Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Проблемы региональной литературы. «Кёнигсбергский текст» как предмет художественного опыта. Учебное пособие

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
12.08.2026
Размер:
1 Мб
Скачать

Судьба и творчество

«Лесные песенки» (1621) Иоганна Германа Шейна «самым репрезентативным песенным произведением XVII века»12.

Другим «интегративным фактором» Альберта был его любимый садик, место веселых дружеских встреч и пирушек, своеобразное «поэтическое убежище», «тыквенная хижина», под сенью которой друзья находили отдохновение от палящего солнца жестокой современности. Независимо от реальности / нереальности садовой беседки под названием «Тыквенная хижина», именно этот садик стал эмблематическим эпицентром кёнигсбергского барокко, моделью непостоянного мира, о чем свидетельствует и поэтический шедевр Симона Даха «Плач об окончательном упадке и запустении музыкальной тыквенной хижины и садика от 13 января 1641 года».

2. «Плач» у последней границы

Обширная элегия Даха «Плач о тыквенной хижине» — важнейший документ «архива судьбы» кёнигсбергского поэтического кружка и всего кёнигсбергского барокко. В названии элегии, написанной александрийским стихом, содержится ясное указание на садик и летний домик Генриха Альберта, пожалованный ему в начале 1632 г. городским Советом Кнайпхофа. Альберт, поэт и музыкант, органист Кафедрального собора, получил участок именно от кнайпхофского Совета, поскольку в каждом из трех городов Кёнигсберга XVII в. продолжало действовать введенное еще в орденские времена Кульмское право, согласно которому управление городскими общинами должны были осуществлять двеннадцать советников во главе с бургомистром. Совет, управлявший тогда Кнайпхофом с населением приблизительно в шесть тысяч человек, выделил Альберту садовый участок за пределами городской

12 Osthoff H. Heinrich Albert // Musik in Geschichte und Gegenwart. 1949—1951. Bd. 1. S. 291.

21

С. Дах

черты на острове Ломзе, доступ к которому осуществлялся через Медовый мост, построенный в 1542 г.

Через ворота Медового моста и вел путь за город и дальше вдоль Прегеля на юго-восток к садику Альберта. Там собирались друзья Альберта, называя садик «Тыквенная беседка, или хижина», поводом для чего было символическое совпадение эмблематики тыквы, аутентично отражающей главную идею барокко, и того, что Альберт насадил именно этот овощ. Нет точных указаний на то, когда и где Альберт и Дах впервые «столкнулись» с эмблемой тыквы. Однако в ученой среде XVII в. разнообразные эмблематические каталоги были само собой разумеющимися источниками риторических образов эпохи позднего гуманизма. Библейская эмблематика тыквы была усилена и развита культурно-филологической традицией, которая в XVI в. нашла отражение в «Книге эмблем» («Emblematum liber») Андреаса Альциата. Эта книга — своеобразный учебник образной топики начала Нового времени, в которой особое место в системе образной знаковости начинает занимать именно эмблема.

В «Emblematum liber» c ее трехмерной композицией — изображение, девиз, описание-истолкование — содержится и эмблематическая трактовка тыквы с двумя изображениями:

1)тыква рядом с вечнозеленой елью;

2)тыква, обвивающая ель.

Первое изображение снабжено девизом «In momentaneam felicitatem» («Коротко мгновение счастья»); второе — «Cito nata cito pereunt» («Тыква на ели»). Дидактическое истолкование изображений в поэтическом переводе с латыни гласит:

Рассказывают, будто как-то раз Уж больно пышно тыква разрослась.

Приблизившись к высокой стройной ели, Подумала: «Все здесь мне надоели», — И устремилась по еловым веткам вверх, Чтоб превзойти красой и мощью всех.

Добралась до вершка заветной цели, Бесстыдно взгромоздясь на кроне ели. Ель, посмотрев на тыкву, ей сказала:

22

«Плач» у последней границы

«Счастливой гордости в тебе немало, Но только коротко твое мгновенье счастья: С меня тебя сорвет осеннее ненастье»13.

Не вызывает сомнения, что кёнигсбергские бюргеры, воспитанные в русле европейской традиции гуманистической образованности, хорошо ориентировались в геометрии риторической эмблематики, о чем свидетельствует образная структура их произведений с реальным географическим центром на Ломзе в «Тыквенной хижине» садика Альберта и с художест- венно-поэтическим центром в эмблематике «Тыквенной хижины» в произведениях Альберта и Даха. В этом состоит «кёнигсбергский парадокс»: абстрактная семантическая модель тыквы и «Тыквенной хижины» становится наглядно демонстративной реальностью в жизни и творчестве кёнигсбергского поэтического кружка середины XVII в.

