Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Призраки хаоса. Публицистика
.pdf
ПРИЗРАКИ ХАОСА
и академий. От истории древности к филологии и археологии, от филологии к быту и психологии античной
Греции, от Греции к проверке взглядов Ницше на сущность трагедии и к утверждению вершин вагнеровских
обобщений, – вот умственная парабола, им нарисованная; он связал происхождение и жизнь греческих культов с происхождением и жизнью религии вообще; отсюда еще шаг, – и ученые работы В. Иванова поставили
его в центре наиболее мучительных религиозных исканий современности; как человек, он пламенно верует в
религиозное возрождение; но как образованнейший
человек своего времени, не топчет он культурные ценности, нет, не фанатик он; не проклинает искусство, подобно Мережковскому; как человек, он верует; как ученый, он знает историю происхождения всякой веры.
Отсюда его многострунная душа выражается и в деятельности многообразной; к нему стекаются и профессора, и поэты, и религиозные деятели; его дом – наиболее интересный салон Петербурга; здесь происходили
знаменитые ныне Ивановские среды, откуда впервые
пошла проповедь нового искусства в широкую публику;
ныне он состоит одним из главных вдохновителей
религиозно-философского петербургского общества,
влияет на московское религиозно-философское общество, руководит академией поэтов, является вдохновителем журнала «Аполлон», влияет на идейную физиономию ряда издательств. Одновременно он приглашен
лектором на петербургские высшие женские курсы.
Такова многообразная его общественная деятельность.
Странная его судьба: ученик Моммзена, прикоснувшись к Ницше, стал поэтом; быть может, неожиданно
для себя стал писать стихи.
101

Андрей БЕЛЫЙ
Мы помним впечатление первой книги его стихов
«Кормчие звезды», изданной чуть ли не у Суворина. Не кипение молодости, не разрыв с традицией превратили Иванова в поэта-символиста; наоборот, углубление в науку,
присягновение древней традиции привлекли его к нам.
Быть может, стихи его носят печать академической
тяжести и велелепия; быть может, мы, вдохновляемые
его темами, преувеличиваем его, как поэта; не знаю, –
не стану спорить. Я только знаю, что он не Тредьяковский им созданного русла поэзии; он – Державин этого
русла, а там, где возник Державин, там есть уже и Пушкин – в потенции; подождем – увидим.
Я только знаю, что, когда причисляют Иванова к
декадентам, ему оказывают несправедливость: его
поэзию благословил покойный Владимир Соловьев;
его стихотворные опыты печатал когда-то «Вестник
Европы»...
Помню его первое появление в Москве в 1904 году, после десятилетнего уединения за границей, где проводил он
жизнь, как ученый затворник, собирая материал для исследования своего. Тишина уединения сменилась шумом;
его водили из кружка в кружок; везде он увлекался, спорил, знакомясь с художниками и поэтами; странно было
видеть облик немецкого профессора в обществе юных революционеров искусства. Он не давил своей громадной
ученостью; он даже как будто конфузился своих знаний,
ласково, дружески протягивала руки сутулая его фигура;
ему хотелось видеть все в розовом свете в наших кружках.
– Как вам нравится Москва?
– Я восхищаюсь: здесь все так молодо...
102

ПРИЗРАКИ ХАОСА
– Но разве не видите вы, сколько вокруг завелось ху-
лиганства?
– Ну, это увлечение молодости, это – шалости боге-
мы.
Так покрывал он своей рассеянностью и любвеобилием многое из того, что впоследствии расцвело махровым цветом хулиганства: повторяю, я не виню тут Иванова; он просто не разбирается в людях; от злых сторон
жизни конфузливо отворачивается этот кабинетный
затворник; более того, как-то стыдится бичевать и вразумлять, как стыдился он своей импонирующей эрудиции при первом появлении в России; из тишины уединения повлекли Иванова на базарный шум: он растерялся; скромнейшего, застенчивого человека толпа
повлекла на улицу; рассеянная, сутулая фигура в старомодном фраке и белом галстухе появилась на кафедре
среди причесок в стиле «нуво», декадентских смокингов, косовороток и криков.
Иванова прозвали «мэтром» его поклонники; но его
провозгласили мэтром и те, чья подозрительная деятельность нуждалась в благословении авторитета; а
Иванов, растерявшись от шума, доверчиво протягивал
руки первому встречному, доверчиво покрывал литературное хулиганство; было время, мы его винили; мы не
видели его младенческой доверчивости; вместо того,
чтобы его упрекать, следовало бы к нему подойти: следовало бы его увести.
Он не может бороться с пристающим к нему хулиганством; он – слишком нежная, тонкая, чувствительная
душа: дыхание лирики Новалиса и старого романтизма
струится из-под маски ученого профессора филологии.
103

