Универсальные принципы анализа вербального искусства. Учебное пособие
.pdfношении структур, общей с ним устремленности, неизбежно выступает как фактор их повышенной продуктивности. Яркое подтверждение этому – головокружительная результативность так называемых «прямых вопросов». Такие вопросы – пик объяснений. Это последняя возможность спрашивающего, отбросив всякие условности, добиться какого-то принципиально для него значимого знания. Готовность князя отвечать обеспечивает их беспрецедентную эффективность. Лизавета Прокофьевна обрушивает на князя целую лавину таких вопросов: «Позволь тебя спросить: изволил ты прислать, месяца два или два с половиной тому, около святой, к Аглае письмо? <…> С какой целью? Что было в письме? Покажи письмо! <…> О чем писал? <…> Почему покраснел? <…> Влюблен ты, что ли? <…> Верно говоришь, что не влюблен? <…> А что такое «рыцарь бедный»? <…> Что же, в нее (здесь и далее в этом отрывке выделено в тексте романа, Лизавета Прокофьевна говорит о Настасье Филип-
повне. – О.В.), что ли влюблен, коли так? Теперь для нее
приехал? Для этой?» (т. 8, с. 263 -265).
В конечном счете князь Мышкин – независимо от внешней роли спрашивающего или отвечающего, спорящего или соглашающегося – стимулирует и содержательно направляет все диалоги, в которых участвует, не пренебрегая и очевидно примитивным способом их активизации: повторяя частицу «ну», князь торопит рассказ собеседника:
«– <…> В Москве я ее тогда ни с кем не мог изловить, хоть и долго ловил. Я ее тогда однажды взял да и говорю: «Ты под венец со мной обещалась, в честную семью входишь, а знаешь ты теперь, кто такая? Ты, говорю, вот какая!
(слова Рогожина о Настасье Филипповне. – О.В.)
–Ты ей сказал? (слова князя. – О.В.)
–Сказал.
–Ну?» (т. 8, с. 175).
Также нетерпеливо князь торопит говорящего намеками Лебедева:
121
«- У Дарьи Алексеевны тоже в Павловске дачка-с.
–Ну?
–А известная особа с ней приятельница и, по-види- мому, часто намерена посещать ее в Павловске. С целью.
–Ну?» (т. 8, с. 169).
Итак, князь всегда активен. Энергия диалога, в любом случае, исходит именно от него: и от говорящего, и от слушающего. В каждой реплике другого героя князь настойчиво ищет повода, часто эфемерного, для своего слова. Этим и объясняется парадоксальное умение князя слушать: «В князе одна особенная черта, состоявшая в необыкновенной наивности внимания, с каким он всегда слушал что-нибудь его интересовавшее <…>. В его лице и даже в положении его корпуса как-то отражалась эта наивность, эта вера, не подозревающая ни насмешки, ни юмора» (т. 8, с. 278). Стрем-
лением князя превратить высказывание собеседника в повод для своего слова оправдывается и смущающая многих серьезность героя: стиснутый рамками романного времени, он вынужден, абстрагируясь от ироничного тона беседы, брать совсем иную ноту, предельно серьезную, резко диссонирующую с очевидно насмешливым фоном. Такой диссонанс порождает комическое восприятие князя многими лицами романа, но этот комизм не должен обмануть читателя: задача, стоящая перед князем, исключает всякую возможность иронии, он не имеет права отвлекаться на иронию: «Заговорил
он с чрезвычайною серьезностью, так что все вдруг обра-
тились к нему с любопытством. <…> Он говорил с такою
серьезностию и с таким отсутствием всякой шутки и насмешки над Лебедевым, над которым все смеялись, что
тон его, среди общего тона всей компании, невольно ста-
новился комическим; еще немного, и стали бы посмеивать-
ся и над ним, но он не замечал этого» (т. 8, с. 313-314).
