Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Аксиологические категории национальной культурной традиции в русской словесности. Материалы Международного научного семинара

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
06.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
Аксиологические категории в русской словесности
50
Вместе с тем Обломов и Лаврецкий несут в себе динамическое начало, которое выражается в тот момент, когда они готовы забыть о себе, о своих личных устремлениях во имя любви к ближнему: Об­ломов пишет письмо Ольге, в котором во имя ее будущего отказыва­ется от нее, Лаврецкий готов простить свою жену и творит об этом молитву в церкви.
Вырваться из цикличного природного времени человеку возмож­но лишь в преодолении своего природного бытия. Хронотоп лично­сти при этом выстраивается по вертикали, которая устремлена в Царствие Небесное. Временное и вечное в сознании человека сосу­ществуют: любое явление своего земного существования он рас­сматривает в соответствии с идеалом, который видит в Иисусе Хри­сте. «Вертикальный хронотоп», по мнению М. М. Бахтина, полагает «вечное как уже сущее и как бы уже современное» [2, с. 77], при этом идеал мыслится в будущем (Царствие Небесное). А. Н. Ужанков отмечает особенность времени христианина: «Новое время не было замкнутым, хотя знало прошлое и настоящее, и тем не было похоже на своих предшественников. Оно не ограничивалось днем нынеш­ним, оставалось открытым для будущего. Можно было провести прямую линию из настоящего в прошлое и постоянно продлевать ее за счет грядущего» [10, с. 79].
Поскольку идеал уже задан, хронотоп героя выстраивается в рам­ках евангельской модели мира. «Общие места» житийной литерату­ры, по мнению Т. Г. Руди, объясняются идеей «подражания Христу» [8, с. 59—101]. При этом происходит символизация хронотопа. Хри­стианский символ — это знак для посвященных. С. С. Аверинцев рассматривает художественный символ как динамическое явление: он «осуществляет себя не как наличность, но как динамическая тен­денция: он не дан, а задан» [6, с. 378].
Если целью героя является Царствие Небесное, то динамика его личности определяется категорией религиозного преображения. Христообразия достигнуть человеку невозможно, но христоподоб­ным он может быть, если в его сознании будут одновременно суще­ствовать два образа: свой, несовершенный, греховный, и совершен­ный Образ Божий как цель, которую необходимо достигнуть. Таким образом, категория религиозного преображения — это категория самосознания личности. Она позволяет выстроить человеку лично­стную иерархию ценностей в соответствии с ценностями христиан­скими. Наиболее ярко эта категория воплощается в тех произведени­ях русской литературы, которые продолжают традиции древнерус-
Е. А. Гаричева
51
ской словесности. Летописание показывает осмысление историче­ских событий с точки зрения Замысла Божьего о совершенном мире.
Житие раскрывает Образ Божий личности в ее земной жизни. Хож­дение (хожение) утверждает сознательное следование героя крест-
ному пути Спасителя. Видение показывает Откровение, которое да­ется герою, чистому сердцем. Исповедь несет осознание человеком своей греховной природы. Молитва устремляет человека к Богу, по­скольку является отданием себя в волю Господа.
Наиболее ярко преображение человека показано в жанре кризис- ного жития, которое выделяется, по мнению М. М. Бахтина, из агио­графической литературы тем, что в нем дается два или три образа героя: «В раннехристианских кризисных житиях… дается обычно только два образа человека, разделенных и соединенных кризисом и перерождением, — образ грешника (до перерождения) и образ пра­ведника — святого (после кризиса и перерождения). Иногда даются и три образа, именно в тех случаях, когда особо выделен и разрабо­тан отрезок жизни, посвященный очистительному страданию, аскезе, борьбе с собой…» [2, с. 43]. Здесь наблюдается концентрация време­ни на исключительных событиях в жизни героя. Осмысление этих событий заставляет героя приступить к «построению нового образа, очищенного и перерожденного» [Там же, с. 45].