Андрей БЕЛЫЙ
И кто-то странный на дороге,
К нам пристает и говорит
О жертвенном, о мертвом Боге...
И сердце плачет и горит.
Он – путник, ищущий дорогу в Вифлеем; всякого на
пути как бы расспрашивает он: «Как найти мне новорожденную душу будущего, которую я увидел во сне наяву?»
И в случайном встречном отыскивает он речь о Боге. Во
всяком слове слышится ему то, от чего горит его сердце.
А встречные на дороге бывают всякие. Они подчас
дают одинокому путнику ложные указания о пути, и
Иванов свертывает, плутает в глухих закоулках жизни,
отыскивая новорожденную душу будущего.
Но недаром он о себе говорит, будто
...Солнцем Эммауса
Озолотились дни мои...
Солнце Эммауса озолотило и его душу; озлащенная,
она таит неведомый свет; Иванов вновь и вновь возвращается на дорогу: дальше, все дальше бредет одинокий
путник к ему забрезжившему сиянию. И как следы его,
на пути, им пройденном, остаются книги, идейные течения, кружки, общества.
Те из людей, которые чувствуют свет любви, от него
исходящий, вспоминают одинокого путника, когда его
уже с ними нет, когда он где-то впереди и вдали, шествует по пути в Вифлеем, и кто-то странный к нему
пристает на пути, говорит о жертвенном Боге.
И горит его сердце, и плачет оно.
1910

РЕМИЗОВ
«Пруд»
Интересный писатель А. Ремизов! Как хороши его
миниатюры из «Посолони»: это – ароматные травы,
окропленные росой, сверкающие алмазами! Прочтешь
миниатюру, – словно заденешь травинку: качнется,
прольет на грудь росные капли. Не то «Лимонарь»:
здесь какие-то строгие по строгому камню, строгие
образы с забавными выкрутасами. Прочтешь, – скажешь: «Ну и мудрый же забавник этот Ремизов!». –
Хороши иные из рассказов А. Ремизова: – забавныепре забавные! Ни слова простого не скажет Ремизов:
здесь щипнет, там кивнет, там бочком подлетит, из
пальцев козу сделает – козой-козой набегает, там че-
бутыком подкатится, и вдруг расплачется, разрыдается. Насмешливым вопленником умеет быть Ремизов.
Многому нас научил. Уж и смеялись мы его забавам, и
плакали. Мы его любим...
Многое можно было бы рассказать про те искусные
штуки, которые открыл А. Ремизов. Да здесь не место.
Надо и о «Пруде» сказать что-нибудь. Ох, как не хочется! Лучше бы и не говорить о «Пруде»! Не нравится
«Пруд». Не сумел Ремизов «Пруд» написать. Что не говори, а Ремизову не удался «Пруд». И не то, чтобы ярких страниц здесь не было. Все, что угодно, отыщешь в
«Пруде» у Ремизова: и сверкающую золотую рыбку переживания, и золотистые кольца солнца на зеркальной
глади, и зеленую лягушку-квакушку, что квакала из илу,
и ил (много илу!) вонючий, липкий. Некоторые страни-
105

