
- •Глава II существует ли бог?
- •Глава VI бессмертно ли то, что именуется душой?
- •Глава 1. Об истине и её критериях
- •Глава 5. В мироздании существуют атомы – первоначала сложных тел
- •Глава 6. О свойствах атомов и прежде всего об их величине
- •Глава 9. Первоначала вещей – атомы, а не общепринятые элементы, или гомеометрии
- •Глава 1. О счастье или о высшем благе, поскольку оно доступно человеку
- •Глава 2. Удовольствие, без которого не существует понятия счастья, есть благо по самой своей природе
- •Глава 4. Удовольствие, в котором состоит счастье, есть телесное здоровье и невозмутимость ума
- •Глава I
- •Глава XVII
- •Т. Гоббс. Левиафан, или Материя, форма и власть государства церковного и гражданского
- •Глава 1. О природе.
- •Глава 2. О движении и его происхождении.
- •Глава 3. О материи, ее различных сочетаниях и движениях, или о происходящих в природе процессах.
- •Глава 4. О законах движения, общих для всех тел природы; о притяжении и отталкивании, о силе инерции, о необходимости.
- •Глава 5. О порядке и беспорядке, о разуме, о случае.
- •Глава 6. О человеке, о его делении на физического человека и человека духовного, о его происхождении.
- •Глава 7. О душе и об учении спиритуалистов.
- •Глава 8. Об умственных способностях - все они являются производными от способности чувствовать.
- •Глава 9. О разнообразии умственных способностей - эти способности подобно нравственным качествам зависят от физических причин; естественные основы общественной жизни, нравственности и политики.
- •Глава 10. Наша душа не извлекает своих идей из самой себя; не существует врожденных идей
- •Глава 11. Учение о свободе человека.
- •Глава 12. Разбор утверждения, что система фатализма опасна.
- •Глава 13. О бессмертии души, о вере в загробную жизнь, о страхе смерти.
- •Глава 14. Чтобы сдержать людей, достаточно воспитания, нравственности и законов; о желании бессмертия, о самоубийстве.
- •Глава 15. Об интересах людей, или об их идеях счастья; человек не может быть счастливым без добродетели.
- •Глава 16. Непонимание людьми основ своего счастья - подлинный источник их бедствий; тщетные попытки помочь им.
- •Глава 17. Истинные, или основанные на природе, идеи - единственное лекарство от человеческих бедствий; повторение изложенного в этой первой части; заключение.
- •Глава 1
- •Глава 11
- •Глава 111
- •Глава 1v
- •Глава V
- •Глава VI
- •Глава VII
- •§ 3. Законы ощущений
- •§ 8. О протяжённости души
- •Глава I. О различии между природой правления и его принципом.
- •Глава II. О принципе различных видов правления.
- •Глава III. О принципе демократии.
- •Глава IV. О принципе аристократии.
- •Глава V. О том, что добродетель не есть принцип монархического образа правления.
- •Глава VI. Чем восполняется отсутствие добродетели в монархическом правлении.
- •Глава VII. О принципе монархии.
- •Глава VIII. О том, что честь не есть принцип деспотических государств.
- •Глава IX. О принципе деспотического правления.
- •Глава XI. Размышления обо всем этом.
- •Глава I. О законах воспитания.
- •Глава II. О воспитании в монархиях.
- •Глава III. О воспитании в деспотическом государстве.
- •Глава IV. Различные плоды воспитания у древних и у нас.
- •Глава V. О воспитании в республиканском государстве.
- •Глава VI. О некоторых учреждениях греков.
- •Глава VII. В каком случае могут быть полезны эти своеобразные учреждения.
- •Глава VIII. Объяснение одного парадоксального мнения древних, относящегося к воспитанию нравов.
- •Глава I
- •Глава II
- •Глава III
- •Глава IV
- •Глава VII
- •Глава XII
- •Глава XIII
- •Глава II о первых обществах
- •Глава VI об общественном соглашении
- •Глава VIII
- •Глава IV
- •Глава V
- •Глава VI
- •Глава VII
- •Жан Жак Руссо .Рассуждение о происхождении и основаниях неравенства между людьми часть первая
- •Глава V. Как представляется, в системе окказионализма бог вовсе не действует посредством всеобщих законов.
- •Часть I
- •Раздел II
- •Раздел III
Часть I
Раздел II
Галантность. — Мизантропия. — Причина зла. — Скептицизм. — Деизм.