К этому жанру тяготел Ф. М. Достоевский, мечтающий создать «Житие великого грешника». В письме к Майкову, излагая план «Жития великого грешника», Достоевский признавался: «…хочу вы­ставить во второй повести главной фигурой Тихона Задонского, ко­нечно, под другим именем… Не говорите же про Тихона. Авось, вы­веду величавую, положительную
1
, святую фигуру. Это уж не Кон-
станжогло-с и не немец (забыл фамилию) в Обломове. Почем мы знаем: может быть, именно Тихон и составляет наш русский поло- жительный тип, который ищет наша литература, а не Лавровский, не Чичиков, не Рахметов и пр. Правда, я ничего не создам, я только выставлю действительного Тихона, которого я принял в свое сердце давно с восторгом, но я сочту, если удастся, и это для себя уже важ­ным подвигом” [3, т. 29, с. 118].
Путь Макара Ивановича в романе «Подросток» напоминает путь героя кризисного жития. Образ грешного Макара Долгорукого соз­дается в начале записок Аркадия: «он был тогда мрачен», «был ха-
1
Здесь и далее курсив автора.
Аксиологические категории в русской словесности
52
рактера упрямого, подчас даже рискованного; говорил с амбицией, судил бесповоротно»; «уважение он приобрел всеобщее, но, говорят, был всем несносен» [3, т. 13, с. 8—9]. Иного Макара Ивановича Под­росток видит после кризиса, который с ним произошел: «светлый, веселый» смех, «очень голубые лучистые глаза» [Там же, с. 285] и общее ощущение «благообразия» [Там же, с. 291].
На наш взгляд, Достоевский в романе «Подросток» продолжает не только традиции кризисного жития, но и хождения. На один из источников текста он указывает в черновиках: «Макар Иванов рас­сказывает о вечерях и стояниях, взять из Парфения» [Там же, т. 16, с. 150]. «Сказание о странствии и путешествии по России, Молда­вии, Турции и Св. Земле постриженика Св. Горы Афонской инока Парфения» принадлежит к жанру хождения [Там же, т. 12, с. 234]. Макар Долгорукий в хождениях по святым местам обретает благо­дать, которую чувствует в нем Аркадий. Рассказ странника настоль­ко воздействует на Подростка, что ритмика и тональность его запи­сок меняется: он начинает невольно подражать благообразному сло­гу Макара Долгорукого.
По замыслу Достоевского, главный герой должен испытать со­стояние духовного преображения: «Молодой человек (великий грешник) после ряда прогрессивных падений вдруг становится ду­хом, волей, светом и сознанием на высочайшую из высот» [Там же, т. 16, с. 7]. В окончательном варианте романа Аркадий Долгорукий признается: «Кончив же записки и дописав последнюю строчку, я вдруг почувствовал, что перевоспитал себя самого, именно процес­сом припоминания и записывания» [Там же, т. 13, с. 447].
Г. Б. Пономарева высказала мысль, что Митя, Иван и Алеша Ка­рамазовы в последнем романе Ф. М. Достоевского отразили разные этапы духовной эволюции «Жития великого грешника», кризисного жития [9, с. 144—166]. Но и рассказ Алеши Карамазова о его духов­ном наставнике, Зосиме, строится в традициях кризисного жития. Зосима несет в себе память о брате Маркеле, который завещал ему жить за двоих [3, т. 14, с. 263], воспоминание о нем возвращает этого героя к себе перед дуэлью, на которой он мог убить невинного чело­века: «…убедился я постепенно, что был этот брат мой в судьбе мо­ей как бы указанием и предназначением свыше, ибо не явись он в жизни моей… не принял бы я иноческого сана и не вступил на дра­гоценный путь сей…» [Там же, с. 259]. Алеша для Зосимы становит­ся продолжением Маркела. Воспоминания Зосимы о благословении брата на жизнь и Алеши о матери, которая поручает его заступниче-
Е. А. Гаричева
53
ству Пресвятой Богородицы, связаны с «косыми» лучами заходяще­го солнца [Там же, с. 265]. Обретая «прозрачность», душа человека принимает в себя «солнце Правды» — Христа.
В романе Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы» глава «Кана Галилейская» дана как видение Алеши, в котором ему открывается Царствие Божие, и герой испытывает духовное преображение после того, как протянул руку помощи Грушеньке. Кана Галилейская у Дос­тоевского, как и в древнерусской иконописи, становится прообразом Царствия Небесного. Текст Евангелия коррелирует с авторским сло­вом, словом героя-рассказчика, а также Зосимы и Мити Карамазова:
«…и не доставшу вину, глагола мати Иисусова к нему: вина не имут...» — слышалось Алеше.
