Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Призраки хаоса. Публицистика

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
ПРИЗРАКИ ХАОСА
«Новой радостью загорятся сердца народов, когда
за узким мысом появятся большие корабли». (Вместо
предисловия.)
Перед лицом народов сложные задачи; они требуют определенного образа решений, определенного, ясного, как Божий день, слова. И радоваться только тому, что из-за узкого мыса плывут корабли, еще рано: большие корабли часто приносят большую заразу.
«Нечаянная радость» определенно пронизана все тем же воплем нищего:
Кто взманил меня на путь знакомый?
................
Нищий, распевающий псалмы?
Нищий ли это странник или горе-гореваньице? Во всяком случае, не псалмы распевает нищий, а панихиду:
Со святыми меня упокой.
Сквозь бесовскую прелесть, сквозь ласки, расточае­мые чертеняткам, подчас сквозь подделку под детское или просто идиотское обнажается вдруг надрыв души глубокой и чистой, как бы спрашивающей судьбу с удивленной покорностью: «Зачем, за что?» И увидав этот образ, мы уже не только преклоняемся перед крупным талантом, не только восхищаемся совершен­ством и новизною стихотворной техники, – мы начи­наем горячо любить обнаженную душу поэта. Мы с тревогой ожидаем от нее не только совершенной сло­весности, но и совершенных путей жизни.
1907
91
Андрей БЕЛЫЙ
Обломки миров
«Пусть поэт творит не свои книги, а свою жизнь, – говорит В. Брюсов. – На алтарь нашего божества мы бросаем самих себя».
«Пусть поэт творит свои строчки, а не свою жизнь, – как бы возражает ему А. Блок... – На алтарь Ничего мы бросаем наше божество и себя».
Символ – соединение; символизм – соединение об­разов созидающей воли – для чего? Все равно, для здеш­ней или будущей, старой или новой жизни, но жизни. Чем глубже внутренний путь, тем новее, загадочней об­разы, тем более усилий затрачиваем мы, современники, для опознания и переживания созданной ценности: та­ково было для современников появление «Заратустры».
Но есть символизм и иного рода: соединение облом­ков когда-то цельной действительности (той или этой), соединение первичных ассоциаций души, безвольно сложившей оружие перед роком.
За первого рода символизмом – рождающая дей­ствительность будущего, предощущаемого, как греза. За второго рода символизмом – небытие, великий мрак, пустота.
Блок – талантливый изобразитель пустоты: пустота как бы съела для него действительность (ту и эту). Кра­сота его песни – красота погибающей души: красота «оторопи», а не красота созидания ценности.
Вот перед нами изящный томик в картонном пере­плетике; обложка Сомова, как венок из роз, венчает книгу; переверните обложку: вас встретит предисловие: «лирика не принадлежит... к областям... творчества, ко-
92
ПРИЗРАКИ ХАОСА
торые учат жизни...» Далее узнаем, что переживания лирики хаотичны; чтобы разобраться в них, нужно са­мому быть «немножко в этом роде»; под обложкой в предисловии встречает вас пустота мысли. Далее встре­чает вас ароматный венок самого творчества: символы, как розы, гирляндой закрывают смысл и цельность пе­реживаемых драм; приподымите эту гирлянду; на вас глянет провал в пустоту; грациозно, нежно, трогательно слетают туда образы Блока током розовых лепестков.
Как атласные розы, распускались стихи Блока; из­под них сквозило «виденье, непостижимое уму» для немногих его почитателей, для нас, когда-то пламен­ных его поклонников, встретивших его, как созидате­лей новых ценностей. Но когда облетел покров его музы (раскрылись розы) – в каждой розе сидела гусе­ница, – правда, красивая гусеница (бывают красивые насекомые – золотые, изумрудные жуки), но все же гу­сеница; из гусениц вылупились всякие попики и черте­нята, питавшиеся лепестками небесных (для нас) зорь поэта; с той минуты стих поэта окреп. Блок, казавший­ся действительным мистиком, звавший нас к себе поэ­зией, превратился в большого, прекрасного поэта гусе­ниц: но зато мистик он оказался мнимый. Но самой ядовитой гусеницей оказалась Прекрасная Дама (впо­следствии разложившаяся на проститутку и мнимую величину, нечто в роде «корня из – 1»); призыв к жиз­ни (той или этой – вообще новой жизни) оказался призывом к смерти.