«Жалкая судьба человеческого рода!.. Несчастная природа, как же ошиблась ты в своем главном создании!.. Откуда эта роковая слабость? Какой случай, какую судьбу винить? Или вспомнить поэтов, поющих твою трагедию, Прометей, что, смешавши украденный с небес огонь с низменной глиной, посмеялся над образом божества и преступно сходным с бессмертными создал этого составного, из частей, человека, — этого жалкого смертного, этот источник зла для самого себя, эту причину зла во всей вселенной!..»
Что возразите теперь вы, Палемон, на все эти напыщенные речи, на эти подражания? Или, быть может, вы забыли, что именно на такой романтической ноте обрушились вы на весь человеческий род в день, когда все кругом сияло радостью и даже сам этот род людской выглядел лучше, чем когда-либо, и для глаз куда приятнее?
Но не со всем творением вели вы такие раздоры, и не всякая красота разочаровала вас. Зелень полей, широта просторов, золото на горизонте и пурпур неба в лучах заходящего солнца —это было изобилием красоты, все это было способно впечатлить вас. Вот этим всем, Палемон, вы позволили мне восхищаться, сколько я захочу; но в то же самое время вы не могли допустить, чтобы я говорил вам о красоте более близкой, о красоте нашего же рода, восхищаться чем казалось мне более естественным для людей нашего возраста. Но ваша суровость не могла заставить меня замолчать и не говорить об этом предмете. Я продолжал говорить в защиту прекрасного пола и прелести его возносил над всеми остальными красотами при роды. И если вы воспользовались этой противоположностью, чтобы показать, как мало тут природы — и как много искусства в том, чем я восхищаюсь, то я защищал эту красоту наилучшим образом, каким только мог; сражаясь во имя красоты, я удерживал свои позиции до тех пор, пока оставалось с нами хотя бы одно существо прекрасного пола.
Зная, насколько дух ваш расположен к поэзии, я был более всего поражен, что неожиданно обнаружил в вас такое несогласие со всеми нашими поэтами и с галантными сочинителями, которых я цитировал как авторитеты более важные, чем любой древний, и говорящие в пользу прекрасного пола и его ненарушимых прав. Но и к этому вы отнеслись несерьезно. Вы между тем признали верным замеченное некоторыми умами в самое последнее время: галантность — это растение наших дней. Пусть это так, сказали вы, но это не бросает тень на древних, а древние слишком хорошо понимали истину и природу, чтобы допустить столь смехотворное нововведение.
Итак, напрасно, выходит, поднял я этот щит и напрасно защищался им. И, красноречиво излагая все то тонкое и нежное, что обычно в таком романтическом тонеb говорят в пользу прекрасного иола, я никакой услуги не оказал своему делу. Вы перешли в наступление на самый оплот галантности, осмеяли самый вопрос чести со всеми этими изысканными сантиментами и церемониями, относящимися сюда. Вы осудили и наши любимые романы; эти дорогие нам, сладкие сердцу творения, написанные в большинстве своем представительницами самого же прекрасного пола. Короче говоря, весь этот порядок и схему духа вы осудили совершенно — как нечто ложное, чудовищное, как нечто готическое7, покинувшее во всем путь Природы, бедные остатки от времен странствующих рыцарей, — этим временам как таковым вы отдали предпочтение, потому что тогда царил вкус лучший, чем в наши дни. Ибо в те времена, когда за этой мистерией галантности неотрывно следовало представление о рыцарской доблести, когда прекрасный пол был свидетелем и в определенном смысле участником рыцарских поединков, когда прекрасные дамы и ходили во все детали войн и сражений, когда сердце и руку их завоевывали ударом копья, доказав свое мужеством тогда на такой прочной основе не так нелепо было, полагали вы, оказывать знаки почитания и восхищения прекрасному полу, делая его мерой острого ума и добрых нравов и все человечество подчиняя его законам. Но в Стране, где религиозная власть не допускает поклонения спитым женского пола, было бы непристойным и бесчувственным, было бы нечестивым обожествлять этот пол, возносить его над тем местом, которое определила ему Природа, и обходиться с ним с таким почтением, жаловаться на которое должны были бы тогда прежде всего сами женщины, испытывающие естественную потребность в любви.
Что же касается моральной стороны, поразительно,— сказали вы, — наблюдать, какую распущенность породил в этом мире глупый дух куртуазности. Что могло бы значить это льстивое обхождение со всем женским полом — трудно сказать (так говорили вы), — если только не желание превратить женщин во всеобщее достояние и не убедить каждую красавицу в том, что все общество имеет права на нее и что красота —вещь слишком всеобщая и божественная, чтобы делать ее собственностью, и притом исключительной собственностью кого-нибудь одного.