«Ах да, я тут пропустил, а не хотел пропускать, я это место люб­лю: это Кана Галилейская, первое чудо… Ах, это чудо, ах, это милое чудо! Не горе, а радость людскую посетил Христос, в первый раз со­творяя чудо, радости людской помог… «Кто любит людей, тот и ра­дость их любит…» Это повторял покойник поминутно, это одна из главнейших мыслей его была… Без радости жить нельзя, говорит Митя… Да, Митя… Все, что истинно и прекрасно, всегда полно все­прощения — это опять-таки он говорил…» [3, т. 14, с. 326]. В речи рассказчика слова Зосимы обрамляют высказывание Мити: объеди­няет этих героев мотив радости жизни. Движение к согласию во Христе завершается видением самого Господа, которого Зосима по святоотеческой традиции называет Солнцем, и преображением, ко­торое испытывает Алеша: «Что-то горело в сердце Алеши, что-то наполнило его вдруг до боли, слезы восторга рвались из души его… Он простер руки, вскрикнул и проснулся…» [Там же, с. 327].
Именно в этом фрагменте происходит тот диалог хронотопов, диалог согласия, о котором писал М. М. Бахтин и который соотносил с молитвой [2, с. 186]. С. С. Аверинцев замечает, что слова Христа в Евангелии о Царствии Божием можно перевести двояко: «“Царство Божие внутри вас” — в сердце праведного человека, где перестали властвовать злые страсти или “Царство Божие между вами” — в от­ношениях между людьми, в достижении ими согласия. Но, в любом случае, речь идет о торжестве истинных ценностей над ложными» [1, с. 294—295].
В романе «На ножах» Н. С. Лесков показывает, как перед смертью в сознании генерала Синтянина рождается категория религиозного преображения: «Это-с ведь бесовская пуля. Да-с, я ведь происхожу из кантонистов; я был простой солдат, простой и добрый солдат-това-
Аксиологические категории в русской словесности
54
рищ: мать свою почитал, а как эта проклятая пуля в меня попала, я пошел в чины, сделался генералом и всю жизнь мою не вспомнил Бо­га. Да-с, но Он меня вспомнил: я чувствую — он скоро придет… Я сно­ва знаю, как он приходит; когда я мальчишкой пас чужих жеребят, я видел Его и еще, когда кантонистом в казармах рыдал я раз ночью о своей крестьянке-матери. Он тоже был благ; но с тех пор, как я… стал всех мучить…» [5, с. 448]. В этой исповеди герой не называет свой главный грех — гордость, но осознает, когда произошло грехопаде­ние. Паузы в речи генерала передают его смиренное принятие Божией воли и покаяние. После раскаяния он возвращается к себе прежнему, каким был в детстве. Вместе с тем Лесков показывает, что возвраще­ние в детство, как в утраченный рай, невозможно. Генерал Синтянин просит купить ему картину, на которой изображен Христос в терно­вом венце, работы Гверчино, но в этом изображении не узнает «своего Христа»: «А все не то, а все не то, что я знал в детстве» [Там же]. Он готовится принять свой терновый венец.
Еще одна героиня, которая испытала состояние преображения, — это Александра Ивановна Синтянина. В своем письме-исповеди она описывает, как решилась принести себя в жертву — выйти замуж за генерала, чтобы освободить из тюрьмы политических заключенных: «Молодая душа моя возмущалась при одной мысли соединить жизнь мою с жизнью этого человека, но я и на это решилась… Предо мной стоял Христос с Его великой жертвой, и смятения мои улеглись. Я много молилась о даровании мне силы, и она была мне ниспосла­на. Утром одного дня, отстояв раннюю обедню в одиноком храме, я вошла в дом генерала, и тут со мной случилось нечто чудесное. Чуть я отворила дверь, вся моя робость и все мои сомнения исчезли; в груди моей забилось сто сердец, я чувствовала, как множество не­зримых рук подхватили меня и несли, как бы пригибая и сглаживая под ногами моими ступени лестницы, которою я восходила. Экзаль­тация моя достигла высочайшей степени; я действительно ощущала, что меня поддерживают и мною руководят извне какие-то невиди­мые силы» [Там же, с. 211]. В письме генеральши, как и в ее устной речи, появляется пауза, во время которой происходит молитва, об­ращенная к образу Спасителя — она укрепляет Александру Иванов­ну в ее решении принести себя в жертву.