Но далее: Блок стал еще более совершенным техни­ком, а Незнакомка, Смерть, жизнь, проститутки, рыца­ри, кабачки – все, к чему ни касался Блок, превраща-
93
Андрей БЕЛЫЙ
лось в изящный, как изящная виньетка, покров над... чем? И вот в «драмах» оказалось, что это «что-то» есть... большое «Ничто». Сначала распылил мир явле­ний, потом распылил мир сущностей. «Драмы» Блока – обломки рухнувших миров (того и этого), как попало соединенные в своем полете в пустоту: здесь к реально­му образу приставлена голова Небесного Виденья, там к образу Виденья приставлена голова восковой Клеопа­тры или чертяки, или даже голова из сыра «бри» – все равно; ведь сила своеобразной прелести рыдающих драм Блока (которые рыдают всем, чем угодно: Бетхо­веном, комаринской и т. д.) в том, что в них нет ничего, они – ни о чем; «ряд встающих двойников – бег пред­лунных облаков». Лирика Блока, разорванная в клочки драма, не перешла в драму; драма предполагает борьбу или гибель за что-то: в драмах Блока гибель; ни за что, ни про что: так, гибель для гибели. Лирика разорвалась и только; и все просыпалось, в пустоту. Мы читаем и любуемся, а ведь тут погибла душа, не во имя, а так себе: «ужас, ужас, ужас!»
Без связи, без цели, без драматического смысла, мяг­ко струит на нас гибнущая душа ряд своих образов: символизм – ряд синематографических ассоциаций, бессвязность – вот смысл блоковской драмы. Пусть чи­татель не примет мои слова за осуждение этих «драм»: в них есть особая красота «оторопи», красота мертвен­ности.
«Коса смерти – коса девушки: девушка с косой (во­лос) за плечами, но с косой смерти в руках» – вот ход ассоциаций Блока. «Корабли плывут» в «Короле на пло­щади». Далее в «Незнакомке» эти корабли уже бумаж-
94
ПРИЗРАКИ ХАОСА
ные корабли: тем не менее, они уплывают, подобно картонной невесте (пресловутой девушке с косой и «косой»), которая тоже куда-то исчезает.
«Человек в пальто – (громко, как ружейный залп). Бри! Собеседник, Ну это... это... знаете. Человек в пальто (угрожающе). Что знаете? (Все вертится)». (1-е дей­ствие «Незнакомки»).
Через действие.
«Из общего разговора доносятся слова: «рокфор», «камамбер». Вдруг толстый человек... выскакивает на середину комнаты с криком: «Бри». Поэт сразу оста­навливается. Мгновение кажется, что он вспомнил «все» (3-е действие «Незнакомки»).
Попробуйте подойти к драмам Блока с точки зре­ния цели, смысла, ценности. «Бри» – и все тут! Вот без­вольно вырастает чудесный образ, но как ружейный залп пустота выпаливает: «Бри!» И подстреленная, на смерть подстреленная душа струит на нас синемато­граф образов. И если есть захват в драмах Блока, если плачем мы вместе с поэтом, то плачем мы не над героя­ми его (его герои – картонные манекены), плачем над драмой самого Блока. С нежной улыбкой погибающего вырезывает он свои картонажи и вот: мистики ждут смерти, Пьеро – невесту; приходит невеста с косой за плечами, – мистики думают, что коса не за плечами, а в руках; Коломбина верна Пьеро, Арлекин, пропев четве­ростишие, уводит Коломбину, автор врывается в кар­тонный мир; Арлекин проваливается в бумажную без­дну, в разрывах бумаги появляется невеста с двумя ко­сами (косой и «косой»). В заключение Пьеро играет на дудочке.