Между тем наша компания стала покидать нас; тот самый «бомонд», «свет», суровым критиком которого вы были, поторопился разойтись,— уж было поздно. Я заметил, что наступившие теперь ночные виды были более приятны вам, поскольку вместе с ними пришло одиночество, и что луна и звезды, которые стали выступать на небе, были по сути дела единственной компанией, приемлемой для человека в вашем настроении духа. Ибо теперь вы начали с большим удовольствием говорить обо всех вещах природы и обо всех родах красоты, за исключением только Человека. Никогда я не слышал более тонкого описания порядка небесных светил, кругов планет и сопровождающих их спутников. И вы, вы, что только что были столь неуступчивы с этими земными светилами в кругах, где мы вращались; вы, Палемон, казалось, не замечавшие всего блеска этого театра, теперь с такой восторженностью стали созерцать этот иной театр и торжествовать на этой философской сцене неведомых миров. Теперь, когда вы столь превосходно израсходовали первый запал своего воображения, я хотел бы, чтобы вы стали более спокойно рассуждать вместе со мной о другой части творения, о вашем собственном человеческом роде, —к которому, как сказал я вам, вы обнаружили такое отвращение, что можно было бы принять Вас за самого настоящего Тимона, мизантропа, человеконенавистника.
— Можете ли вы, о Филокл, — сказали вы голосом приподнятым и с внутренним движением чувства, — можете ли вы думать, что я человек такого характера? Неужели вы способны всерьез думать обо мне что, будучи человеком и сознавая свою природу, я лишен человеческого настолько, что не чувствую обычных человеческих склонностей или же, испытывая естественные для человека чувства, легкомысленно отношусь к ним и безразличен к тому, что задевает или же серьезно затрагивает людей? Неужели я так дурно люблю свою страну? И неужели я такой дурной друг? И к чему же тогда все эти отношения между людьми? Что такое узы дружбы, если узы, связывающие нас со всем человечеством, ни к чему нас не обязывают? Может ли вообще быть какая-либо связь в природе, если эти узы — ничто? О Филокл, поверьте мне, —я чувствую эту связь, и она со всей своей силой говорит во мне. Не подумайте, что я по своему произволу разобью когда-либо эту цепь; не представляйте меня этаким выродившимся и неестественным человеком, который отбросит любовь, сострадание, доброту и не будет другом людям,— пока хранит этот облик человека и пока в груди его бьется человеческое сердце... Но увы! сколько предательства, сколько хаоса, и как все поражено изнутри!.. Разве не заметили вы только что, когда все вокруг было заполнено рядами нашей доброй компании, каким мирным все предстало?.. Какая прелесть, когда люди собираются вместе в обществе! Какая гармония при дворах и в их окружении! Сколь радостно каждое лицо! Как вежливы и приветливы все в своем поведении и в своих манерах!.. Какое же существо, способное мыслить, если бы оно такими увидело нас, людей, и не увидело ничего более, какое существо не подумало бы, что эта земля— настоящий рай? Какой чужестранец, скажем, житель какой-нибудь близкой планеты, если бы он прибыл сюда и поглядел на этот внешний вид вещей, мог бы подумать о том, что скрыто под маской?.. Но пусть он останется подольше. Пусть у него будет досуг рассмотреть все повнимательнее, следя за тем, как участники нашей ассамблеи расходятся по домам, как каждый уединяется в своем доме, и он обретет способность увидеть людей в новом свете... Тогда он заметит, что эти великие мужи государства, хотя не прошло и часа, как они были такими друзьями на публике, теперь хитроумно готовят гибель друг Другу,— на 'погибель самому государству, приносимому в жертву их честолюбию. А тут он увидит и людей другого рода, более мягких: не ведая честолюбия, они следуют одной любви. Так, Филокл, кто бы подумал об этом!..
В ответ, — вы помните, - я обнаружил все свое легкомыслие и громко рассмеялся; не надеюсь, что вы простили бы мне этот смех, если бы я не рассказал откровенно о подлинной причине его. Причина была не в том, что меня не тронули ваши слова. Я просто представил себе, что более частный случай побудил вас после людей честолюбивых сразу же, без снисхождения, обрушиться на людей, увлеченных более нежной страстью. Сначала мне казалось, что вы погружены в глубокую ипохондрию; но вот теперь я заключил, что вы влюблены, и притом столь несчастно, что у вас есть основания жаловаться на неверность. «Так вот чувство, которое потрясло Палемона, — подумал я. — Вот порча и вот хаос, которые он оплакивает!»
