Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Хрестоматия Новое время.doc
Скачиваний:
6
Добавлен:
08.05.2019
Размер:
3.65 Mб
Скачать

Часть I

Раздел II

Галантность. — Мизантропия. — Причина зла. — Скепти­цизм. — Деизм.

«Жалкая судьба человеческо­го рода!.. Несчастная природа, как же ошиблась ты в сво­ем главном создании!.. Откуда эта роковая слабость? Ка­кой случай, какую судьбу винить? Или вспомнить поэтов, поющих твою трагедию, Прометей, что, смешавши укра­денный с небес огонь с низменной глиной, посмеялся над образом божества и преступно сходным с бессмертными создал этого составного, из частей, человека, — этого жал­кого смертного, этот источник зла для самого себя, эту причину зла во всей вселенной!..»

Что возразите теперь вы, Палемон, на все эти напыщен­ные речи, на эти подражания? Или, быть может, вы забы­ли, что именно на такой романтической ноте обрушились вы на весь человеческий род в день, когда все кругом сияло радостью и даже сам этот род людской выглядел лучше, чем когда-либо, и для глаз куда приятнее?

Но не со всем творением вели вы такие раздоры, и не всякая красота разочаровала вас. Зелень полей, широта просторов, золото на горизонте и пурпур неба в лучах заходящего солнца —это было изобилием красоты, все это было способно впечатлить вас. Вот этим всем, Палемон, вы позволили мне восхищаться, сколько я захочу; но в то же самое время вы не могли допустить, чтобы я говорил вам о красоте более близкой, о красоте нашего же рода, восхищаться чем казалось мне более естественным для людей нашего возраста. Но ваша суровость не могла за­ставить меня замолчать и не говорить об этом предмете. Я продолжал говорить в защиту прекрасного пола и пре­лести его возносил над всеми остальными красотами при роды. И если вы воспользовались этой противоположностью, чтобы показать, как мало тут природы — и как много искусства в том, чем я восхищаюсь, то я защищал эту красоту наилучшим образом, каким только мог; сражаясь во имя красоты, я удерживал свои позиции до тех пор, пока оставалось с нами хотя бы одно существо прекрасного пола.

Зная, насколько дух ваш расположен к поэзии, я был более всего поражен, что неожиданно обнаружил в вас такое несогласие со всеми нашими поэтами и с галантны­ми сочинителями, которых я цитировал как авторитеты более важные, чем любой древний, и говорящие в пользу прекрасного пола и его ненарушимых прав. Но и к этому вы отнеслись несерьезно. Вы между тем признали верным замеченное некоторыми умами в самое последнее время: галантность — это растение наших дней. Пусть это так, сказали вы, но это не бросает тень на древних, а древние слишком хорошо понимали истину и природу, чтобы допу­стить столь смехотворное нововведение.

Итак, напрасно, выходит, поднял я этот щит и напрас­но защищался им. И, красноречиво излагая все то тонкое и нежное, что обычно в таком романтическом тонеb гово­рят в пользу прекрасного иола, я никакой услуги не ока­зал своему делу. Вы перешли в наступление на самый оплот галантности, осмеяли самый вопрос чести со всеми этими изысканными сантиментами и церемониями, относя­щимися сюда. Вы осудили и наши любимые романы; эти дорогие нам, сладкие сердцу творения, написанные в боль­шинстве своем представительницами самого же прекрасно­го пола. Короче говоря, весь этот порядок и схему духа вы осудили совершенно — как нечто ложное, чудовищное, как нечто готическое7, покинувшее во всем путь Природы, бедные остатки от времен странствующих рыцарей, — этим временам как таковым вы отдали предпочтение, потому что тогда царил вкус лучший, чем в наши дни. Ибо в те времена, когда за этой мистерией галантности неотрывно следовало представление о рыцарской доблести, когда прекрасный пол был свидетелем и в определенном смысле участником рыцарских поединков, когда прекрасные дамы и ходили во все детали войн и сражений, когда сердце и руку их завоевывали ударом копья, доказав свое мужест­вом тогда на такой прочной основе не так нелепо было, полагали вы, оказывать знаки почитания и восхищения прекрасному полу, делая его мерой острого ума и добрых нравов и все человечество подчиняя его законам. Но в Стране, где религиозная власть не допускает поклонения спитым женского пола, было бы непристойным и бесчувственным, было бы нечестивым обожествлять этот пол, воз­носить его над тем местом, которое определила ему При­рода, и обходиться с ним с таким почтением, жаловаться на которое должны были бы тогда прежде всего сами женщины, испытывающие естественную потребность в любви.