«Поэтический рай» садика просуществовал 10 лет, потом был разрушен в связи с тем, что началась прокладка дороги из Кёнигсберга в Натанген вдоль русла Нового, или Южного, Прегеля. Вид «потерянного рая» — садового участка в запустении — стал поводом для элегии Даха, в которой он согласно закону жанра переходит от конкретного к общему, от жалобной песни по поводу недолгого счастья «Тыквенной хижины» к размышлению о судьбах родины и мира.

Композиционная структура элегии Даха похожа на прегельский плеск, напоминая все время набегающие волны новых мотивов: она будто передает настроение Даха, стоящего на берегу реки на месте запустения и печали, в котором концентрируются центростремительные волны воспоминаний и размышлений. Поэт начинает с вопроса-обращения к другу Альберту, спрашивая его среди запустения «Тыквенной хижины» о силе и бессилии поэзии, сводя в этом вопросе реаль-

13 Emblemata. Handbuch zur Sinnbildkunst des XVI. und XVII. Jahrhunderts / Hrsg. von A. Henkel u. A. Schöne. Stuttgart; Weimar, 1996. S. 331—332.

23

С. Дах

ность эмпирической смерти физической и ценность поэтической «Тыквенной хижины» Альберта для потомства. Что сильнее и реальнее — эмпирическая реальность физической объектности или поэтическая реальность «небесной субъектности»? Запах затхлого запустения разрушенного садика или «вкус и запах неба», на которых «заквашена» поэзия?

Что вижу я, мой Альберт? — труху и пустоту: В то место, где был праздник, Бог поселил тоску. Здесь садик твой резвился, нас в радость заманив, Здесь вечность коротали среди библейских тыкв. Каков на вкус и запах плод дружбы и труда? Есть в нем закваска неба? Сильнее, чем года? Заглянет ли потомок в твой тыквенный приют? Или травой могильной все песни порастут?14

Далее Дах отдается воспоминаниям счастливого начала садика Альберта, описывает его устройство, и все это подробно, со смакованием деталей. Затем он упоминает друзей, которые наслаждались пребыванием в садике: Робертин и его жена, чиновники курфюрстской канцелярии в Кёнигсберге Георг Блум и Иоганн Фаульйох вместе с женами… Все воспоминания Даха проникнуты теплым летним солнцем, в лучах которых садик Альберта становится «мимеcисом» Эдема: природа еще узнается как внятный «текст Бога» с преформированными гармониями, в которых поэтическая душа находит прибежище, возвращаясь в «космоцентрический сад» божественных «эйдосов». Дах будто поддается языческому искушению барочного натурализма, где тема природы проникнута обожествляющим настроением.

Однако бюргерское сознание поэта открывает в воспоминаниях о «Тыквенной хижине» не только «природный рай» — «рай-фюсис», но и «рай-техне», «рай цивилизации», что отражено в социально-экономических мотивах элегии: мимо садика Альберта проплывают парусники и суда. Среди купцов,

14 Dach S. Op. Cit. S. 54.

24

«Плач» у последней границы

водивших в Кёнигсберг по Прегелю свои корабли, груженные зерном и другим товаром, автор упоминает «руссов»:

Здесь руссов корабли нередко проплывали, Они пенькой, зерном и медом нас снабжали15.

Подобные реминисценции придают поэтическому тексту, пронизанному многочисленными реалиями социально-эконо- мической и политической жизни Кёнигсберга того времени, социально-историческую ценность. Поэтические зарисовки Даха отражают экономическое процветание Кёнигсберга в начале 30-х гг. в XVII в., когда город-порт был одним из главных на Балтийском море по перевалке зерна и других товаров не только с Востока на Запад, но и с Запада на Восток, особенно соли из Франции. Согласно архивным документам по сравнению с начальным периодом герцогства Прусского уже в 20-х гг. XVII в. объем транспортных перевозок в Кёнигсберге увеличился в 7,5 раз, что поэтически отразил и Дах в элегии, упомянув «трех городов богатство и размах». Кнайпхофские купцы процветали. Что касается русской торговли, то зерно прибывало в основном из Архангельска: он в XVI — XVII вв. был главным портом русского государства, через который осуществлялся монополизированный царем вывоз зерна в заморские страны.

Кёнигсберг процветал, купечество богатело, бюргерское самосознание крепло, культура переживала ощутимый подъем, но вид быстрого запустения лишь недавно цветущего сада вызывает в поэте приступ пророческого вдохновения: феноменальное зрение, которому открыты лишь внешние признаки быстротечного благополучия, сменяется пророческим взглядом, наученным опытом исторической бренности и тревожно всматривающимся в будущее:

Ах! Быстро все прошло! И то, что счастьем было, Растаяло, и здесь — пустынно и уныло16.

15Dach S. Op. cit. S. 56.

