Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Призраки хаоса. Публицистика

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
ПРИЗРАКИ ХАОСА
Образы чеховского реализма, извне стилизованные и изнутри соприкоснувшиеся с символизмом, заверша­ют эпоху развития реализма в русской литературе. Вот почему у него не может быть самостоятельной школы; чеховцам остается лишь разработать детали им до кон­ца пройденного пути. Если и стоит серьезно учиться у него, то только символистам, которые одни способны измерить весь диапазон его огромного, еще и теперь неоцененного дарования.
Вот почему в настоящее время нам смешны попыт­ки эпигонов реализма извне завязать связь с символи­ческим миропониманием. Единственно связующая точка только в Чехове. Она была, она и останется. Про­чее развеется, как прах.
Окно всегда останется только окном, но оно может служить условным знаком переживания, не воплоти­мого до конца ни в один образ действительности. А но­вейшие полудекаденты («реальные символисты») – эти эпигоны символизма и реализма – как бы нам говорят: «Окно не окно, но и не не окно». И творчество Чехова беспощадно уличает их и лживость, и серединность.
Но всего позорней заявления символистов о том, что символизм исчерпан, когда у нас нет еще до сих пор ни одной строго разработанной теории и почти ни одного строго символического произведения. Впереди сложная работа, требующая полной отдачи интеллектуальных, моральных и творческих сил. И братанье эпигонов сим­волизма с реалистами означает лишь полное непонима­ние того времени, под которым они выступили (я не хочу думать, что это шарлатанство).
21
Андрей БЕЛЫЙ
Чехов исчерпал реализм. Мы, символисты, прекло­няемся перед ним, мы не хотим возвращаться к тому, что исчерпано, потому что мы сознаем провиденциаль­ность чеховского творчества. Мы готовы учиться у него, проверять себя им, даже смотреть на мир его глаза­ми, – но смотреть вперед, в те области, куда ведут нас пути будущего.
Чехов занимает центральное положение между дву­мя большими периодами развития. Он заканчивает со­бой XIX столетие, ставит отныне непереступаемую грань между реализмом и нами. И нам нет возврата к чистому реализму; поверхностный синтез обеих школ – надруга­тельство над реализмом. Мы не хотим такого смешения, потому что мы уважаем реализм в его чистом виде и слишком ценим дорогую память А. П. Чехова.
1907
МЕРЕЖКОВСКИЙ
Силуэт
Если бы два года тому назад вы пошли около часу дня в Летний сад в Петербурге, вы встретили бы его, маленького человека с бледным, белым лицом и боль­шими, брошенными вдаль глазами.
День. Над Невой пурга разыгралась белыми атласа­ми. Протянула длинные пурга свои руки сквозь решет­ку свистом; белыми опадающими цветами – снегами метет она дорожки. А на дорожках он, маленький, пря­мой, как палка, в пальто с бобровым воротником, в ме­ховой шапке. Восковое его с густой, из щек растущей каштановой бородкой лицо: оно ни на чем не может остановиться. Он в думах, в пурговом хохоте, в нежном, снежном дыме. Мимо, мимо проплывал его силуэт, си­луэт задумчивого слепца с широко раскрытыми глаза­ми – неслепца: все он видит, все мелочи заметит, со все­го соберет мед мудрости. И вот «Петр и Алексей», где вся сила в эпохе, в своеобразной жизни мелочей: эти мелочи возведет он в иное, живое: под внешней личи­ной быта оживит несказанный трепет грядущего – все для него символы. Но и его лицо тоже символ. Вот он проходит – подойдите к нему, взгляните: и восковое это, холодное это лицо, мертвое, просияет на мгнове­ние печатью изощренной жизненности, потому что и в едва уловимых морщинах вокруг глаз, и в изгибе рта, и в спокойных глазах – озарение скрытым пламенем бе­шеных восторгов; у него два лица: и одно, как пепел; и другое, как осиянная, духом сгорающая свеча. Но на ис-
23
Андрей БЕЛЫЙ
тинный лик его усталость мертвенная легла трудом и заботой. Отойдите – и вот опять маска. И нет на ней печати неуловимых восторгов, негасимых. Идет в бело­пенном кружеве кисейной пурги. Над ним сквозной омофор снеговой и тихий говор древес облетевших. Верно, обдумывает свой новый труд, о котором лет че­рез пять заговорит Европа. Какое холодное мертвое лицо! Как будто та самая апокалиптическая мертвен­ность современной жизни, о которой сказал он так глу­боко, так сильно легла гробовой тенью на его лицо, но под ней сияет брачная заря новой жизни, о которой он же сумел сказать словами Апокалипсиса: «И дух, и не­веста говорят: прииди».