Андрей БЕЛЫЙ
цы, что топь, перемажут липкостью, коли пройдет через них читатель, не запасшись охотничьими сапогами.
Не всякий же горазд покупать охотничьи сапоги вместе с романом Ремизова. Да все это еще полбеды. Вся
беда в том, что 284 страницы большого формата расшил Ремизов бисерными узорами малого формата:
это – тончайшие переживания души (сны, размышления, молитвы) и тончайшие описания природы. Схвачена и жизнь быта. Но схватить целого нет возможности: прочтешь пять страниц, – утомлен; читать дальше,
ничего не поймешь. Отложишь чтение, забудешь первые пять страниц. Пока читаешь, забываешь действующих лиц, забываешь фабулу. Рисунка нет в романе Ремизова: и крупные штрихи, и детали расписаны акварельными полутонами. Я понимаю, когда передо мной
небольшая акварель. Что вы скажете об акварели в сорок квадратных саженей? Стоишь у одного края картины, видишь гигантскую пятку нарисованного героя.
Чтоб увидеть другую пятку, надо совершить целое путешествие. И все-таки останутся пятки без головы. Чтобы увидеть голову, надо, по крайней мере, подняться на
подъемнике. А в целом – это море нежных бесформенных тонов. Все полотно, когда оно еще не просохло, вероятно, лежало на полу. Живописец вышел. Пришел
мокрый, грязный пес и вывалялся, оставив на полотне
мутные следы. И потом скатал Ремизов свое полотно,
сверстал вместе с нежными, но бесформенными тонами и псиными грязными следами, да и преподнес нам в
виде объемистого книжного кирпича: «Вот вам, дети
мои: поучайтесь». Дети читают, читают и не понимают.
Преталантливая путаница, преталантливая, но... все же
106

ПРИЗРАКИ ХАОСА
путаница, где десятками страниц идет описание мелочей (комнат, тиканья часов и всего прочего) и десятками страниц идет описание кошмара; случайный кошмар не отделен от фабулы, потому что фабула, распыленная в мелочах, переходит в кошмар, распыленный в
мелочах. Между тем и другим стоит: «Сел. Заснул. Проснулся».
Нельзя же так пытать читателей.
Вот, например, как начинается глава у Ремизова:
«Алый и белый дождь осыпающихся вишен и яблонь».
Далее многозначительная точка. Далее с новой строчки
(очевидно, для вящей проникновенности) многозначительная фраза: «Замирающий воскресный трезвон».
И опять многозначительная точка, многозначительная
пауза, многозначительная красная строка: «Эй, плотнички лихие, работай!» Это Ремизов восклицает как бы
сам от себя, прорывая страницу и высовываясь из книги. Потом еще несколько многозначительных фраз, и
прямо: «Прошли экзамены». Эта фраза напоминает,
что есть в этой лирике и фабула, а мы-то, черт возьми, и
забыли, в чем ее суть; и опять кто-то кому-то говорит
(вернее: кем-то говорится): «Как стемнеется, за досками пойдемте». И т. д. и т. д.
И ведь таких глав не перечитаешь, и все они –
сплошная лирика, где смысл не в целом, а в страницах,
смысл страницы в отдельных фразах, а смысл фраз – в
«словечках». Громадный роман, где прежде всего, спасает форма целого, истолок заботливый Ремизов в порошок: толок в ступке усердно. Остались недотолченные осколки движения вроде: «Встал... сел... съел... ударил – стал душить» и т. д., но эти осколки тонут в
107

Андрей БЕЛЫЙ
большой куче порошинок. Каждая порошинка, пожалуй, и хороша, но ведь ее надо в микроскоп рассматривать. Попробуйте рассмотреть древесину большого
дерева клеточку за клеточкой и вы ничего не поймете.
Запомните, пожалуй, рисунок первых клеточек. Запоминаются первые главы «Пруда», где тонко схвачено
детство героя романа в купеческой среде. В целом роман утомителен.
Конечно, есть отдельные сцены, но, ведь, на то Ремизов и Ремизов, чтобы заставить нас плакать его слезами,
хихикать его смешками, молиться его молитвами. Единственное оправдание «Пруда» в том, что это – первая
крупная работа талантливого писателя.
1907
«Чертов лог»
«Стоят холода... А волны... гребнями мечутся под
крики стального вихря, прилетевшего в тундры»...
(«Бебка»), Так говорит Ремизов. Над книгой Ремизова
жестокие холода опустили ледяные свои крылья. Нет,
не над книгой, – над душой автора сгущаются холода, и
она, душа мечется под крики стального вихря, приле-
тевшего в тундры. Тундра и в ней стальной вихрь: вот
лейтмотив этой сильной и яркой книги. Стальной вихрь
безжалостно охватил Ремизова: точно кто-то злой, искони враждебный, встает над миром души талантливого писателя. «Чертик» – называет его Ремизов в замечательном рассказе того же имени. Не Чертик, а Черт,
принявший образ Тараканщика. «В... тараканьем шур-
108