16Ibid. S. 54—55.

25

С. Дах

Уже в «Плаче о тыквенной хижине» Дах будто примеряет на себя роль пророка Ионы17 и обращается к «КёнигсбергуНиневии» с пророческим предостережением:

Гордыню укротить, смиренным духом жить — Вот путь, чтоб процветание продлить!

Не гневайтесь! Мошною жизнь не мерьте! Бегите зла и тьмы! Все Господу доверьте! Он знает путь сердец, раскаявшихся, кротких. В слезах ответ ищи, горячих или робких! Но если отвратим от неба наши души, Их украдет Другой: его глаза посуше.

Чума, пожар и глад — дары такого вора, И попадем мы в ад Содома и Гоморры!18

17Именно в контексте ветхозаветной Книги пророка Ионы становится понятной образная семантика «тыквы» и «хижины». Впервые «тыквенная хижина» = «куща» в эмблематическом значении особой эсхатологической образности появляется в 4-й главе Книги Ионы: Иона сильно раздраженный тем, что Господь не покарал раскаявшуюся Ниневию, сел у восточной стены города. «И сел под ней в тени, чтобы увидеть, что будет с городом. И произрастил Бог растение (в латинском варианте: cucurbita = «тыква». — В. Г.), и оно поднялось над Ионою, чтобы над головою его была тень и чтобы избавить его от огорчения его; Иона весьма обрадовался этому растению. И устроил Бог так, что на другой день при появлении зари червь подточил растение, и оно засохло. Когда же взошло солнце, навел Бог знойный восточный ветер, и солнце стало палить голову Ионы, так что он изнемог и просил себе смерти, и сказал: лучше мне умереть, нежели жить.

Исказал Бог Ионе: неужели так сильно огорчился ты за растение. Он сказал: очень огорчился, даже до смерти. Тогда сказал Господь: ты сожалеешь о растении, над которым ты не трудился и которого не растил, которое в одну ночь выросло и в одну же ночь и пропало: Мне ли не пожалеть Ниневии, города великого, в котором более ста двадцати тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой, и множества скота» (Ион. 4).

18Dach S. Op. cit. S. 56.

26

«Плач» у последней границы

Надежда пророка-поэта в «Плаче» едва-едва оттеняет его «болевое крещендо» о хрупкости бытия, находящегося в плену у Времени. Понятие «время» — доминанта текста: образуя ядро функционально-семантических потоков художественного мира элегии, время организует их образно-смысловое движение в направлении к доминантной идее, которая лишь отчасти отражает общее настроение барокко — vanitas vanitatum vanitas, открытое еще Екклесиастом-проповедником: «Суета сует, все — суета» (Еккл. 12, 8):

И что мне истина?! — Стара как весь подлунный мир: Что время принесло, то унесется им.

Непостоянство дел и тел мне душу тяготит, Боль бренности мирской в моей груди кричит. Не властвую собой — безумен или нет?

Но больно быть в плену у времени и лет!19

В элегии Даха, как и во всем его творчестве, поражает пророческая перспектива, в которую он на фоне поэтической рефлексии при созерцании упадка «тыквенной хижины» вводит не только пророка Иону и исторический опыт бренности, начиная от Вавилона и заканчивая трагедией Магдебурга, ставшего жертвой Тридцатилетней войны. В эту перспективу он включает также и Кёнигсберг, предвосхищая поэтическим образом его трагическую участь как города, ставшего, подобно всей Германии, «самому себе палачом»:

Каков закат великой Спарты дня? Каков ее удел? Где Фивы? Где Коринф? И Александра дел Где след? Рассыпан Вавилон в своей гордыне в пыль, Смололо время все: где сказка, а где быль?

Икак высоко Карфаген не строил стены, Меч Сципиона показал, что они бренны. Великий Рим полмира стер с земли, Но гот и венд Рим сокрушить смогли.

Иразве я могу, мой Магдебург, тебя придать забвению?

19 Dach S. Op. cit. S. 58.

27

С. Дах

Где красота твоя? — В аду, в объятиях тленья.

Я видел девственный твой лик: ты — дом Пречистой Девы — Был создан для любви небес, а стал добычей скверны.

Жених уж не придет, поруган лик невесты:

Тебя назначил Бог стать страшным лобным местом, Когда огонь, в твою красу влюбленный, Пожрал всю плоть твою, врагами разъяренный. Три всадника из тьмы тебя в тлен истоптали

Итвой бесплотный дух на небеса прогнали. Горой убитых тел нарушен Эльбы бег. Что стало с миром?! Где ты — человек?

Как ты могла, Германия — уж плачь или не плачь — Назначить ад себе самой, в котором ты — палач?! На дыбе собственной вся в муке изошлась, Безумью истребления отдалась,

Исамый драгоценный дар — свободу —

Ты посвятила смерти, а не Богу20.