Именно Александра Ивановна играет главную роль мироносицы в романе Лескова. Она поддерживает Андрея Ивановича Подозерова во время его борьбы с «нигилистами», указывая на необходимость внутреннего сопротивления злу: «Так надо исправиться, а не сда-
Е. А. Гаричева
55
ваться без боя» [Там же, с. 149]. После этого герой испытывает со­стояние покоя: «Какой сладкий покой льет в душу ее трезвое, от сердца сказанное слово» [Там же, с. 155]. Также Александра Ива­новна отвечает на просьбу Андрея Ивановича перед дуэлью дать его душе «мира» и благословляет его: «Мир мой даю вам и молю Бога спасти вас от всякого зла» [Там же, с. 201]. Молитва генеральши спасает Андрея Ивановича: пуля чудом проходит мимо сердца. Кро­ме того, ради Александры Ивановны и своего покоя генерал рассле­дует события, которые происходят у Бодростиных, и останавливает «нигилистов».
В повести Н. С. Лескова «Очарованный странник» также просле­живаются традиции кризисного жития. Переломным событием для Ивана Флягина становится искупление его греха на войне в день Ро­ждества Иоанна Предтечи, его небесного покровителя, после Гос­подней молитвы.
По мнению В. Н. Захарова, необходимо учитывать «национальное своеобразие конкретных литератур, их место в мировом художест­венном процессе» [4, с. 9]. Русское национальное самосознание не­разрывно связано с Православием: «Идеи преображения, страдания, искупления и спасения стали характерными идеями русского рели­гиозного менталитета» [Там же, с. 8—9]. В. Н. Захаров утверждает, что система ценностей русского писателя получает выражение в хро­нотопе его произведения, в христианской символике имени героя [Там же, с. 9].
Таким образом, категория религиозного преображения — это од­на из базисных структур русской православной культуры, связанная с ценностной значимостью для героя и автора Царствия Небесного, божественного бытия.
Список литературы
1. Аверинцев С. С. Другой Рим: Избранные статьи. СПб., 2005.
2. Бахтин М. М. Эпос и роман. СПб., 2000.
3. Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1972—1990.
4. Захаров В. Н. Русская литература и христианство // Евангельский текст
в русской литературе XVIII—XX веков: Цитата, реминисценция, мотив, сю­жет, жанр: Сб. науч. тр. Вып. 1. Петрозаводск, 1994.
5. Лесков Н. С. На ножах: Роман: В 6 ч. / Подгот. текста, вступ. ст., при-
меч. А. А. Шелаевой. М., 1994.
6. Литературный энциклопедический словарь. М., 1987.
Аксиологические категории в русской словесности
56
7. Пономарева Г. Б. Житийный круг Ивана Карамазова // Достоевский.
Материалы и исследования. Л., 1991. Вып. 9.
8. Руди Т. Р. Топика русских житий (вопросы типологии) // Русская агио-
графия. Исследования. Публикации. Полемика. СПб., 2005.
9. Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. / Ин-т рус. лит. М.,
1978. Т. 6.
10. Ужанков А. Н. Будущее в представлении писателей Древней Руси
XI—XIII веков // Русская речь. 1988. № 6.
Н. П. Жилина
(Калининград)
СОН ТАТЬЯНЫ В РОМАНЕ А. С. ПУШКИНА
«ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН»: АКСИОЛОГИЧЕСКИЙ АСПЕКТ
В художественном мире пушкинского романа Татьяна Ларина, как давно заметили исследователи, обладает особым статусом и осо­бой близостью к автору, подчеркнутой тем, что именно с ней в даль­нейшем будет связан образ музы, которая поэту в это время
Явилась барышней уездной, С печальной думою в очах, С французской книжкою в руках [11, с. 167].