Так же серьезно полемизирует князь и с Евгением Павловичем Радомским:
122
«– Помилуйте, Лев Николаевич, – с некоторою досадой вскричал князь Щ., – разве вы не видите, что он [Радомский] вас ловит; он решительно смеется и именно вас предположил поймать на зубок.
– Я думал, что Евгений Павлыч говорил серьезно, – покраснел князь и потупил глаза» (т. 8, с. 279).
Формальные особенности звучащей речи князя Мышкина определяются во многом двумя факторами:
общей задачей образа (князь приходит, чтобы сказать свое Слово) и теми условиями, в которых эта задача осущест-
вляется.
Действительно, дело и деятельность Богочеловека – Его Слово. Слово становится равносильным поступку. Поэтому предположить значит для князя способствовать во-
площению. Сказать значит совершить. Трагически под-
тверждаются в романе эти мистические свойства слова: мысленно допустив покушение на себя Рогожина, князь подтолкнул его к преступлению: «Мы тогда в одно слово почув-
ствовали. Не подыми ты руку тогда на меня (которую бог отвел), чем бы я теперь перед тобой оказался? Ведь я ж тебя все равно в этом подозревал, один наш грех, в одно слово» (т. 8, с. 303).
Отсюда возникает то предельно осторожное отношение князя к своему слову, боязнь не только своего неосторожного слова, но и неосторожной мысли. Слово князя рав-
носильно приговору: «А впрочем, что же он взялся их так окончательно судить, он сегодня явившийся, что же это он произносит такие приговоры?» (т. 8, с. 190).
Князю важно не просто высказать свое учение. Ему необходимо быть понятым. Неудовлетворенность формой выражения мучает его. Поэтому так много в его речи оговорок, уточняющих и поясняющих конструкций. Князь ищет нужное слово, адекватное мысли. Эти поиски порождают прерывистость речи, ее интонационную неровность, повы-
123
шенное паузирование. Все эти особенности слова героя отчетливо проявляются, например:
●в попытке сформулировать цель своего первого визита к Настасье Филипповне: «Нет, я собственно… то есть
япо делу… мне трудно это выразить, но…» (т. 8, с. 112);
●в стремлении определить свое чувство к Мари: «Я не был влюблен <…> я… был счастлив иначе» (т. 8, с. 57);
●выразить смысл своих отношений с детьми швейцар-
ской деревни: «Я не то чтоб учил их; о нет, там для этого был школьный учитель, Жюль Тибо; я, пожалуй, и учил их, но я больше так был с ними, и все мои четыре года так и прошли» (т. 8, с. 57);
●объяснить содержание своего письма к Аглае:
«– Экая галиматья! Что же этот вздор может означать по-твоему? – резко спросила Лизавета Прокофьевна, выслушав письмо с необыкновенным вниманием.
–Сам не знаю вполне, знаю, что чувство мое было искреннее. Там у меня бывали минуты полной жизни и чрезвычайных надежд.
–Каких надежд?
–Трудно объяснить, только не тех, про какие вы теперь, может быть, думаете, – надежд… ну, одним словом, надежд будущего и радости о том, что, может быть, я там не чужой, не иностранец. <…> Иногда ведь хочется друга подле; и мне, видно, друга захотелось…
–Влюблен ты, что ли?
–Н-нет. Я… я как сестре писал; я и подписался бра-
том» (т. 8, с. 264).
Как правило, нужное слово ищется в противовес слову ложному, отражающему обывательское толкование. Определение одного дается через отрицание другого: «не был влюб-
лен» – «был счастлив иначе»; «не то чтоб учил» – «пожалуй, и учил» – «но больше так был», «н-нет» (‘не влюблен’) –
«я… я как сестре». Князь, предвосхищая чужую оценку своих чувств, мыслей, действий, вступает в скрытую полемику.
124
В подыскивании слов определенно формируется конструкция противослова: «не…, а…». «Учет противослова (Gegenrede) производит специфические изменения в структуре диалогического слова, делая его внутренне событийным и освещая самый предмет слова по-новому, раскрывая в нем новые стороны, недоступные монологическому слову» (Бахтин, 1979, с. 229).