Я попросил извинить меня за неприличную веселость, которая имела, к счастью, тот успех, что вызвала перемену в вашем настроении, и мы после этого, естественно, стали более спокойно рассуждать о природе и о причинах зла в целом — в силу какой случайности, возможности или роковой необходимости, по чьей воле и чьему допущению оно оказывается в мире, или же, проникнув в мир однажды, остается в нем с тех пор. Такое исследование, с которым поверхностные собеседники покончат быстро, оказалось, однако, как обнаружил я, твердым орешком,' поскольку одним из собеседников были вы с вашим проницательным суждением и углублением в суть дела. И это незаметно привело нас к пристальной критике природы: вы сурово обвинили ее во многих нелепостях — как в отношении ее к человечеству, так и в ее собственных пределах.
Я с радостью стал бы убеждать вас в необходимости более справедливого взгляда на природу и лучшего соразмерения ее недостатков с ее достоинствами. Мое мнение состояло в том, что все несчастья не заключаются только в одной стороне, куда вы поместили их, но что в каждой вещи есть своя доля несообразностей. Удовольствие и страдание, красота и безобразие, добро и зло всюду, казалось мне, сплетены друг с другом; и одно, сплетаясь с другим, в целом дает, думал я, неплохую смесь, в основном вполне приемлемую. То же самое, представил я себе, бывает на некоторых материях, где цветы и фон так неожиданно соотнесены и с такой несимметричностью и противоречащими красками, что это кажется дурным в образце, но весьма естественно и хорошо в готовой вещи.
Но вы продолжали настаивать на своих крайностях. Ничто, по вашим словам, не извинит недостатков или пороков одной части творения, человечества, хотя бы все прочее и было прекрасно и без изъяна. Всякая непогода и буря тоже по-своему прекрасны, но лишь за исключением бури в человеческом сердце. И только эта мятущаяся порода Смертных и повинна в том, что вы обвинили природу. И теперь я понял, почему так восхитил вас рассказ о Прометее. Вам хотелось, чтобы у человечества был такой, пожатый ему, созидатель; и вы почти уже пожелали, чтобы современное богословие подтвердило этот рассказ, с тем чтобы, очистив высшие силы от всякого участия и роли в таком дурном творчестве, вы могли бы свободно поносить ею, не возводя хулу на божество.
— Но этот рассказ, — ответил я вам, — не более чем слабая отговорка религиозных поэтов древности. Легко было отвечать на всякое возражение, ссылаясь на Прометея. «Почему в людях с самого начала так много глупости и извращений? Отчего такая гордость, честолюбие, странные желания? Почему столько несчастий и проклятий на человеке и на человеческом роде?» Прометей всему причиной. Все проблемы решал этот пластический художник 10, столь неудачливый в своих творениях. «Его затея,— так говорили, — ему и отвечать за нее». Они думали, что выиграли игру, если могли сделать один ход и отодвинуть причину зла подальше. Если их спрашивали, они в ответ рассказывали свою басню, и люди уходили удовлетворенными. Помимо немногих философов не найдется таких настойчивых (так полагали), чтобы заглянуть дальше или задать следующий вопрос.
И в действительности, продолжал я, трудно представить, насколько полезной бывает басня, чтобы развлекать не одних детей, а и всех остальных, и насколько проще заплатить большинству людей такими бумажными деньгами, а не полновесными фунтами стерлингов разума. Нам следовало бы воздерживаться от смеха, слыша, что индийские философы, желая успокоить народ, спрашивающий, на чем держится это гигантское сооружение мира, отвечают — держится на слоне. А на чем слон? — Щекотливый вопрос! Но на него никоим образом нельзя отвечать. Вот только тут и можно упрекнуть наших индийских философов. Им следовало бы довольствоваться слоном и не идти дальше. Но у них еще в запасе черепаха, спина ее достаточно широкая, как им кажется. И вот черепаха вынуждена нести новую тяжесть, а дело обстоит хуже, нем прежде.
— Этот языческий рассказ о Прометее, — так сказал я, — почти то же самое, что индийский: но только языческие мифологи были достаточно умны, чтобы остановиться после первого шага. Одного-единственного Прометея было довольно, чтобы снять бремя с Зевса. Зевса превратили в простого зеваку. Он, очевидно, решил сохранять нейтралитет и посмотреть, что выйдет из этого замечательного эксперимента, как возьмется за дело этот опасный формо-ватель людей и каков будет результат его самоуправства.