Круг чтения самой известной пушкинской героини привлекал внимание критиков еще со времен Белинского, высказавшего мне­ние, что «она не умела бы ни понять, ни выразить собственных ощущений, если бы не прибегла к помощи впечатлений, оставлен­ных на ее памяти плохими и хорошими романами, без толку и без разбора читанными ею…» [1, с. 416]. Романы становятся для Татья­ны-«отроковицы» особым миром, именно в них реализуется отли­чающая ее с детства глубокая внутренняя потребность какого-то вы­сокого, «метафизического» пространства, противоположного житей­ски-бытовому, постоянно окружающему ее. «Ей рано нравились ро­маны; // Они ей заменяли все», — замечает автор [11, с. 49]. Это «все» включает в себя, видимо, не только повседневные занятия и обычный круг общения, но и мистические, религиозные потребности души, столь сильно проявляющие себя в героине, с раннего детства погруженной в свой внутренний мир, остающийся скрытым и неиз­вестным для ее близких.
После знакомства с Онегиным, в поисках соответствий между литературой и жизнью, Татьяна с еще большим упоением погружа-
Н. П. Жилина
57
ется в любимые книги. По замечанию Л. С. Выготского, «любовь Татьяны везде изображена как воображаемая любовь, везде под­черкнуто, что она любит не Онегина, а какого-то героя романа, кото­рого она представила на его месте» [2, с. 285]. «Воображаясь герои­ней // Своих возлюбленных творцов» [11, с. 59], она создает в своем сознании и образ Онегина, экстраполируя на него качества извест­ных ей литературных героев — в их ряду автор выделяет два проти­воположных полюса: с одной стороны, безукоризненно доброде­тельный Грандисон, с другой — Ловлас, воплощение коварного, но обаятельного зла. В соответствии с этой заимствованной в романах типологией Татьяна воспринимает и Онегина, пытаясь установить близость «милого героя» к одному из двух полярно противополож­ных типов.
Проблема личности Онегина, его истинной сущности впервые встает перед Татьяной после ее «чудного сна», с которого и начина­ется для нее процесс прозрения. Исследователи давно заметили, что сон Татьяны занимает особое положение в общей системе пушкин­ского романа. «Рассказ о сне, — пишет В. М. Маркович, — выделен уже тем, что, занимая почти полтораста стихов, надолго прерывает ход реальных событий. Не менее существенно местоположение это­го рассказа: сон Татьяны помещен почти в “геометрический центр” “Онегина” и составляет своеобразную “ось симметрии” в построе­нии романа. Создается впечатление чрезвычайной смысловой важ­ности расположенного таким образом фрагмента. Сон героини сразу же назван “чудным”: это звучит как указание на его необычную при­роду. Позже выясняется, что “чудный” сон не разгадывается по сон­нику. <…> Так вырисовывается еще один намек на то, что перед на­ми не просто сон в обычном смысле слова» [7, с. 8]. Обилие фольк­лорных и мифопоэтических образов и мотивов, с преобладающей в них темой гибели, лишь подчеркивает это. Собственно, тема смерти возникает еще до описания самого сна, в эпизоде гадания Татьяны: «И вынулось колечко ей // Под песенку старинных дней…» Автор добавляет, что «…сулит утраты // Сей песни жалостный напев; // Милей кошурка сердцу дев» [11, с. 103]. Различие между этими дву­мя народными песнями Пушкин раскрывает в своих примечаниях: песня о кошурке предвещает свадьбу — песня, услышанная Татья­ной, предрекает смерть [Там же, с. 195].
После гадания на воске и на улице (на прохожего) Татьяна соби­рается ворожить в бане, но в последний момент, испугавшись, пере­думывает — однако не отказывается от гадания «на сон». Как отме-
Аксиологические категории в русской словесности
58
чает комментатор романа, «указание на то, что “Татьяна поясок шел­ковый сняла” — не простое описание раздевания девушки, готовя­щейся ко сну, а магический акт, равнозначный снятию креста. Это доказывается особой функцией пояса, зафиксированной в ряде этно­графических описаний русских поверий» [5, с. 653]. Гадание, то есть магическое узнавание судьбы, запрещено религиозными установка­ми как действие, имеющее целью обретение особой власти, доступ­ной только Богу. В ходе этого опасного действия гадающий вступает в общение с нечистой силой, что и случилось с Татьяной, душа ко­торой оказалась беззащитной перед властью нечистой силы.