В приведенных примерах видно и сосредоточенное стремление князя уточнить, пояснить сказанное: «не чужой,
не иностранец», «я как сестре писал, я и подписался бра-
том». Боязнь же своего собственного слова заставляет князя усиленно подчеркивать частность, субъективность высказанного мнения, приблизительность найденных определений:
«не то чтоб», «пожалуй», «сам не знаю вполне», «ну… мо-
жет быть», «видно». Князь избегает подавать свои суждения как объективные, последние истины, поэтому он настойчиво указывает на себя как на единственный источник вы-
сказываний: «Мне кажется, он, наверно, думал <…>» (т. 8, с. 55); «По моему мнению, <…> по моему мнению, вы, гос-
подин Докторенко, во всем, что сказали сейчас, наполовину правы <…> вы, господа, по-моему, сделали низость» (т. 8, с. 224); «<…> мне подумалось, что не лучше ли нам быть совершенно откровенными друг с другом <…>» (т. 8, с. 226); «Для меня всего чуднее то, как она может опять идти за тебя» (т. 8, с. 79); «А мне на мысль пришло, что если бы не было с тобой этой напасти, не приключилась бы эта любовь, так ты, пожалуй, точь-в-точь как твой отец бы стал» (т. 8, с. 178); «<…> для меня чудная задача: почему она идет за тебя» (т. 8, с. 79); «Одно только меня поразило: что он вовсе как будто не про то говорил» (т. 8, с. 182); «Но главное то, что всего яснее и скорее на русском сердце это заметишь, и вот мое заключение! Это одно из самых пер-
вых моих убеждений <…>» (т. 8, с. 184).
Внимание к своему слову как к высшей цели своего явления заставляет князя пользоваться тем приемом смысло-
125
вой и интонационной выделенности, который на письме выражается графически, курсивом: «<…> В первый раз она (здесь и далее в этой реплике выделено в тексте романа. –
О.В.) сама ко мне бросилась, чуть не из-под венца <…> я хотел ее наконец уговорить за границу поехать <…> я <…> всегда говорил, что за тобою ей непременная гибель. <…> Да и сам ты знаешь: был ли я когда-нибудь твоим настоящим соперником, даже и тогда, когда она ко мне убежала. <…> Да, мы жили там розно и в разных городах, и ты все это знаешь наверное» (т. 8, с. 173). Так курсивным выделением затабуированных смыслов удается выразить мистический ужас князя перед Настасьей Филипповной, ее безграничную значимость в его судьбе («она»), подчеркивается девственность князя («настоящим») и высказывается мысль о том, что Рогожин следил за Настасьей Филипповной и тогда, когда она уехала с князем в провинцию («наверное»). Примеров курсива в речи князя много (и ни одного (!) в речи Ставрогина): «И наши не просто становятся атеистами,
а непременно уверуют (здесь и в следующих примерах вы-
делено в тексте романа. – О.В.) в атеизм, как бы в новую веру, никак не замечая, что уверовали в нуль» (т. 8, с. 452); «И за все прощаете? За все, кроме вазы?»; «Я всегда боюсь моим смешным видом скомпрометировать мысль и главную идею» (т. 8, с. 458); «Вы думаете: я за тех боялся, их адвокат, демократ, равенства оратор?» (т. 8, с. 458).
Казалось бы, такое серьезное отношение к слову должно способствовать сосредоточенной размеренности, замедленности речи князя. Эта тенденция существует (в притчах), однако она подавляется строгими законами заданного романного времени. Князь должен успеть сказать свое слово, ведь время его явления сразу жестко ограничивается: «<…>
на вопрос: «Что же, вылечили?» – белокурый отвечал, что
«нет, не вылечили» (т. 8, с. 6). Призрак неизлечимой болезни преследует князя, окончание романа моделируется в са-
мом его начале: «<…> припадки теперь у меня довольно
126
редко бывают. Впрочем, не знаю; говорят, здешний климат мне будет вреден» (т. 8, с. 147).