Что же касается моральной стороны, поразительно,— сказали вы, — наблюдать, какую распущенность породил в этом мире глупый дух куртуазности. Что могло бы зна­чить это льстивое обхождение со всем женским полом — трудно сказать (так говорили вы), — если только не жела­ние превратить женщин во всеобщее достояние и не убе­дить каждую красавицу в том, что все общество имеет права на нее и что красота —вещь слишком всеобщая и божественная, чтобы делать ее собственностью, и притом исключительной собственностью кого-нибудь одного.

Между тем наша компания стала покидать нас; тот самый «бомонд», «свет», суровым критиком которого вы были, поторопился разойтись,— уж было поздно. Я заме­тил, что наступившие теперь ночные виды были более приятны вам, поскольку вместе с ними пришло одиноче­ство, и что луна и звезды, которые стали выступать на небе, были по сути дела единственной компанией, прием­лемой для человека в вашем настроении духа. Ибо теперь вы начали с большим удовольствием говорить обо всех вещах природы и обо всех родах красоты, за исключением только Человека. Никогда я не слышал более тонкого описания порядка небесных светил, кругов планет и сопро­вождающих их спутников. И вы, вы, что только что были столь неуступчивы с этими земными светилами в кругах, где мы вращались; вы, Палемон, казалось, не замечавшие всего блеска этого театра, теперь с такой восторженностью стали созерцать этот иной театр и торжествовать на этой философской сцене неведомых миров. Теперь, когда вы столь превосходно израсходовали первый запал своего воображения, я хотел бы, чтобы вы стали более спокойно рассуждать вместе со мной о другой части творения, о ва­шем собственном человеческом роде, —к которому, как сказал я вам, вы обнаружили такое отвращение, что мож­но было бы принять Вас за самого настоящего Тимона, мизантропа, человеконенавистника.

— Можете ли вы, о Филокл, — сказали вы голосом при­поднятым и с внутренним движением чувства, — можете ли вы думать, что я человек такого характера? Неужели вы способны всерьез думать обо мне что, будучи человеком и сознавая свою природу, я лишен человеческого настолько, что не чувствую обычных человеческих склонностей или же, испытывая естественные для человека чувства, легкомысленно отношусь к ним и безразличен к тому, что задевает или же серьезно затрагивает людей? Неужели я так дурно люблю свою страну? И неужели я такой дур­ной друг? И к чему же тогда все эти отношения между людьми? Что такое узы дружбы, если узы, связывающие нас со всем человечеством, ни к чему нас не обязывают? Может ли вообще быть какая-либо связь в природе, если эти узы — ничто? О Филокл, поверьте мне, —я чувствую эту связь, и она со всей своей силой говорит во мне. Не подумайте, что я по своему произволу разобью когда-либо эту цепь; не представляйте меня этаким выродившимся и неестественным человеком, который отбросит любовь, со­страдание, доброту и не будет другом людям,— пока хра­нит этот облик человека и пока в груди его бьется чело­веческое сердце... Но увы! сколько предательства, сколько хаоса, и как все поражено изнутри!.. Разве не замети­ли вы только что, когда все вокруг было заполнено ря­дами нашей доброй компании, каким мирным все пред­стало?.. Какая прелесть, когда люди собираются вместе в обществе! Какая гармония при дворах и в их окружении! Сколь радостно каждое лицо! Как вежливы и приветливы все в своем поведении и в своих манерах!.. Какое же суще­ство, способное мыслить, если бы оно такими увидело нас, людей, и не увидело ничего более, какое существо не поду­мало бы, что эта земля— настоящий рай? Какой чужестра­нец, скажем, житель какой-нибудь близкой планеты, если бы он прибыл сюда и поглядел на этот внешний вид вещей, мог бы подумать о том, что скрыто под маской?.. Но пусть он останется подольше. Пусть у него будет досуг рассмотреть все повнимательнее, следя за тем, как участ­ники нашей ассамблеи расходятся по домам, как каждый уединяется в своем доме, и он обретет способность увидеть людей в новом свете... Тогда он заметит, что эти великие мужи государства, хотя не прошло и часа, как они были такими друзьями на публике, теперь хитроумно готовят гибель друг Другу,— на 'погибель самому государству, при­носимому в жертву их честолюбию. А тут он увидит и лю­дей другого рода, более мягких: не ведая честолюбия, они следуют одной любви. Так, Филокл, кто бы подумал об этом!..