«Прииди и пойми». Вот что говорит нам Мережков­ский своим холодным лицом: «Я ношу в себе сладкое знание: но ты сам прииди и пойми».
Если бы мы подошли к нему здесь, в Летнем саду, по­смотрел бы на нас он холодным, неприязненным взо­ром, поклонился бы сухо, сухо. И прошел. Метель заме­ла бы от нас маленького человека, сумевшего сказать такие большие слова, что полный смысл их еще не раз­гадан нашей эпохой и особенно русскими. О нем гово­рит Европа, им восхищается Ферстер-Ницше, видевшая страдания своего великого брата. А мы его читаем и го­ворим: «Мережковский опять написал о Достоевском».
Да.
В метелях вставал передо мной облик Мережковско­го в дни моей юности: и я его еще не знал лично. Его со­чинение «Толстой и Достоевский» было для меня при­зывом февральской вьюги предвесенней, поющей о дне восстания из мертвых. Он сумел разгадать дикий, ме-
24
ПРИЗРАКИ ХАОСА
тельный крик, из которого рождалась страсть Анны Карениной к Вронскому; в предвесенний метельный крик воплотил страдание Ницше; в метелях открыва­лась ему буря света, и ее он назвал своей религией.
Мы познакомились близко. И я видал Мережков­ского в его обычной прогулке по Летнему саду. Мы дру­жески говорили, но он уходил в глубину своих мыслей. Он тогда создавал «Петра».
Так из года в год после утренних занятий бродил он в пустынных аллеях Летнего сада. Так же он бродит те­перь в Париже, где-нибудь в Passy. Помню, шли мы ве­чером по горбатой rue Rénouare мимо дикого дома, где некогда жил Метерлинк; остановились у ниши старин­ного дома, в которой когда-то стояла статуя Мадонны, о чем свидетельствовали каменные, под нишею выби­тые слова. Теперь в нишу вклеили рекламу с изображе­нием Мефистофеля. Это было в жанре Мережковского. Он остановился, посмотрел на спутников: «Каково?» – Нам стало страшно.
Теперь бродит он такой же маленький и прямой с холодным белым лицом и вдаль брошенными глазами в уединенных аллеях Булонского леса. Пропыхтит авто­мобиль. Процокает белая лошадь под статным кавале­ристом в изящном кепи с закрученными усами. Он бродит тут и обдумывает своего «Павла».
Мережковский любит уединение. Это потому, что он – большой художник. Но как Толстой, как Гоголь, как Достоевский, говорит он свое «нет» эстетической культуре, во имя культуры религиозной. Уединяясь, тво­рит формулы людского единения. И тут он, как Толстой, как Гоголь, – ходячее противоречие, потому что в жиз-
25
Андрей БЕЛЫЙ
ни он – большой художник. И художник больше, чем проповедник. И нет человека более замкнутого, чем он, хотя он и способен говорить много и долго. Но еще бо­лее любит он тишину Летнего сада зимой, и атласный рукав метели, лизнувший окно серебряными звездами, оборвет его на полуслове. Он быстро пробежит в перед­нюю, оставив собеседника. Его нет: он бродит в метели.
О, как знакома мне такая картина.