Итак, князь должен торопиться. Страх не высказаться, не успеть сказать свое Слово сообщает речи князя захлебывающуюся торопливость. Слова набегают одно на другое, мысли часто не доводятся до конца, безуспешно заканчиваются многие попытки найти единственно верное слово. Зависимость главного героя от времени еще более возрастает в той модели художественного времени, созданной Достоевским, которая в романе «Идиот» достигла предельного развития. Основной приметой этой модели становится перенасыщение событиями каждой единицы романного времени. Значимость каждого момента доводится в такой модели до абсолюта. Достаточно, например, вспомнить, что первая (из четырех) частей «Идиота» описывает происшествия только одного дня: с примерно девяти часов утра («В конце ноября, в
оттепель, часов в девять утра, поезд ПетербургскоВаршавской железной дороги на всех парах подходил к Пе-
тербургу» т. 8, с. 5) до примерно двенадцати часов ночи
(«А-а-а! Вот и развязка! Наконец-то! Половина двенадцатого! – вскричала Настасья Филипповна <…>» т. 8, с. 131). За этот срок (меньше чем за сутки) князь знакомится с Рогожиным и Лебедевым в поезде, приходит к Епанчиным, знакомится с семейством генерала Иволгина и их квартирантами, при нем в дом к Иволгиным приезжает Настасья Филипповна и Рогожин, вечером князь блуждает с генералом Иволгиным по Петербургу в поисках дома Настасьи Филипповны и, наконец, все завершается вечером у Настасьи Филипповны.
Эта фантасмагорическая стянутость, концентрированность времени делает его особенно быстротечным. Судьба вечного Слова ставится в зависимость от мгновения. Эту зависимость князю предстоит преодолеть. Притча о приговоренном к смерти – притча о вечности и о мгновении, притча о времени: «Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, – какая бесконечность! И все это было бы
127
мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ни-
чего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!» (т. 8, с. 52).
В семантическом поле романного времени сдвигаются максимальные и минимальные величины век – минута, среднее звено отсутствует.
Вопрос о времени, перехлестнув границы притчи, обыграется повторно в репликах нескольких героев с характерным переспросом и паузой, тормозящими повествование на наиболее важных для автора смыслах:
«– <…> Нельзя жить, взаправду «отсчитывая счетом». Почему-нибудь да нельзя же (слова Александры. – О.В.).
–Да, почему-нибудь да нельзя же, – повторил князь, – мне самому это казалось… А все-таки как-то не верится…
–То есть вы думаете, что умнее всех проживете? – спросила Аглая.
–Да, мне и это иногда думалось.
–И думается? (переспрос. – О.В.)
–И… думается, – отвечал князь <…>» (т. 8, с. 53).
Стремительность времени может восполнить только
интенсивность мироощущения. Поэтому Мышкин так ценит
«секунду» перед припадком, когда «воспламенялся его мозг и с необыкновенным порывом напрягались разом все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удеся-
тирялось <…>» (т. 8, с. 188). Теперь становится понятным и вывод: «Да, за этот момент можно отдать всю жизнь!»
(т. 8, с. 188). Естественным кажется и то, что в этот момент
«становится понятно необычное слово о том, что времени больше не будет. Вероятно, <…> это та же самая секунда, в которую не успел пролиться опрокинувшийся кувшин с водой эпилептика Магомеда, успевшего, однако, в ту же самую секунду обозреть все жилища Аллаховы» (т. 8, с. 189).
«Если князь Мышкин испытывал, впадая в эпилептический обморок, состояние блаженства и всемирного синте-
128
за, то чем это обусловливалось? Причинами ли физиологическими? Или тем, что начало и чаяние такого синтеза этот праведник <…> всегда носил в своем сердце? Думаю, что причина заключается в этом последнем его свойстве» (Антоний, 1921, с. 183-184). В этот миг князь побеждает времясмерть и чувствует дыхание вечности. Борьба со временем продолжается и «в здоровом состоянии» (т. 8, с. 188).