В ответ, — вы помните, - я обнаружил все свое легкомыслие и громко рассмеялся; не надеюсь, что вы простили бы мне этот смех, если бы я не рассказал откровенно о подлинной причине его. Причина была не в том, что меня не тронули ваши слова. Я просто представил себе, что более частный случай побудил вас после людей честолю­бивых сразу же, без снисхождения, обрушиться на людей, увлеченных более нежной страстью. Сначала мне казалось, что вы погружены в глубокую ипохондрию; но вот теперь я заключил, что вы влюблены, и притом столь несчастно, что у вас есть основания жаловаться на неверность. «Так вот чувство, которое потрясло Палемона, — подумал я. — Вот порча и вот хаос, которые он оплакивает!»

Я попросил извинить меня за неприличную весе­лость, которая имела, к счастью, тот успех, что вызвала перемену в вашем настроении, и мы после этого, естествен­но, стали более спокойно рассуждать о природе и о причи­нах зла в целом — в силу какой случайности, возможности или роковой необходимости, по чьей воле и чьему допу­щению оно оказывается в мире, или же, проникнув в мир однажды, остается в нем с тех пор. Такое исследование, с которым поверхностные собеседники покончат быстро, оказалось, однако, как обнаружил я, твердым орешком,' поскольку одним из собеседников были вы с вашим про­ницательным суждением и углублением в суть дела. И это незаметно привело нас к пристальной критике природы: вы сурово обвинили ее во многих нелепостях — как в отно­шении ее к человечеству, так и в ее собственных пределах.

Я с радостью стал бы убеждать вас в необходимости более справедливого взгляда на природу и лучшего сораз­мерения ее недостатков с ее достоинствами. Мое мнение состояло в том, что все несчастья не заключаются только в одной стороне, куда вы поместили их, но что в каждой вещи есть своя доля несообразностей. Удовольствие и стра­дание, красота и безобразие, добро и зло всюду, казалось мне, сплетены друг с другом; и одно, сплетаясь с другим, в целом дает, думал я, неплохую смесь, в основном вполне приемлемую. То же самое, представил я себе, бывает на некоторых материях, где цветы и фон так неожиданно соотнесены и с такой несимметричностью и противоречащи­ми красками, что это кажется дурным в образце, но весьма естественно и хорошо в готовой вещи.

Но вы продолжали настаивать на своих крайностях. Ничто, по вашим словам, не извинит недостатков или пороков одной части творения, человечества, хотя бы все прочее и было прекрасно и без изъяна. Всякая непогода и буря тоже по-своему прекрасны, но лишь за исключением бури в человеческом сердце. И только эта мятущаяся порода Смертных и повинна в том, что вы обвинили природу. И те­перь я понял, почему так восхитил вас рассказ о Прометее. Вам хотелось, чтобы у человечества был такой, по­жатый ему, созидатель; и вы почти уже пожелали, чтобы современное богословие подтвердило этот рассказ, с тем чтобы, очистив высшие силы от всякого участия и роли в таком дурном творчестве, вы могли бы свободно поносить ею, не возводя хулу на божество.