Большая комната, оклеенная красными обоями. Пун­цовые угли камина тлеют тихо: будто золотой леопард, ис­пещренный серыми пятнами; тихо потрескивают в ка­мине. На диване З. Н. Мережковская в белом, с красно­золотыми волосами, вся в отсветах огня, затянувшись надушенной папироской, ведет долгую, всю озаренную внутренним светом беседу с каким-нибудь новообращен­ным мистиком. С неженской ловкостью фехтует она диа­лектикой, точно остро отточенной рапирой, и собесед­ник, будь он тонко образованный философ или богослов, невольно отступает перед сверкающим лезвием ее анали­за. А она то свертывается клубочком на диване, то ярким порывом выпрямится, выманив доказательство в свою пользу, и папироска ее опишет по воздуху огненный круг. Собеседник побежден. Сидит у камина, опустив голову, и щипцами размешивает ярые уголья, кипящие золотым роем искр, точно искрами шипучего шампан­ского. И уж хмель беседы, вино новое религиозных ис­каний, ядом сладким, благодатным, неотразимо входит в его душу.
Вероятно, часа за два перед тем произошла вот ка­кая сцена. Собеседник пришел к Д. С. Мережковскому, чтобы потолковать с ним. Его провели в кабинет. Там
26
ПРИЗРАКИ ХАОСА
над столом, заваленным книгами, над выписками из Эккартсхаузена, над Дионисием Ареопагитом или над Исааком Сирианином (может быть, над Бакуниным, Герценом, Шеллингом или даже над арабскими сказка­ми – он читает все) с ароматной сигарой в руке под­нялся Д. С. Мережковский и недоумевающим, холод­ным взором посмотрел на посетителя: посмотрел сквозь него – он всегда смотрит сквозь человека, сквозь стены, сквозь пространство и время. Тут, казалось бы, и дол­жен сказаться в Мережковском проповедник: ведь пришли к нему говорить о слове жизни. Тут и должен бы выйти из заколдованного круга словесности, из ци­тат, ссылок, выписок.
Но нет.
Скажет: «Что собственно вам угодно? Вот я сейчас...» И быстрыми шагами уходит в комнату, где теплится камин. «Зина, ко мне пришел какой-то человек. Пого­вори с ним. Я с ним говорить не могу». И З. Н. Мереж­ковская, быть может, в сотый раз принимается за свой операционный нож диалектики, так умело ампутирую­щий язвы души. Она, точно помощник виртуоза, хирур­га, приготовляет условия для беседы неофита с Мереж­ковским. Если с ним можно вести речь о словах глубо­ких и важных, если поддается свету его душа, его пригласят, пригласят еще и еще раз. Тогда-то Д. С. Ме­режковский брызнет на него молниями своей речи. Он слишком ушел в детали ему любезных тем и, как спе­циалист, умеет брать тему во всей глубине. В противном случае он отделывается вялыми схемами. И потому-то люди, не умеющие подойти к этому пламенному чело­веку, так часто говорят с кислыми гримасами: «Мереж-
27
Андрей БЕЛЫЙ
ковский – схоластик». Это значит – в них не оказалось истинной жизни глубинной, и Мережковский, как ми­моза, весь съежился перед ними, завернулся в схемы.
Вот почему он не любит сам подходить к человеку; предпочитает сидеть у себя в кабинете за фолиантом или даже лежать на софе с арабскими сказками, време­нами прохаживаясь по кабинету с сигарой в руке, и слушать вьюгу, и вторить ее плачу, что-то насвистывая своими большими, темными губами.
Потом, быть может, войдет и в комнату, где идет многочасовой разговор, где золотые каминные угли по­тухли, и в камине груда их, прежде ярая, как огненный зверь, теперь – зверь пепельный. Встанет в дверях с за­стывшим лицом, обрамленным со щек растущими во­лосами, обведет собеседника скучающим взором, на его вопрос ответит невпопад. Его перебьет З. Н. Мережков­ская: «Дмитрий, да мы совсем о другом». А он не слы­шит: идет – идет к себе, к своим книгам, к своим ду­мам, к своим песням. В трубе свистит вьюга, машет крыльями, и заглядывает в окна, и прилипает к ним мо­розными, бриллиантовыми лилиями.