И князь выбирает, очевидно, не самый безупречный способ преодолеть разрушительность времени – торопливое слово.
Необходимость спешить вступает в определенное противоречие с высшей задачей героя – изложить в наиболее целостном виде свое учение. По мере развития романного действия речь князя становится все более и более торопливой: чем меньше остается романного времени, тем больше он спешит. Князь начинает с почти эпической плавности последовательно выстроенных притч: «На эшафот ведет лесенка;
тут он перед лесенкой вдруг заплакал, а это был сильный и мужественный человек, большой злодей, говорят, был. С ним все время неотлучно был священник, и в тележке с ним ехал, и все говорил, – вряд ли тот слышал: и начнет слушать, а с третьего слова уж не понимает. Так, должно быть. Наконец стал всходить на лесенку; тут ноги перевязаны, и потому движутся шагами мелкими. Священник, должно быть, человек умный, перестал говорить, а все ему крест давал целовать» и т.д. (т. 8, с. 55-56). А кончается уче-
ние князя горячечной словесной сутолокой на вечере у Епан-
чиных: «Вся эта горячечная тирада, весь этот наплыв страстных и беспокойных слов и восторженных мыслей, как бы толкавшихся в какой-то суматохе и перескаки-
вавших одна через другую, все это предрекало что-то опасное, что-то особенное в настроении так внезапно вскипевшего, по-видимому ни с того ни с сего, молодого челове-
ка» (т. 8, с. 453).
Князь вынужден многим поступиться в этой борьбе со временем. И не только тщательностью аргументации, спо-
129
койствием убедительных доводов, выверенной логичностью выводов. Потери значительно более серьезные: «<…> очень быть, что слова, которые он выговаривал, были часто не те, которые он хотел сказать» (т. 8, с. 455).
Темп речи князя возрастает все более и более: «Князь
не то чтобы задыхался, а, так сказать, «захлебывался от прекрасного сердца» <…>» (т. 8, с. 448). Князь говорит, «торопясь и воодушевляясь все больше и больше» (т. 8, с. 448), «в чрезвычайном волнении и не в меру резко» (т. 8, с. 450). Наконец, «остановился перевести дух. Он ужасно ско-
ро говорил. Он был бледен и задыхался» (т. 8, с. 451). Этот вечер у Епанчиных – последняя возможность высказаться. И князь, доверчиво приняв званых за избранных, стремится использовать эту возможность до конца: «Нет, знаете, луч-
ше уж мне говорить! – с новым лихорадочным порывом
продолжал князь <…>» (т. 8, с. 457).
Фоновый тон умеренной светской беседы еще более выделяет судорожную торопливость речи главного героя, которую замечают другие лица романа: Аделаида («захлебы-
вался от прекрасного сердца» т. 8, с. 448), княгиня Белоконская («<…> только не задыхайся, <…> ты и давеча с
одышки начал и вот до чего дошел <…>» т. 8, с. 455; «Ну,
опять застучал!» т. 8, с. 457), генерал Епанчин («<…>
только бы вот не задыхался, как княгиня заметила… – пробормотал генерал <…> поразившие его слова Белоконской»
т. 8, с. 456), старичок-сановник («Laisser le dire, он весь даже дрожит» т. 8, с. 457).
Именно на вечере у Епанчиных особенности речи князя, вызванные необходимостью торопиться, выступают наиболее отчетливо: повторения, интонационные срывы, сбивчивость, выражаемая многоточием, неумеренная восклицательность, междометия: «Ах, боже мой! <…> Я… я опять сказал глупость, но… так и должно было быть, потому что я… я… я, впрочем, опять не к тому! Да и что теперь во мне, скажите, пожалуйста, при таких интересах… при таких
130