— Но этот рассказ, — ответил я вам, — не более чем слабая отговорка религиозных поэтов древности. Легко было отвечать на всякое возражение, ссылаясь на Проме­тея. «Почему в людях с самого начала так много глупости и извращений? Отчего такая гордость, честолюбие, стран­ные желания? Почему столько несчастий и проклятий на человеке и на человеческом роде?» Прометей всему причи­ной. Все проблемы решал этот пластический художник 10, столь неудачливый в своих творениях. «Его затея,— так говорили, — ему и отвечать за нее». Они думали, что выиг­рали игру, если могли сделать один ход и отодвинуть при­чину зла подальше. Если их спрашивали, они в ответ рас­сказывали свою басню, и люди уходили удовлетворенными. Помимо немногих философов не найдется таких настойчи­вых (так полагали), чтобы заглянуть дальше или задать следующий вопрос.

И в действительности, продолжал я, трудно представить, насколько полезной бывает басня, чтобы развлекать не одних детей, а и всех остальных, и насколько проще запла­тить большинству людей такими бумажными деньгами, а не полновесными фунтами стерлингов разума. Нам следо­вало бы воздерживаться от смеха, слыша, что индийские философы, желая успокоить народ, спрашивающий, на чем держится это гигантское сооружение мира, отвечают — держится на слоне. А на чем слон? — Щекотливый вопрос! Но на него никоим образом нельзя отвечать. Вот только тут и можно упрекнуть наших индийских философов. Им следовало бы довольствоваться слоном и не идти дальше. Но у них еще в запасе черепаха, спина ее достаточно ши­рокая, как им кажется. И вот черепаха вынуждена нести новую тяжесть, а дело обстоит хуже, нем прежде.

— Этот языческий рассказ о Прометее, — так сказал я, — почти то же самое, что индийский: но только языче­ские мифологи были достаточно умны, чтобы остановиться после первого шага. Одного-единственного Прометея было довольно, чтобы снять бремя с Зевса. Зевса превратили в простого зеваку. Он, очевидно, решил сохранять нейтрали­тет и посмотреть, что выйдет из этого замечательного эксперимента, как возьмется за дело этот опасный формо-ватель людей и каков будет результат его самоуправства.

Великолепный рассказ — чтобы успокоить толпу языч­ников! Ну, а как думаете вы,— переварит его философ? «Боги, — скажет он теперь, — или могли помешать творе­нию Прометея, или не могли помешать. Если могли, то они несут ответственность за последствия, а если не могли, то они — не боги, поскольку ограничены в своих возможно­стях и подконтрольны. И пусть тогда «Прометей» будет наименованием случая, судьбы, пластической природы или злого демона, — что бы ни обозначало это имя, всемогуще­ство нарушено и его больше нет!»

Вы признали, что не было ни мудро, ни справедливо, если такое рискованное дело, как это творение, было предпринято теми, у кого не было ни совершенного знания всего грядущего, ни полной власти над существующим. Но только вы полагали, что было предвидение. Вы допускали, что творящие силы понимали последствия, когда они при­ступали к своему делу; но вы отрицали, что для них было бы лучше воздержаться от него, хотя они и знали, к чему оно приведет. «Все же было лучше, чтобы план был испол­нен, что бы ни случилось с человечеством и каким бы тяжелым бременем ни пало это творение на большую часть жалкой человеческой породы. Ведь невозможно, — так думали вы,— чтобы небеса поступали иначе, нежели на благо всего. Так что даже из всех людских страданий и бед, несомненно, происходит все же нечто хорошее, что перевешивает все остальное и за все вознаграждает».