ПРИЗРАКИ ХАОСА
шанье мерещился ему (Тараканщику) сам Диавол, а
побороть Дьявола... было... первым его заветом». Но Тараканщик смотрит на жизнь живую людей, только как
на разгар усатой жизни тараканов. Везде мерещатся
ему тараканы. «Ты сливу разрежь сперва пополам, посыпь сахаром, потом поставь на сковородку... Наутро
вынь и начинай варить. Тогда слива к сливе, что тара-
кан к таракану, будет отдельно». Все осквернил в мире
Тараканщик: «Поганое, – лает Тараканщик, – все поганое» («Чертик»). И мир становится не домом, а враждебной гостиницей: «Гостиница – не дом. Живо вытурят». («Серебряные ложки»). Тараканщик вытурит.
И растет, и растет образ Тараканщика, словно воплощение стального вихря – шествует он по тундре жизни. «Тараканщик с Дивилиными бабами новую веру
хочет объявить». Страшный Тараканщик: вступает в
союз даже с Парками, потому что разве не Парки Дивилины бабы у Ремизова? И город начинает догрохотывать «свою последнюю сутолоку», плененный стальным
дыханием ледяной силы. И сила эта заморозит жизнь:
жизнь превращается в тюрьму, которую лижут волны – порывы души бессильной: «Окаянный, окаян-
ный – лизали волны крепостной вал, выли, взъерошенные ветром» («Крепость»). Окаянный Тараканщик!
На этом стальном фоне каторжной жизни г. Ремизов начинает рисовать забавные сцены. Его кованый
слог пестрит прибаутками. Точно он хочет уйти в детскую, точно хочет играть с детьми, с их «слоненка-ми».
Но эта игра – только опьянение. И такая жизнь –
«винная лавка». «Винную лавку заперли. Сиделец с ключами пропал в снегах: больше не проси – ни вот столь-
109

Андрей БЕЛЫЙ
ко не даст» («Новый Год»). И опять узнаете в сидельце
вы Тараканщика. На усатую жизнь – не дает, потому
что жизнь, – страдание. Нежность необычайная, просвечивающая в глубине души автора – для Тараканщика только усатая жизнь. И смех, игры, забавные прибаутки, которыми загораживается г. Ремизов, обвеяны
криком стального вихря, прилетевшего в тундры,
И напрасно старается уподобиться г. Ремизов мальчику
Павлушке, мечтавшему о слоненке; самые эти мечты
падают в сердце криком стального вихря. «В комнату
Кати вошел настройщик, стал пианино настраивать. –
Серый слоненок, серая мордочка, – ударяла нота»
(«Слоненок»). Прислушайтесь, – да ведь тут ужас: и
опять крик стального вихря, опять: «Окаянный, Окаянный, Окаянный Тараканщик». Этот крик бросается
на нас из книги. Тут сила пафоса г. Ремизова достигает
своего апогея. «Посолонью» и «Чертовым логом» г. Ремизов выдвигается как один из лучших современных
прозаиков русских.
Раскройте любую страницу, и вы встретитесь с рядом фраз необычайной красоты, подъема необычайного. Вот открываю страницу, – читайте: «Больная скрипучая камера, как нищенка на паперти у праздника».
Вот еще открываю книгу – смотрите: «Монотонно позвякивая шашками и стуча сапогами, ходят по коридору часовые, как тюремные дни». И это в относительно
неудачной поэме «Белая башня». О недостатках Ремизова я высказался в рецензии о «Пруде». В значительно
меньшей степени эти недостатки присущи и «Чертовому логу». Но кристальная ясность слога, четкость рисунка в содержательных рассказах здесь скрадывают до
110
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