Это ничего.
Зато какой нежной простотой, какой отеческой ла­ской встретит он всякого действительного, глубокого, кто сумеет подойти к нему. Быстро истает восковая ма­ска равнодушной скуки на его лице, как тающая свеча предвоскресной службы. Обнимет и поцелует. И бар­хатный, вдруг окрепший голос его, точно голос рыкаю­щего льва, будет громко и долго раздаваться в полуосве­щенной комнате среди тихого плеска золотых каме­ньев, жаром кипящих в камине.
28
ПРИЗРАКИ ХАОСА
Собеседник ушел. Вечер. Звонки. Это – Бердяев, или Волжский, или кто-либо иной. И беседа. И Мережков­ский, маленький, уютный, ласково ходит по комнате, и то раздается его смех, то молнией разрезает он разго­вор. Как умеет прямо ставить вопросы он, освещать сво­им миросозерцанием все – науку, жизнь, искусство?
И уж Бердяев, всегда спокойный, всегда грустный, неузнаваем: глаза горят, мысли искрятся.
Тут в уютной квартире на Литейной сколько раз при­ходилось мне присутствовать при самых значительных, утонченных прениях, наложивших отпечаток на всю мою жизнь. Тут создавались новые мысли, расцветали никогда не расцветавшие цветы. Проходило много ме­сяцев, и мысли эти начинали пестрить страницы журна­лов, иногда в искаженном, превратном освещении, бей огня, без правды, и о них говорили: «Вот новое течение, вот эротизм, вот мистический анархизм». И Мережков­ский хохотал, видя свое, так превратно понятое.
Тут, у себя, когда по вечерам приходили друзья, близ­кие, поклонники, Мережковский развертывался во всю свою величину: казался большим и близким, родным, но далеким, пронизанным лучами одного ему ведомого восторга: казался прекрасным, был своим собственным художественным произведением. Говорил слова глубо­чайшей искренности, а если спорил, спорил без тех при­емов литературной вежливости, которая опошляет и обесценивает все коренные вопросы, в которых прежде всего трепет тайны, а не трепет вежливости, не трепет условности. И как не любили Мережковского те, кто касается святая-святых человеческого бытия и при этом не может даже в эти минуты касаний сердец забыть ус-
29
Андрей БЕЛЫЙ
ловность. Здесь, у Мережковского, воистину творили культуру, и слова, произнесенные на этой квартире, раз­возились ловкими аферистами слова. Вокруг Мережков­ского образовался целый экспорт новых течений без упоминания источника, из которого все черпали. Все здесь когда-то учились, ловили его слова. Теперь эти сло­ва с переставленными ярлычками горят скупо и тускло. Но они горят настоящим огнем у Мережковского. И его боятся – замалчивают, заметают следы.
Да, глубокая мудрость, соединенная с проникнове­нием в тайны природы, и доныне в Мережковском. И доныне художник он, поэт тишины, из которой рож­даются громы его речений. Бывало, говорит, метель снежным в окне крылом забьет, – и он присмиреет, за­молчит; быстрыми шагами пройдет в переднюю. «А где же Дмитрий Сергеевич?» Нет его: он ушел в метель.
И опять 3. Н. Мережковская одна продолжает бесе­ду. С надушенной папироской сидит на софе, а Бердяев, или Философов, или я – мы сидим у камина, мешаем уголья. В окнах хохот метелей и серебряный дым. Сере­бряный дым покрывает стогны Петрограда.
А в снежном дыму, запорошенный идет маленький человек с холодным, холодным лицом, и большие, оста­новившиеся глаза его пронизывают и метель, и город, и пространство, уплывая в иные пространства, в иные времена.
Предвесенняя метель – и в ней Мережковский. Я думал о нем еще прежде во дни метелей. В метельный день познакомился я с ним. И часто теперь о нем вспо­минаю в метелях.
30
1907
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]