Великолепный рассказ — чтобы успокоить толпу язычников! Ну, а как думаете вы,— переварит его философ? «Боги, — скажет он теперь, — или могли помешать творению Прометея, или не могли помешать. Если могли, то они несут ответственность за последствия, а если не могли, то они — не боги, поскольку ограничены в своих возможностях и подконтрольны. И пусть тогда «Прометей» будет наименованием случая, судьбы, пластической природы или злого демона, — что бы ни обозначало это имя, всемогущество нарушено и его больше нет!»
Вы признали, что не было ни мудро, ни справедливо, если такое рискованное дело, как это творение, было предпринято теми, у кого не было ни совершенного знания всего грядущего, ни полной власти над существующим. Но только вы полагали, что было предвидение. Вы допускали, что творящие силы понимали последствия, когда они приступали к своему делу; но вы отрицали, что для них было бы лучше воздержаться от него, хотя они и знали, к чему оно приведет. «Все же было лучше, чтобы план был исполнен, что бы ни случилось с человечеством и каким бы тяжелым бременем ни пало это творение на большую часть жалкой человеческой породы. Ведь невозможно, — так думали вы,— чтобы небеса поступали иначе, нежели на благо всего. Так что даже из всех людских страданий и бед, несомненно, происходит все же нечто хорошее, что перевешивает все остальное и за все вознаграждает».
Эти слова были таким признанием, что я даже поразился тому, как удалось мне добиться его от вас; и вскоре я заметил, что вам стало как-то не по себе после сказанного. Ибо теперь я встал на вашу же точку зрения против вас и, изобразив в том же самом свете, что и вы, всю эту низость и испорченность человеческого рода, я предоставил теперь вам самим сказать, какие же преимущества и какое благо могут произрасти отсюда и что же такое замечательность и какая красота могут выйти из этих трагических картин, которые вы так хорошо нарисовали, оставаясь норными жизни. И не слишком ли крепкая философская вера здесь нужна, чтобы убедить, будто все ужасное, что вы показали, только неизбежные тени прекрасной картины, которые посему должны быть отнесены ко всем остальным красотам творения; и возможно ли в самом деле, чтобы вы рассматривали как чрезвычайно подобающую небесам максиму, которую, уверен, вы отнюдь не одобрили бы в устах людей, — «Делай зло, чтобы воспоследовало добро».
—Это, — сказал я, — напоминает мне наших современных Прометеев, шутов и шарлатанов, вершащих чудеса разного рода здесь, на земных подмостках. Они способны вызывать болезни и доставлять страдания, чтобы потом пользовать их и лечить. Но можно ли думать, что и небеса практикуют подобное? Можно ли превращать богов в этаких знахарей, а бедную природу — в подобного пациента? В чем же причина этой болезненности природы? Или же как вообще случилось заболеть ей, бедняжке? Или сбиться с пути? Будь она с самого начала здоровой или если бы ее создали целой и невредимой, она бы и оставалась такой навсегда. Ведь не делает же чести богам, если они оставили ее в такой нужде или с таким пороком, это дорого будет стоить исправить его, и если сами они страдают за свои же дела.
Только я собрался призвать в свидетели Гомера с его печалями Зевса, смертью Сарпедона и роковыми сестрами, которые непрестанно перечеркивали планы небес, как заметил, что этот разговор не нравится вам. Я к этой минуте ясно открыл свою склонность к скептицизму. Но тут уже не только религия была выставлена против меня как возражение, но я выслушал еще упрек и в той галантности, которую я раньше защищал. И то и другое соединилось вместе в одно обвинение, которое вы предъявили мне, но только вы заметили здесь, что я не держусь высказанных мнений, а, так же как и вы, готов осуждать прекрасный пол, в пользу которого говорил перед этим, защищая мораль его поклонников. Вот такова, сказали вы, моя постоянная манера в спорах, мне нравятся доводы одной стороны и доводы другой, а успешна ли будет беседа, меня не заботит, но я про себя смеюсь, каким бы путем она ни шла; даже убеждая других, я вроде бы не убежден сам.
