; отступало на время, а потом возвра-
щалось. Вот и теперь возвращается. Двадцать три года –
двадцать три мига; чем дальше, тем ближе; все, как вчера.
Меч прошел душу его. Не этот ли меч разделил нас?
Хотим сойтись, и не можем. Такие близкие – такие
чуждые. Не эта ли кровь легла между нами чертой непереступною?
324

АЛЕКСАНДР I
Если бы я тогда не сказала: «Мы должны», то, может
быть, ничего бы не было. Не он, а я виновата во всем, –
я одна. Пусть же Бог не его, а меня казнит!
Вспоминаю болезнь его. Теперь, когда опасность
миновала, от меня уже не скрывают, что он был на волосок от смерти: рожистое воспаление ноги могло перейти в антонов огонь. Я никогда не видала его таким
кротким в страдании; это пугало меня больше всего.
Теперь он почти здоров. Когда выехал в первый раз,
22 февраля, прохожие на улицах, увидев его, становились на колени, крестились и плакали от радости.
Я тоже радуюсь, а все-таки жалею – чего? Неужели
того времени, когда он был болен, страдал, и я вместе
с ним? Да, мы были вместе, так близко, как уже давно
не бывали. Помню, он сказал мне однажды с тою улыбкой больного ребенка, которой у него никогда раньше
не было, – я так боюсь ее и так люблю.
– Вот увидите, Lise, если я поправлюсь, то буду этим
обязан вам одной.
Как я была счастлива! Даже стыдно, что могла быть
так счастлива, когда он страдал.
То было после первой ночи, которую провел он спокойно, благодаря особой подушке моего изобретения.
Он должен был спать сидя, потому что делались приливы крови к голове, только что ложился; подушка моя
избавила его от этих приливов. Я придумала также для
больной ноги его скамеечку, которая позволяла ему сидеть за столом в кресле.
Проводила с ним дни и ночи; не боялась ему как
всегда помешать. Он был весь мой, и мы были одни, как
будто за тысячи верст от всех, кто надоедает ему и мучает его, когда он здоров. Никто не смел к нам войти;
хорошо, уютно, тихо.
– Как хорошо, Lise, всегда бы так! – говорил он.
325

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Ухаживал за мной, любезничал. Мне казалось, что
я не жена, а любовница.
Теперь всему конец. Опять одна, опять – ничто: ни
жена, ни любовница. Сиделка, которая получила плату
и может уйти. Опять боюсь ему помешать, стараюсь на
глаза не попадаться; пробираюсь по стенке, так, чтобы
никто не заметил; прихожу ночью украдкой и целую
сонного: во сне он все еще мой.
Ну что ж, пусть так! Я ведь привыкла. Наяву – роз-
но, во сне – вместе, может быть, и в последнем смертном сне. Все в жизни разделяет нас, а когда выходим из
жизни – соединяемся. Наш союз не от мира сего. Муж
и жена – навеки разлученные любовники.
Говорят, ночная кукушка дневную перекукует.
Я всегда была для него ночною, но не умела перекуковать дневных. Я – зловещая птица: если я близко, –
значит, худо ему; ему худо, а мне хорошо; чем хуже ему,
тем лучше мне. Надо, чтобы он был в болезни, в несчастии, в опасности, чтобы я была с ним. Так было 11 марта; так было в 12-м году. Так и теперь. Неужели так
всегда?
О, я понимаю, что он меня не любит, боится лю-
бить!
Дни проходят и приносят мне все больше горечи,
но я не жалуюсь: это в порядке вещей. Все по-старому;
все, как должно быть. Стараюсь приучить себя к страданию так, чтобы оно казалось мне естественным. Но
это не всегда удается. Софи Строганова права, когда
упрекает меня за недостаток христианских чувств.
Я хочу верить, что Господь воспитывает душу мою для
вечной жизни скорбями здешней; хочу отдаться Ему со
связанными руками и ногами. Я говорю: все, что Он захочет; все, как Он захочет, – только бы я знала: что мне
делать? что мне делать? Потому что я иногда не знаю,
326

АЛЕКСАНДР I
не понимаю многого. «Но если нельзя понять, значит,
и не надо», – говорит Софи.
Должно быть, есть люди, которым не то что не дано,
а не позволено быть счастливыми. Когда я счастлива,
мне кажется, что я взяла чужое, украла; стыдно
и страшно: знаю, что буду наказана.
Не надеяться здесь, на земле, ни на что, от всего отказаться, всему покориться, страдать молча, – мне иного нет спасения.
Я не должна быть счастлива, – вот тайна жизни
моей, – я должна страдать. Господь знает, зачем это
нужно, но Он не хочет, чтобы я это знала.
Да будет воля Его, да примет Он меня последней из
последних, только бы не отверг!
Годовщина Лизанькиной смерти. Ей теперь исполнилось бы 18 лет.
Я была на кладбище Александро-Невской лавры,
где похоронена Лизанька вместе с Машенькой – Мышкой моей (Mäuschen). Тут же, рядом, Алеша. На его
гробнице надпись: «Кавалергардского полку штабротмистр, Алексей Яковлевич Охотников, умер 30 января 1807 года на 26-м году от рождения».
Никто никогда не узнает, что скрыто для меня под
этою надписью.
Когда я в последний раз пришла к нему перед смертью, он сказал мне:
– Я умираю счастливый, но дайте мне что-нибудь
на память.
Я отрезала и дала ему прядь волос. Он велел положить ее в гроб. Она и теперь там. Пусть Бог меня
накажет, – я не раскаиваюсь и не отниму того, что
дала.
Долго ходила по кладбищу. В тени еще был снег,
а на солнце – трава зеленая и желтые цветы весенние.
327

