Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Проблемы региональной литературы. «Кёнигсбергский текст» как предмет художественного опыта. Учебное пособие

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
12.08.2026
Размер:
1 Мб
Скачать

Топография пророчества

дота, настоятель собора — все они лишены какой-либо «практической эффективности», что подчеркнуто поистине апокалиптической иронией, которая доминирует в авторской стилистике в отношении заглавных «агентов добра». Однако главный признак авторской безнадежности в новелле выражен в интертекстуальной доминанте «вечного возвращения» в герметическую закрытость обреченного на смерть города, который отмечен всеми типологическими маркерами «места проклятия» — Вавилона, Рима: этот город, «как и Рим, стоит на семи холмах»; этот город, как Вавилон Валтасара, не различает огненного «менетекела», начертанного на его стенах. Причем это «возвращение» всегда без последствий — герменевтических, практических, просветительских, преображающе-мисти- ческих и прочих — по причине того, что «история… ныне сохраняется больше для красоты», чем для преображающего восприятия пророческого предостережения «тихого литовца», благодаря которому можно было бы преобразить мир. Это «возвращение» — вечное вращение в замкнутом пространстве плотной герметичности настоящего, в пространстве вечного безвременья предустановленного ада, из которого нет выхода ни в прошлое, ни в будущее, а есть только невыносимо удушливое «опространственное» настоящее, что подчеркнуто доминированием формы настоящего времени в тексте.

Время новеллы — функция от абсолютно закрытого пространства, точнее, ложное время, ставшее ложным пространством, время, опредметившееся в архитектонику обреченности. В таком пространстве, замкнутом в самом себе, нарастает энтропия духовной безысходности, что подчеркнуто глухотой и слепотой гордого собой города, не способного услышать пророческое предостережение литовского Даниила: «Блюдите заповеди Божьи». Гордыня уже приговоренного к погибели города имеет все атрибуты цивилизационной академической самоуверенности и самоуспокоенности: он «гордится своим университетом, академией художеств и процветающими научными обществами, в том числе даже обществом любителей древности». И что на этом респектабельном фоне «тихий литовец» с его «умственной неполноценностью», или уличный флей-

71

И. Бобровский

тист, грозящий «коричневой колонне» «своей флейтой», или «воскресный богомол-пьянчуга» с его пьяно-святым приговором «моего Иисуса не выдам!», или настоятель собора, до которого тоже доберутся?..

Самоубийственная гордыня, поддержанная архитектурной монументальностью и академической серьезностью, столь же неизменна, как «вечное настоящее» города на семи холмах, отчужденного от «времени жизни». В этом городе время утрачено, что подчеркнуто фактическим отсутствием «временной лексики» и абсолютным преобладанием «пространственных знаков», отражающих тотальное господство предметной материальности. Но апокалиптический парадокс новеллы заключен в том, что читатель хорошо знает: все представляющее в тексте как предметно величественное — и многочисленные церкви, и бастионы, валы, форты, и «замок с восьмигранной угловой башней», и бронзовый кайзер на каменном постаменте, и вся чрезмерность цивилизационной материи с ее благообразностью «к удовольствию горожан» — все это лишено бытийной устойчивости, уже почти полностью разрушено и оказалось не «архитектурой жизни», а привлекательной в своей эстетической оптике, но обреченной на погибель свалкой обездушенной, бессмысленной материи, что мистическим образом подтвердил неизвестный солдат или переселенец, написавший после штурма над могилой Канта: «Теперь ты познал, что мир материален». Поэтому подробно описываемая топография города, хорошо знакомая Бобровскому, жившему в нем с 1928 по 1938 г., предстает как топография уже свершившейся смерти. Это подчеркнуто библейскими и историческими аллюзиями (Рим, Вавилон) и возвращает в типологию известного противостояния — пророк и город как сгущенная опредмеченность падшего принципа реальности. «Тихий про- рок-литовец» повторяет свое предостережение, стоя у бронзового памятника кайзеру Вильгельму, подобно пророку Даниилу перед Валтасаром.