Эти слова были таким признанием, что я даже пора­зился тому, как удалось мне добиться его от вас; и вскоре я заметил, что вам стало как-то не по себе после сказан­ного. Ибо теперь я встал на вашу же точку зрения против вас и, изобразив в том же самом свете, что и вы, всю эту низость и испорченность человеческого рода, я предоставил теперь вам самим сказать, какие же преимущества и какое благо могут произрасти отсюда и что же такое замечатель­ность и какая красота могут выйти из этих трагических картин, которые вы так хорошо нарисовали, оставаясь норными жизни. И не слишком ли крепкая философская вера здесь нужна, чтобы убедить, будто все ужасное, что вы показали, только неизбежные тени прекрасной карти­ны, которые посему должны быть отнесены ко всем осталь­ным красотам творения; и возможно ли в самом деле, что­бы вы рассматривали как чрезвычайно подобающую небесам максиму, которую, уверен, вы отнюдь не одобрили бы в устах людей, — «Делай зло, чтобы воспоследовало добро».

—Это, — сказал я, — напоминает мне наших современ­ных Прометеев, шутов и шарлатанов, вершащих чудеса разного рода здесь, на земных подмостках. Они способны вызывать болезни и доставлять страдания, чтобы потом пользовать их и лечить. Но можно ли думать, что и небе­са практикуют подобное? Можно ли превращать богов в этаких знахарей, а бедную природу — в подобного пациен­та? В чем же причина этой болезненности природы? Или же как вообще случилось заболеть ей, бедняжке? Или сбиться с пути? Будь она с самого начала здоровой или если бы ее создали целой и невредимой, она бы и остава­лась такой навсегда. Ведь не делает же чести богам, если они оставили ее в такой нужде или с таким пороком, это дорого будет стоить исправить его, и если сами они стра­дают за свои же дела.

Только я собрался призвать в свидетели Гомера с его печалями Зевса, смертью Сарпедона и роковыми сестрами, которые непрестанно перечеркивали планы небес, как заметил, что этот разговор не нравится вам. Я к этой минуте ясно открыл свою склонность к скептицизму. Но тут уже не только религия была выставлена против меня как возражение, но я выслушал еще упрек и в той галант­ности, которую я раньше защищал. И то и другое соеди­нилось вместе в одно обвинение, которое вы предъявили мне, но только вы заметили здесь, что я не держусь выска­занных мнений, а, так же как и вы, готов осуждать прек­расный пол, в пользу которого говорил перед этим, защи­щая мораль его поклонников. Вот такова, сказали вы, моя постоянная манера в спорах, мне нравятся доводы одной стороны и доводы другой, а успешна ли будет беседа, меня не заботит, но я про себя смеюсь, каким бы путем она ни шла; даже убеждая других, я вроде бы не убежден сам.

Я признал, Палемон, что в вашей жалобе есть правда. Ибо превыше всего я люблю удобство, а из всех филосо­фов— тех, которые рассуждали в свое удовольствие и ни­когда не были ни гневливы, ни беспокойны, — таковыми философами были скептики, по вашему же собственному признанию. Мне этот вид философствования кажется наи­лучшим и наиболее подходящим упражнением ума, какое только можно вообразить. Всякое другое философствова­ние болезненно и мучительно — всегда оставаться в преде­лах одного пути, всегда стремиться к одной цели и точно придерживаться того, что люди назвали истиной: нечто, вполне очевидно, весьма неопределенное, в чем трудно удостовериться... Помимо прочего мой путь никому не доставляет неприятностей. Я всегда готов уступить первым, а что касается вопросов религии, то тут я дальше всех от вмешательства в ее дела и от заблуждений. И я никогда не испытывал удовольствия в том, чтобы досаждать стар­шим в религии и науке. И я дальше, чем кто-либо, от того, чтобы полагаться на свое собственное разумение: я и не ставлю разум выше веры и не настаиваю на том, что дог­матики называют доказательством и смеют противопостав­лять священным таинствам религии. И чтобы показать вам, — продолжал я, — насколько невозможно для таких людей, как я, хотя бы в чем-то отступить от кафолической и благоутвержденной веры, подумайте, ведь другие гово­рят, что хотят видеть собственными глазами, что для них самое близкое и наилучшее в религии, а мы не говорим, что хотим видеть своими глазами,— а хотим видеть только глазами наших духовных наставников. И мы не берем на себя смелость судить этих наших наставников, но подчи­няемся им, поскольку они назначены нашими законными начальниками. Короче говоря, вы — рационалисты и во всякой вещи поступаете согласно разуму, притязаете на то, чтобы все знать, а вера у вас малая или вообще нет ника­кой; мы же, с нашей стороны, не знаем ничего, а веруем во все.