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Я сорвала три пучка: один положила на могилу Лизаньки, другой – Мышки, третий – Алеши.
Не все, кого я люблю, но все, кто любил меня, –
здесь. Все трое вместе – на кладбище, так же как
в сердце моем.
Говорят, к непогоде старые раны болят. Болят мои
старые раны – перед какою бурею?
Вспоминаю смерть Мышки, смерть Лизаньки, –
и опять времени нет; чем дальше, тем ближе; все, как
вчера.
Мышке было очень плохо, а я все еще надеялась.
В последнюю ночь, после ужасной рвоты и судорог,
она перед утром затихла, как будто уснула. Я прилегла
рядом, на диване, и тоже заснула, потому что не спала
много ночей. А когда проснулась, – увидела, что она
умирает. Может быть, звала меня, а я не слышала?
Уже бездыханная, лежала на руках моих, а я все еще
не верила. «Что это? Что это?» – повторяла бессмысленно.
Казалось тогда, что нельзя больше страдать. Но я и
в половину не страдала так, как потом от Лизанькиной
смерти. Да, вот что страшно: никогда не знаешь, как
еще будешь страдать, как еще можно страдать, и есть
ли конец страданию? Кажется, нет конца. Если бы я не
верила в Бога, я тогда убила бы себя.
Все эти дни брожу по дворцу, как душа нераскаян-
ная. Зашла намедни в Лизанькину комнату и вспомнила все. Ходила по комнате как безумная, повторяла все
ее словечки и старалась им подражать. «Не, не», вместо
«нет», и по-английски: «Up, up?» – когда хотела быть
поднятой на руки. И еще говорила «так», когда я спрашивала ее на ухо: «Ты моя, маленькая Лизанька?» –
«Так! Так!» – отвечала с таким хитрым видом, как будто
понимала, в чем дело. А когда причащали ее, отвертыва-
328

АЛЕКСАНДР I
лась и кричала тоже по-английски: «No! No!» К государю не могла привыкнуть, боялась его и плакала.
Последние слова ее перед смертью: «Танцуй! Танцуй! Dance! Dance!», потому что любила во время болезни, когда не спала, чтоб ее сажали на подушку, носили
по комнате и пели веселую песенку. Сколько раз я пела
ей, глотая слезы!
Вот вспомнила это, и через столько лет боль – все
такая же. Не первые минуты горя самые страшные, –
их горечь опьяняет и заглушает боль, – а потом, когда
опьянение проходит, все возвращается к обычному порядку, как будто забываешь – и вдруг вспомнишь.
Лизанька умерла в десять дней от зубов. Доктора
все успокаивали и только в последнюю минуту испугались, потеряли голову. Дали ей мускусу. О, этот запах
мускуса в полутемной комнате с опущенными шторами! Началась рвота и судороги, точно такие же, как
у Мышки. Потом окоченела, как будто задохлась. Подняли шторы, поднесли ее к окну. Чтобы узнать, жива
ли, я позвала: «Лизанька!» – и она, уже вся посиневшая,
вдруг подняла ручку, прикоснулась к щеке моей.
И в лице ее было что-то такое жалкое, недетское, что
у меня до сих пор душа разрывается.
А когда лежала в гробу, любимые птицы ее запели
в соседней комнате.
За что дети страдают? Ну мы, взрослые, искупаем
грехи свои. А дети за что? Первородный грех, что ли?
Нет, ничего, ничего не понимаю.
Как Иов, могла бы я ответить утешителям: «Слышала я много такого; жалкие утешители – все вы бесполезные врачи!»
Да, во мне сейчас меньше покорности, чем в первые
минуты горя. Боже мой, Боже мой, какое нужно терпение, чтоб не спросить у Бога: зачем? за что? Вот я твер-
329

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
жу себе: мы здесь, на земле, не для счастья, а для страданий, и Бог лучше нашего знает, зачем это нужно. «Все
к лучшему, все к лучшему!» – как говорит государь. Но
не помогает это.
Софи права: во мне мало христианских чувств.
И я не хочу лицемерить, не хочу казаться лучше, чем
я есть. Если бы я покорилась, то, может быть, меньше
страдала бы; но мне казалось бы тогда, что я изменяю
тем, кого люблю.
Не хочу страдать меньше, не хочу покоряться. Хочу
спорить с Богом, как Иов.
«О, если бы человек мог иметь состязание с Богом,
как сын человеческий с ближним своим. Вот я кричу:
„обида!“ – и никто не слушает; вопию, – и нет суда».
Зачем я всю жизнь люблю человека, который не лю-
бит меня? Зачем полюбила Алешу? Зачем он убит? Зачем умерла Мышка? Зачем умерла Лизанька? Зачем?
Зачем?
А иногда кажется – знаю, зачем; знаю, за что.
Я слишком люблю, люблю людей больше, чем Бога,
и за это Он меня наказывает. Стоит мне полюбить кого-нибудь, как Бог отнимает его у меня. Уж лучше бы
никого не любила. Боюсь любить.
Копаться в душе своей, растравлять свои раны –
дурная привычка.
– Вы слишком за собой следите, – говорила мне по-
койная императрица австрийская.
Лейб-медик Виллие советует вместо всех лекарств
«глупо жить».
«Желаю вам покоя и равнодушия здравого, говоря
языком философических медиков», – пишет мне Карамзин. А мой приятель, башкирец, который в Царском Селе готовил мне кумыс, говорил, бывало, поглядывая на меня с сожалением:
330
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