Художественное означивание пространства города в новелле Бобровский осуществляет в дискурсивном ключе основополагающей для его картины мира оппозиции «бытийст-

72

Топография пророчества

вующее Ничто» и «не-бытийствующее Все». Иллюзорное бытийствование оптически могучего города, чья типологическая судьба уже предрешена, находится в обостренном противоречии с оптическим «почти-отсутствием» маленького пророка. «Вечное возвращение» типологического конфликта «пророк — мир» подчеркнуто отсутствием имени как у пророка, так и у города. Кёнигсберг ни разу не назван, хотя филигранная точность представленной в новелле топографии не вызывает сомнения о том, что это он. Но отсутствие имени идейно значимо, поскольку имя всегда референтно соотнесено с обозначаемым объектом: оно отсутствует, потому что отсутствует город, несмотря на его кажущееся сверхизбыточное материальное присутствие. Город видится Бобровским как «вечный город» «вечного возвращения» смерти…

Один из важнейших интертекстов в художественной структуре новеллы — диалог с Кантом, который легко узнается через текстовую аллюзию на знаменитое примечание Канта о Кёнигсберге в его сочинении «Антропология с прагматической точки зрения»: «Большой город, центр государства, в котором находятся правительственные учреждения и университет (для научной деятельности), город, связанный с морской торговлей и расположенный на реке, что содействует общению с внутренними областями страны, а также со странами, где говорят на других языках и господствуют иные нравы, — такой город, как, например, Кёнигсберг на Прегеле, можно считать подходящим местом для расширения знания о людях

ио мире…»45 В «гамановских глазах» Бобровского Кант, без всякого сомнения, принадлежит именно к топосу Вавилона-Рима

идругих «городов на семи холмах», то есть к «тексту смерти», что подчеркнуто в его иронической девальвации знаменитых кантовских слов о Кёнигсберге как «подходящем месте»: «…ведь это большой город, где много достойных людей, где есть промышленность, верфи, вагоностроительный завод, обширная гавань и бойкая торговля, к тому же это крупный перевалочный пункт. Два или три чудака вовсе не в счет, да и кто их заметит?»

45 Кант И. Собр. соч.: в 8 т. М., 1994. Т. 7. С. 139.

73

И. Бобровский

Следует подчеркнуть, однако, что в новелле Бобровского, несмотря на диалогические интертексты, все диалоги завершены, все споры окончены — знаменитый кантовский «Спор факультетов», спор между институализированной религиозностью и литовско-прусским жизненным чувством природной мистики; спор между ставшей беспомощной трансцендентностью и ставшей глухой имманентностью, спор между пророком и городом-миром, в конечном итоге между жизнью и смертью. Все это обусловливает то, что «топография пророчества» в маленькой новелле Бобровского становится значимой не только для Кёнигсберга, но и для всего мира.

Возможно ли вообще продолжение диалога? Есть ли какаялибо надежда на диалог, формирующий «онтологию Жизни»? В тексте в целом обезнадеженной новеллы едва заметная надежда маркирована в немецком оригинале текста доминирующей формой глагольного настоящего времени: «Haltet Gottes Gebote, ruft er ihnen entgegen, als sie kommen. Aber das tun die nicht». — «“Блюдите заповеди Божьи”, — кричит он им, когда они входят. Но они этого не делают». Может быть, сделают? Это маркированная отсутствием немецкого футурума надежда, в которой трудно различить собственно автора, но скорее его «мусического агенса», который незаметно для общей авторской эмоциональности вторгся в грамматическую материю текста.

Надежда на фоне тотальной безнадежности общего настроения новеллы предстает поистине как «парадоксальная надежда» Бобровского, оптической поддержкой которой в посттексте новеллы и всего «кёнигсбергского текста» оказывается единственный «оставшийся в живых» архитектурный объект в полностью разрушенном историческом центре Кёнигсберга — старый Кафедральный собор. Он проникнут символикой «парадоксальной надежды», поскольку, с одной стороны, несмотря ни на что, стоит посреди городского ландшафта, опустевшего по причине войны и послевоенного идеологического безумия, а с другой стороны, восстанавливается в надежде на начало новой жизни.

74

Топография пророчества

В соборе воплощена парадоксальность «сарматской надежды»: голос собора — голос этой надежды, и в нем слышится тихое предостережение маленького пророка-литовца и самого автора, который в своих местоименных приоритетах все больше склоняется к местоимению «мы», раскаляя кёнигсбергское предостережение до градуса парадигмального предостережения для всего мира. Однако здесь слышится надежда, и благодаря этому происходит чудо искусства: посреди апокалиптической топографии пророчества распознается «топос Надежды», синхронизированный с письмом Бобровского к Максу Хёльцеру (январь 1962 г.): «…живя в выжженной пустыне, сохранить поистине эсхатологическую надежду, которая наполняет меня покоем и чувством уверенности…»

Вопросы

1.Под какими влияниями формировались личность и творчество И. Бобровского?

2.В чем суть представления Бобровского о пространстве и времени Сарматии?

3.Какими средствами выражена идея «хронотопа гибели»

вновелле «Пророк»?