И снится чудный сон Татьяне. Ей снится, будто бы она Идет по снеговой поляне, Печальной мглой окружена; В сугробах снежных перед нею Шумит, клубит волной своею Кипучий, темный и седой Поток, не скованный зимой; Две жердочки, склеены льдиной, Дрожащий, гибельный мосток, Положены через поток; И пред шумящею пучиной, Недоумения полна, Остановилася она [11, с. 104].
Первый же зрительный образ сна — снеговая поляна — выводит к семантике определенной направленности. В мифологических пред­ставлениях «календарные единицы могут иметь этическую интер­претацию», и «альтернация дня и ночи является элементарной се­мантической моделью оппозиций света и тьмы, по которой строятся все календарные мифологемы», а «представление о частях дня пере­носится в мифологии на год и на более длительные сакральные цик­лы», то есть утро метафорически означает расцвет, а «ночь — гибель растительного мира» [3, с. 613—614]. Таким образом, можно со всей определенностью сказать, что картина зимней ночной поляны им­плицитно уже содержит в себе семантику гибели, подкрепленную и усиленную характеристикой состояния окружающего героиню мира — «Печальной мглой окружена».
Поток (ручей, представший перед ней «шумящею пучиной»), че­рез который проложен «дрожащий, гибельный мосток», — это в ми­фопоэтическом плане переправа через реку — устойчивый символ
Н. П. Жилина
59
как свадебной, так и похоронной поэзии. Как указывают ученые, «переправа — преодоление водной преграды, символизирующей границу между миром живых и миром мертвых или между девичест­вом и состоянием замужней женщины. Осмысляется как наиболее ответственная и опасная часть пути в иной мир, связанная со смер­тельным риском и испытаниями, результат которых не предрешен заранее» [12, с. 304].
«Как на досадную разлуку, // Татьяна ропщет на ручей». В роли неожиданного помощника выступает медведь: в то время как Татья­на «Не видит никого, кто руку // С той стороны подал бы ей», он «лапу с острыми когтями // Ей протянул…» [11, с. 104]. Не случайно здесь появляется именно медведь: Татьяна гадает на жениха, а в ми­фологии восточных славян образу медведя «присуща б р а чн а я символика. Медведь, приснившийся девушке, сулит ей жениха и за­мужество» [12, с. 212—213]. Но семантика образа этим не исчерпы­вается. В мифологическом сознании древних медведь занимает очень значительное место: он «один из основных персонажей народ­ной зоологии, наделяемый антропоморфными чертами» [Там же, с. 211]. При этом нельзя не принимать во внимание, что медведь — амбивалентный символ. «Выступая в североевропейской традиции как царь зверей» [13, с. 323], он одновременно осознается как «хозя­ин нижнего мира. <…> В библейской традиции М. соотносится с персидским царством, несущим смерть и разрушение. В Ветхом и Новом завете рисуется образ медведя — страшного фантастического или даже апокалиптического зверя (Дан. 7:5; Апок. 13:2). Библей­ские тексты оказали решающее влияние на последующее символиче­ское отождествление М. с сатаной. Однако в средневековой тради­ции М. еще чаще обозначает греховную телесную природу челове­ка» [8, с. 128—130]. Сложная семантическая наполненность этого образа находит свое отражение и в символической системе сна.
Перебравшись через опасный ручей, Татьяна продолжает путь: «Пошла — и что ж? медведь за ней!» [Там же, с. 104]. «Пред ними лес… <…> Дороги нет; кусты, стремнины // Метелью все занесе­ны…» [11, с. 105]. Образ леса здесь является чрезвычайно важным: в мифопоэтических представлениях древних «лес — одно из основных местопребываний сил, враждебных человеку… через лес проходит путь в мир мертвых» [4, с. 49]. Пытаясь убежать от «косматого ла­кея» и слыша его за собой, Татьяна «трепетной рукой // Одежды край поднять стыдится…» [11, с. 105]. Эта психологическая деталь
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]