Из постмодернистского времени хорошо видно, что пророческая идея элегии Даха придает произведению не только статус поэтического прозрения в судьбу своего города, но и эсхатологический статус «поэтического сценария» мировой истории:

И кажется нам всем, что зверь войны утих, Но он не в пепле городов лишь жив:

Как только в душах меч войны звенит, Зверь тут как тут и все вокруг крушит. Усвоим ли когда уроков горьких мудрость?

Нам Бог бы дал тогда всю милость и премудрость: Все благо бытия от корня и до солнца.

Вдостатке было б нам, от нас бы и потомству21.

Вконце своего, безусловно, значительного произведения Дах остается верным главной идее элегии о небесной гравитации поэтического творчества, не подвластного ни Времени, ни

20Dach S. Op. cit. S. 59—60.

21Ibid. S. 60.

28

«Плач» у последней границы

Смерти. Примечательно, что «время» и «смерть» в последней александрине стоят рядом друг с другом:

И с ремеслом богов мой стих меня сравняет: Пусть смерть и время-зверь меня все прогоняют Из этой мастерской во мглу вселенской стужи, Мой стих их победит и вечности он нужен22.

В элегии довольно распространенная в XVII в. метафорика сада приобретает высоту апокалиптической эмблематики: судьба маленького садика с его «тыквенной образностью» стала для Даха поводом для поэтического прозрения в судьбу не только родного города, но и всего мира.

3. Песня из старых времен

Самое известное, но одновременно таинственное произведение Даха — свадебная песня по случаю бракосочетания Анны Неандер из местечка Тарау с Иоганном Портатиусом, написанная в 1636 г. и известная под названием «Анхен из Тарау». Первое однозначное упоминание о Дахе как авторе этой песни принадлежит пастору церкви Тарау Антону Пфейфферу: спустя почти сто лет после написания песни, в сентябре 1723 г., он вносит в церковную книгу своего прихода короткий текст, в котором говорится, что местный пастор Андреас Неандер, умерший в 1630 г., «оставил единственную, приятной наружности дочь по имени Анна, коя и есть Анхен из Тарау, ставшая поводом для известной песни, сочиненной знаменитым прусским поэтом Симоном Дахом во время ее свадебного праздника»23.

«Тайна Анхен» касается, однако, не просто фактологической стороны самого известного произведения Даха: в большей мере она имеет отношение к двум самым сокровенным топосам всей художественной культуры, которые всегда ха-

22Dach S. Op. cit. S. 59—61.

23Цит. по: Stanevicius А. Rätselraten um Ännchen von Tharau. Klaipeda, 1992. S. 70.

29

С. Дах

рактеризуются особой пророческой знаковостью: любви и женщины, всегда стоящим в эпицентре семиосфер соответствующих картин мира и всегда отражающим истину времени, нередко его тайную суть.

Парадокс XVII в. в том, что он характеризуется патологическим, теоретически аргументированным всплеском маскулинной враждебности к женщине и неслыханным развитием антиженской демонологии24, основные позиции которой разделяли как католики, прежде всего иезуиты, так и протестанты. Вследствие этого в данный период усиливаются преследования женщин: фемининная природа рассматривалась теоретиками инквизиции как наиболее открытая для проникновения дьявола в мир. У религиозного безумия XVII в., выразившегося в патологической страстности борьбы за «чистоту» на земле, жертвой которой стали тысячи и тысячи невинно осужденных на смерть, есть какая-то симптоматика, важная для понимания не только барокко, но и всей человеческой истории. Это симптоматика «эдиповой слепоты» архетипического накала, поскольку, несмотря на некоторые политические, корыстные или психологические мотивы, сопровождавшие разгул инквизиции, большинство из тех, кто посылал на костер или стоял вокруг костра, искренно, «объективно» верили в правильность такой формы борьбы против зла, не замечая того, что зло — в них самих. Именно слепота делает массового человека «духовным трусом» и «предателем совести», которая даже фарисеев и книжников обличила и остановила перед лицом Иисуса, смотрящего в их сердце и не проклинающего блудницу: «Кто из вас без греха, первый брось на нее камень» (Ин. 8, 7—8).

Совсем иначе у Симона Даха: в песне «Анхен из Тарау» простая девушка узнается его поэтическим взором как живое воплощение Премудрости, отражая ренессансный порыв поэта к великой надежде на равновеликость микро- и макрокосмов,

24 См., например, печально известную книгу Якова Шпренгера и Генриха Инститориса «Молот ведьм», ставшей «юридическим кодексом» инквизиции в преследовании женщин как «слуг дьявола»

(Шпренгер Я., Инститорис Г. Молот ведьм. СПб., 2001).

30

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]