4.Как вы оцениваете идею «сарматского проекта» Бобровского на фоне художественного пророчества в новелле «Пророк»? Есть ли надежда на ее осуществление?

Задания

1.Составьте план литературно-художественных и истори- ко-архитектурных локусов нашего города, которые, по вашему мнению, могли бы составить «топографию пророчества», значимую для судьбы старого Кёнигсберга.

2.Попробуйте, используя идейно-художественную доминанту творчества И. Бобровского, разработать основные предпосылки, которые могли бы, по вашему мнению, послужить для осуществления его идеи «сарматского топоса».

75

Заключение

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Надежда всегда означает поиск новой онтологии, который предполагает диалектическое использование топосов «кёнигсбергского текста»: это и представленные в пособии художественные топосы Даха, Гамана, Гофмана, Бобровского, и философский топос Канта, и христианский топос Любви: «Вы слышали, что сказано: “Люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего”. А Я говорю вам: любите врагов ваших, благославляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас…» (Мф. 5, 43). Смысл Любви «есть оправдание и спасение индивидуальности через жертву эгоизма» (В. С. Соловьёв), будь это личностный, национально-политический или религиозно-культурный эгоизм. Чтобы найти себя, нужно себя преодолеть, потому нет и не может быть только Калининграда без «вечного возвращения» Кёнигсберга, так же как уже не может быть старого Кёнигсберга без нового Калининграда.

И поэтому так важно сейчас найти в себе духовное и нравственное мужество для качественно нового понимания. В определенном смысле тайна Кёнигсберга-Калининграда — это тайна «меня», тайна каждого отдельного человека в его неслучайности, в его равновеликости миру и истории, в которой он призван узнать самого себя, в триумфах и трагедиях которой он призван узнать высоты и низины собственной природы, подобно тому, как Гаман в библейской истории узнал внутреннюю историю своей падшей души, ищущей Воскресения. «Хронофаги» стремятся лишить человека этой духовно-исто- рической памяти, потеря которой означает отторжение от Времени Культуры и отчуждение от возможности познания мира и самопознания.

76

Заключение

Именно подобное понимание стало безусловным поводом для одного из самых драматичных писателей калининградской литературы Юрия Иванова назвать свой последний роман — роман судьбы — «Танцы в крематории»46, посвященный лите- ратурно-художественному осмыслению опыта ада Кёнигсберга в первые послевоенные месяцы. Само название — апокалиптическая метафора, но не только для города, сожженного бомбежками (прежде всего ковровыми бомбежками англоамериканской авиации в конце августа 1944 г.) и весенним штурмом 1945 г., и для его полуживых теней (детей и стариков поверженного в прах Кёнигсберга), но и для всего человечества. Художественный гений Иванова не ошибся в его диагнозе Кёнигсберга, трансформирующегося в Калининград, поскольку в опыте страдания тех, кто стал заложником войны и всеобщего безумия, порождающего войны, он узрел хрупкую грань между виновниками и жертвами, когда различий почти не видно. И это при том, что Юрий Иванов, родившийся в Ленинграде в 1928 г., вступил в полуразрушенный Кёнигсберг в апреле 1945 г. как трубач в составе похоронной команды одного из подразделений Красной армии и был одним из тех, кто разрушал, разбивал, крушил, потому что все немецкое казалось фашистским после трех лет блокады Ленинграда и после тысяч и тысяч погребенных им в неисчислимых братских могилах солдат и офицеров Красной армии.

Но какой-то великий гений русской духовности в нем сумел разглядеть, различить и в конце концов понять всю трагичность человеческой истории, сведенной им к общему метафорическому знаменателю «танцев в крематории». И в этом «крематории» человеческой истории уже не спасает то, на что так рассчитывали все отчаянные ренессансы мировой драмы, — любовь. В романе Иванова русско-немецкими Ромео и Джульеттой оказываются героический капитан-танкист Николай Белов, подбивший в своем последнем бою семь «тигров» и потерявший левую ногу, и простая немецкая девушка Викто-

46 См.: Иванов Ю. Танцы в крематории. Десять эпизодов кёнигсбергской жизни. Калининград, 2006.