Тут я кончил, а в ответ вы только спросили меня хо­лодно, что же, я, с этим моим тонким скептицизмом, про­вожу ли различие между истиной и ложью, прямым и кривым, — в рассуждениях?

Я не решился спросить, куда направлен этот ваш воп­рос. Я испугался, ибо увидел эту цель слишком ясно и заметил, что, усвоив в светских беседах такую распущен­ную манеру ведения разговоров, я дал вам повод подозре­вать меня в худшем виде скептицизма, таком, который ни перед чем не останавливается, а все принципы, моральные и религиозные, опрокидывает совершенно.

  • Простите мне, — сказал я, — добрейший Палемон. Я вижу, вы оскорблены, и не без причины. Но что, если я постараюсь загладить свое дурное скептическое поведе­ние, воспользовавшись известной привилегией скептиков, и стану ревностно утверждать то самое, чему я до сих пор противился? Не подумайте, что я посмею зайти так дале­ко, чтобы защищать откровенную религию или же священ­ные таинства христианской веры. Я не достоин такой задачи и только оскверню свою тему. Я говорю просто о философии, а задумал только одно — попытаться собрать воедино все, что можно противопоставить главным аргу­ментам атеизма, и вновь утвердить то, что я пытался раз­рушить в системе теизма.

  • Ваш план, — сказали вы,— склоняет меня к тому, чтобы примириться с вашим характером, в который я был уже готов утратить веру. Ибо, каким бы врагом я ни был делу теизма или слову «деист»11, если понимать их так, что они исключают откровение, я все же полагаю, что, стро­го говоря, корнем всего является теизм и, чтобы стать на­стоящим христианином, сначала нужно быть хорошим те­истом. Ибо только теизм может быть противопоставлен по­литеизму или атеизму. И я не могу терпеть, когда слышу, что слово «деист», лучшее из всех слов, покрывают хулой и противопоставляют христианству, — как если бы религия наша была чем-то вроде магии, которая зависела бы не от веры в единственное высшее существо, или как если бы крепкая и рациональная вера в такое существо, покоящая­ся на философских основаниях, была бы недостаточной для того, чтобы веровать и в другие вещи. Великолепная предпосылка для тех, кто по природе склоняется к неве­рию в откровение или кто в своем тщеславии притворяет­ся, будто в этих делах мыслит свободно!..

— Но послушаем,— так продолжали вы,— с полной ли серьезностью и совершенной ли искренностью намерены вы привести доводы в пользу взгляда, основополагающего для религии, или, может быть, собираетесь развлечь себя и этой темой, как было раньше. Каковы бы ни были ваши мысли, Филокл, я полон решимости заставить вас изло­жить их. Вы уже не можете ссылаться на то, что время или место не соответствуют всей важности темы. Подмост­ки суеты ушли прочь — вместе со Днем. Наша компания давно уже оставила это поле битвы. И торжественное величие Ночи вполне отвечает глубочайшей сосредоточен­ности и серьезнейшей беседе.

Так, Палемон, неустанно побуждали вы меня, пока ме­ня невольно не унес с собою поток философского энтузи­азма.