95
Андрей БЕЛЫЙ
«Бри» – и все тут.
Вы говорите, нельзя понять драм Блока; да их нечего понимать: их надо пропустить сквозь себя: ведь это – об­ломки ценностей, которым, быть может, молился поэт. Захватывающая сила этих драм есть бесцельная тризна поэта над своей душой, которая и себя, и свои кумиры бросила на алтарь... пустоты. Эту тризну я слышу и сей­час и болезненной любовью, любовью-жалостью прини­маю я плач больной души над собой, и смех больной души над собой: плач и насмешка от чистого сердца.
«Бри» – и все тут!
Эта изящная книжечка – незаурядное явление на­шей художественной жизни: Блок – незабываемый изобразитель «пустых» ужасов: тут перед вами бесшу­мный провал всего, что вообще может провалиться. Ис­кренностью провала, краха, банкротства познается сила впечатления и смысл этой «бессмысленности»: но... какою ценой?
«Пусть поэт творит не свои книги, а свою жизнь, – говорит Брюсов. – На алтарь нашего божества мы бро­саем самих себя».
«Пусть поэт творит свои строчки: поэт вообще – это строчка с пишущим аппаратом в виде так называемой человеческой личности», – отвечает А. Блок.
1908
ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ
Силуэт
В задачу моего очерка не входит оценка литератур­ных заслуг Вячеслава Иванова; лично я его высоко ценю и люблю, многим он кажется непонятным: о вкусах не спорят.
Самая его фигура встает передо мной; несколько пе­режитых вместе моментов жизни вызывают воспоми­нание об этом странном, глубоко интересном человеке; спешу поделиться ими с читателем.
Была весна 1904 года. В душу впервые закралось ра­зочарование в тех людях, которым я так верил когда-то; разорвав с традиционным кругом знакомств, я очутил­ся невольно среди модернистов; увлекался творениями; стремился сойтись с ними как с людьми, – и люди ра­зочаровывали. Слишком много оказывалось риторики, позы, холодного резонерства там, где душа искала вы­соких порывов и теплоты сердечной.
Стоял теплый пасхальный день: на улицах Москвы продавали синенькие цветочки; нежные дерева, пома­хивая из-за далеких крыш, точно плыли вершинами в небо над городом: бархатный звон колокольный, гуде­нье пролеток и нежная пыль врывались в окно с радост­ным ветерком.
Позвонили.
В нашу ветхую (еще отцовскую) гостиную, с развали­вающейся мебелью в чехлах, осторожно вошла сутулая, высокая фигура и рассеянно остановилась, потирая руки. Солнечный зайчик забегал по стенке, скользнул по сюртуку, осветив розовое лицо и зеленоватый, острый
97
Андрей БЕЛЫЙ
взор вошедшего господина; вдруг повеяло чем-то ста­ринным, напоминающим лучшие времена жизни, род­ным.
Вдруг фигура стремительно двинулась мне навстре­чу; дрогнули слегка золотые, слегка бело-льняные воло­сы; на высоком выпуклом лбу побежали тонкие мор­щинки: дрогнуло на переносице золотое пенсне; из-под пенсне, из-под безбровых надбровных дуг, зоркие поси­нели глаза, обдавая теплом и лаской, точно синенькие василечки, а сурово сжатый рот расплылся в прямо­таки детскую улыбку; двинулась ко мне старомодная фигура и – трах: зацепила за кресло.
– Ах, извините, пожалуйста, – чопорно раздался пе­вучий тонкий дишкант, точно пенье скрипичных смыч­ков; и опять в воздухе повеяло чем-то старинным: пели колокола, весенние деревья издали в дали уплывали вер­шинами.