77

Заключение

рия, «робкая душа» завоеванного Кёнигсберга. Но любовь не спасает и не примиряет враждебные миры: Викторию в процессе массовой депортации немцев высылают в Германию, Николай — «два ордена Отечественной войны, три Красного Знамени, и еще большущий редкий орден Александра Невского, да и медали»47 — лишен воинского звания и боевых наград за «любовь к представительнице вражеского населения». А потом «холодно, спокойно со мной попрощался. Отправился к себе домой и застрелился. Из пистолета. Вот сюда, посреди бровей…»48 Это — предпоследние слова автора в последней главе под названием «Прощание навсегда». И в этом прощании ясно узнается и еще что-то, что повторилось с еще более ясной отчетливостью в фотографической исповеди калининградского фотографа Дмитрия Вышемирского под названием «Кёнигсберг, прости»: «Странный город. Странствующий. Неприкаянный… <…> Город, притаившийся в истории и в мыслях своих жителей. Кто Ты? Кёнигсберг? Калининград? Не знаю. Но я знаю, что Ты — мой город. Я люблю Тебя уже больше сорока лет — столько, сколько помню себя»49.

В исповеди чистых сердец узнается то, что ближе всего к сокровенной сути «русской идеи», сформулированной, например, в знаменитой речи Ф. М. Достоевского на пушкинском празднике в Доме русской словесности в Москве 1880 г.: «Так точно и русский народ не из одного только утилитаризма принял реформу Петра, но, несомненно, уже ощутив своим предчувствием почти тотчас же некоторую дальнейшую, несравненно более высокую цель. Ведь мы разом устремились тогда к самому жизненному воссоединению, с полной любовью приняли в душу нашу гении чужих наций»50. Русское «Прости!» Иванова и Вышемирского получает в контексте этого духовного завещания великого писателя общечеловеческое звучание, ставя перед народами задачу поиска общего духовного

47Иванов Ю. Указ. соч. С. 135.

48Там же. С. 378.

49Вышемирский Д. Кёнигсберг, прости. Poland, 2007. С. 236.

50ДостоевскийФ. М. Собр. соч.: в10 т. М., 1958. Т. 10. С. 457.

78

Заключение

интеграла, который понимается Достоевским как творческий синтез и взаимопроникновение на основе евангельского закона жизни. И в этой связи в «островной идее» Кёнигсберга-Ка- лининграда обнаруживается мощный фактор исконной духовной пассионарности русского народа: «…стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловеческой и всесоединяющей, вместить в нее с братскою любовию всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону!»51

Подобная модель понимания преодолевает не только зачарованность каждого отдельного человека его субъективными, частными смыслами, но и ведет к осознанию общей судьбы мира, стоящего перед необходимостью «нового Просвещения», поскольку человечество в силу уже неизбежных глобализации и модернизации стало «слишком единым», и слишком хрупким стал Дом, в котором мы живем. На этом фоне и современный Калининград предстает как пространство сгущенного времени. Время при этом понимается не как последовательность событий, а как «бытийное время», как энергийная устремленность к определенной идее. В истории города встречаются, вступают в диалог две фундаментальные идеи — Смерти и Жизни, которые создают типологический «перекресток». Это перекресток исторических судеб разных народов, разных картин мира, разных «проектов мира», разных альтернатив… Эта «перекрестность» сохраняется в пространстве настоящего, в пространстве современного российского города: это «город-знак», «город-диалог» и не только между Калининградом и Кёнигсбергом, но и между разными вариантами — историко-событийными, религиозно-философскими, антропологическими и прочими — двух противоположных «онтологи-

51 Достоевский Ф. М. Указ. соч. С. 458.

79

Заключение

ческих инвариантов» бытия / небытия. Прошлое и настоящее сплетены здесь в сложный полилог и так или иначе имеют отношение к будущему.

Все сказанное нашло свое отражение в художественном сознании авторов, представленных в данном пособии: все они соавторы в создании «кёнигсбергского текста» с его уникальной пророческой значимостью, которая может многое открыть для внимательного читателя. Поручик Архангелогородского полка А. Т. Болотов 4 марта 1762 г. покидал Кёнигсберг, в котором он провел четыре года, исполняя обязанности переводчика в канцелярии русского губернатора Пруссии Н.А. Корфа. Свои прощальные чувства он выразил так: «Прости, милый и любезный град, и прости навеки! Никогда, как думать надобно, не увижу я уже тебя боле! Небо да сохранит тебя от всех зол, могущих случиться над тобою, и да излиет на тебя свои милости и щедроты. Ты был мне полезен в моей жизни, ты подарил меня сокровищами бесценными, в стенах твоих сделался я человеком и спознал самого себя, спознал мир и все главнейшее в нем, а что всего важнее — спознал творца мое-

го, его святой закон и стезю, ведущую к счастию и блаженству истинному»52.

_____________________________________________

52Болотов А. Т. Указ. соч. С. 187.

80

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]