Я признал, Палемон, что в вашей жалобе есть правда. Ибо превыше всего я люблю удобство, а из всех философов— тех, которые рассуждали в свое удовольствие и никогда не были ни гневливы, ни беспокойны, — таковыми философами были скептики, по вашему же собственному признанию. Мне этот вид философствования кажется наилучшим и наиболее подходящим упражнением ума, какое только можно вообразить. Всякое другое философствование болезненно и мучительно — всегда оставаться в пределах одного пути, всегда стремиться к одной цели и точно придерживаться того, что люди назвали истиной: нечто, вполне очевидно, весьма неопределенное, в чем трудно удостовериться... Помимо прочего мой путь никому не доставляет неприятностей. Я всегда готов уступить первым, а что касается вопросов религии, то тут я дальше всех от вмешательства в ее дела и от заблуждений. И я никогда не испытывал удовольствия в том, чтобы досаждать старшим в религии и науке. И я дальше, чем кто-либо, от того, чтобы полагаться на свое собственное разумение: я и не ставлю разум выше веры и не настаиваю на том, что догматики называют доказательством и смеют противопоставлять священным таинствам религии. И чтобы показать вам, — продолжал я, — насколько невозможно для таких людей, как я, хотя бы в чем-то отступить от кафолической и благоутвержденной веры, подумайте, ведь другие говорят, что хотят видеть собственными глазами, что для них самое близкое и наилучшее в религии, а мы не говорим, что хотим видеть своими глазами,— а хотим видеть только глазами наших духовных наставников. И мы не берем на себя смелость судить этих наших наставников, но подчиняемся им, поскольку они назначены нашими законными начальниками. Короче говоря, вы — рационалисты и во всякой вещи поступаете согласно разуму, притязаете на то, чтобы все знать, а вера у вас малая или вообще нет никакой; мы же, с нашей стороны, не знаем ничего, а веруем во все.
Тут я кончил, а в ответ вы только спросили меня холодно, что же, я, с этим моим тонким скептицизмом, провожу ли различие между истиной и ложью, прямым и кривым, — в рассуждениях?
Я не решился спросить, куда направлен этот ваш вопрос. Я испугался, ибо увидел эту цель слишком ясно и заметил, что, усвоив в светских беседах такую распущенную манеру ведения разговоров, я дал вам повод подозревать меня в худшем виде скептицизма, таком, который ни перед чем не останавливается, а все принципы, моральные и религиозные, опрокидывает совершенно.
Простите мне, — сказал я, — добрейший Палемон. Я вижу, вы оскорблены, и не без причины. Но что, если я постараюсь загладить свое дурное скептическое поведение, воспользовавшись известной привилегией скептиков, и стану ревностно утверждать то самое, чему я до сих пор противился? Не подумайте, что я посмею зайти так далеко, чтобы защищать откровенную религию или же священные таинства христианской веры. Я не достоин такой задачи и только оскверню свою тему. Я говорю просто о философии, а задумал только одно — попытаться собрать воедино все, что можно противопоставить главным аргументам атеизма, и вновь утвердить то, что я пытался разрушить в системе теизма.
Ваш план, — сказали вы,— склоняет меня к тому, чтобы примириться с вашим характером, в который я был уже готов утратить веру. Ибо, каким бы врагом я ни был делу теизма или слову «деист»11, если понимать их так, что они исключают откровение, я все же полагаю, что, строго говоря, корнем всего является теизм и, чтобы стать настоящим христианином, сначала нужно быть хорошим теистом. Ибо только теизм может быть противопоставлен политеизму или атеизму. И я не могу терпеть, когда слышу, что слово «деист», лучшее из всех слов, покрывают хулой и противопоставляют христианству, — как если бы религия наша была чем-то вроде магии, которая зависела бы не от веры в единственное высшее существо, или как если бы крепкая и рациональная вера в такое существо, покоящаяся на философских основаниях, была бы недостаточной для того, чтобы веровать и в другие вещи. Великолепная предпосылка для тех, кто по природе склоняется к неверию в откровение или кто в своем тщеславии притворяется, будто в этих делах мыслит свободно!..
— Но послушаем,— так продолжали вы,— с полной ли серьезностью и совершенной ли искренностью намерены вы привести доводы в пользу взгляда, основополагающего для религии, или, может быть, собираетесь развлечь себя и этой темой, как было раньше. Каковы бы ни были ваши мысли, Филокл, я полон решимости заставить вас изложить их. Вы уже не можете ссылаться на то, что время или место не соответствуют всей важности темы. Подмостки суеты ушли прочь — вместе со Днем. Наша компания давно уже оставила это поле битвы. И торжественное величие Ночи вполне отвечает глубочайшей сосредоточенности и серьезнейшей беседе.
Так, Палемон, неустанно побуждали вы меня, пока меня невольно не унес с собою поток философского энтузиазма.