Соединение светскости с простотой, изощренности с чем-то старомодным; сороковые годы в 1904 году – вот первое впечатление от декадентского поэта и со­трудника «Весов», Вячеслава Иванова; если бы я не знал, кто стоял предо мной, я бы сказал: это – старый чудак­профессор из захолустного немецкого городка; но миг, – и выражение тонкой проницательности измени­ло лицо; он принялся меня расспрашивать о моих пла­нах; казалось, предо мной судебный следователь; миг еще, – и новое впечатление: в подозрительной на пер­вый взгляд проницательности начинала сквозить чисто отеческая ласка: он весь – внимание; он – слушал чу­жую душу. Вячеслав Иванов – редкое соединение про­поведника с исповедником; молчит, – и вас тянет рас­сказывать ему то, что вы скрыли бы от наиболее близких
98
ПРИЗРАКИ ХАОСА
людей; вы чувствуете – он поймает в вас неуловимое; поймает и растолкует вам вас самих; заговорит – и уже ничего не видит: выпрямляются сутулые плечи; голос, точно бархатная виолончель, на высоких нотах поет; вдохновенно блещут глаза; вдохновенно волнуются на плечах золотые кудри; он – весь красота: пред вами – юноша: вы не видите, как смешно зацепляется мебель, как спотыкаются тонкие, слабые ноги. Он вас зажжет энтузиазмом, навсегда войдя в душу: вы забудете осто­рожность, с которой беседуете с иными из модернистов, в которых тонкость переживаний есть острота пресы­щенности, ум выражается в насмешке, а вера в идеале – в рассуждениях о чеканке стиха.
Первая встреча с Вячеславом Ивановым покорила меня: так не походила его старомодная внешность на мальчишеский вид многих соратников его по журналу; так не походило его младенческое воодушевление на рассчетливый холод пустых, риторических фраз; так не походил и быт его жизни на быт литературной богемы этого времени.
Все это я думал в день первого нашего сближения, а высокая сутулая фигура ходила предо мной взад и вперед в облаках табачного дыма, колокольный, благостный звон вторил его словам. Глядя на Вячеслава Иванова, я неволь­но вспомнил образы прошлого: покойного отца, Сторо­женко, Иванюкова и незабвенного Вл. Серг. Соловьева.
Он пришел ко мне весной, овеянный пасхальной ра­достью; вместе с весной вошел в душу благой вестью. Многое было между нами впоследствии; мы и сходи­лись, и расходились: выступали как союзники; выступа­ли и как враги. Но лейтмотивом моего отношения к Иванову осталась благая весть, им принесенная в раз-
99
Андрей БЕЛЫЙ
рыве с академическим искусством того времени, и в разрыве с видными группами общественных деятелей и писателей, личность его соединила всю молодость на­ших исканий с уважением к старине и прекрасному прошлому русской действительности.
Один из самых малопонятных писателей оказался умнейшим, широчайшим и терпимейшим человеком. Отсюда его выдающаяся деятельность как организатора литературной жизни Питера; отсюда личное влияние его на тех, кто отрицает в нем художника; к Вячеславу Ивано­ву идут все – идут чуть ли не с улицы; никого не отпустит он без совета, ласки и поощрения; если Бальмонт – кори­фей русского символизма, Брюсов – полководец, завоева­тель, Блок – сновидец, то Вячеслав Иванов – кабинетный затворник и исповедник: до шести часов утра ежедневно исповедует он у себя в кабинете; накладывает епитимьи, бичует, связывает души, отпускает и разрешает грехи. Та­ковы чисто личные его качества; не следует забывать, что В. Иванов, кроме того, крупный художник, ученый и орга­низатор символического течения современности.
Дарования большинства поэтов-модернистов креп­ки в атмосфере кружка, в атмосфере дружеских споров, обмена мнений и взаимной поддержки. Уединенно вы­росла личность Вячеслава Иванова: не обмен мнений, не личное влияние того или иного обусловили круг его интересов, круг его литературных тем: прикосновени­ем к традиции седой старины, кропотливой работой в пыли архивов, музеев и академий превратил себя уче­ник Моммзена, автор ученой диссертации, написанной на изящном латинском языке, из ученого в поэта­модерниста. Оригинальные взгляды В. Иванова на ис­кусство окрепли под сенью западноевропейских музеев
100
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]