Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

И пастушок, привитый вместо оспы. История развития жанра идиллии в русской поэзии XX – XXI вв.. Монография

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
у поэта как способ сопротивления, протеста против официоза, против опасных универсалий.
Это стихотворение – программа частной жизни, в которой высшими ценностями оказывались семья, тихие радости домашнего очага, прелести смирения, простые желания. На фоне безбытности и бессемейности рус­ской жизни в конце ХХ века было востребовано возрождение сентимен­тальных прочных ценностных оснований.
Однако
в идиллии ХХ века сентименталистские установки могут от­кликнуться всем богатством ассоциаций, рожденных «чувствительной» литературой. Аллюзией «Бедной Лизы» Н.М. Карамзина становится стихо­творение «Над водой» А. Ахматовой:
Стройный мальчик пастушок, Видишь, я в бреду. Помню плащ и посошок На свою беду. Если встану – упаду, Дудочка поет: ду-ду!
Мы прощались, как во сне, Я сказала: «Жду». Он, смеясь, ответил мне: «Встретимся в аду». Если встану – упаду, Дудочка поет: ду-ду!
О глубокая вода В мельничном пруду, Не от горя, от стыда Я к тебе приду. И без крика упаду, А вдали звучит ду-ду.
(Ахматова, 1990, т. 2, с. 19-20).
«Аукается» ситуация с несчастной девушкой, утопившейся от безыс-
ходной любви. Но не жителем «испорченного» города, а сельским пас­тушком обижена героиня. Это первое нарушение «идиллического кода». Эраст у Карамзина, как помним, до конца своей жизни был несчастлив. Здесь все меняется: трагедия остается незамеченной, она не слышна из-за поющего «ду
-ду». Во-вторых, героиня теряет целостное сознание, в кото­ром не может быть противоречия между тем, какой она себе представляет идиллическую жизнь, и жизнью на самом деле. Открытие истины, что жизнь не соответствует идеалу, приводит не «к горю», а к стыду (!). Сен-
251
тиментальная героиня начинает рефлексировать по поводу собственной личности! Стыд – это проявление «социализации» «природного», естест­венного человека. Если чувство стыда соотносится с любимыми людьми и их оценкой, то стыд соединяется с виной перед ними, со страхом перед осуждением другими. И пастушок, явно утративший мироощущение «на­стоящего» идиллического пастушка, не только не защищает
героиню – он поддерживает чувство стыда героини и даже сеет это чувство, заявляя о ее греховности: «Встретимся в аду!». Делает он это, похоже, из соображений его собственной безопасности и удобства.
Чем любопытен этот пример: с одной стороны, в установке героя дает себя знать вся ненадежность, уязвимость сентименталистского микрокос­ма. С
другой стороны, это уже не просто страсть внутри отношений двух людей, «одомашнивание страсти» (Вайскопф, 1999, с. 129), отгораживание от душевных бурь – стеной монастыря или сельской хижины, садовой из­городью или плетнем, пригорками и ручейками. Здесь есть поступок, раз­рывающий круг привычных личных отношений: самоопределение герои­ни, чувство стыда выводит проблематику данного стихотворения из
узкого
круга поднимаемых сентиментализмом вопросов.
Далее увидим, как в идиллии воплотится господствующий в роман-
тизме стиль.
Черты романтизма и бидермайера в идиллии ХХ в.
Наш дешевенький, ненадеванный романтизм Плещется по наукам, искусствам и политикам, Вызывая икотные приступы скуки
Г. Оболдуев
Романтическая ментальная модель предполагает масштаб и обобщение всего, что было разобщено, – синтез разума и чувства, сознательного и ин­туитивного, человеческого и природного. И в этом – совпадение установок романтизма и идиллии. Поэты ХХ века, обращавшиеся к идиллической про­блематике, нередко реконструировали идею романтического идеала. Правда, в идиллии сама реальность позволяла человеку
обрести счастье единения с природой, с самим собой. В романтизме это стало возможно благодаря двое­мирию – другому миру – бытию, не быту! – где реализовывались лучшие че­ловеческие качества, которые не могли проявиться в обычной жизни. «Наши царства» М. Цветаевой – это владения двух фей, которые «для больших» (не­посвященных!) всего лишь две играющие
девочки. Всё, в чем «феи, добрые
соседки», видят счастье, «туманно» для взрослых:
Владенья наши царственно-богаты, Их красоты не рассказать стиху: В них ручейки, деревья, поле, скаты
252
И вишни прошлогодние во мху.
Мы обе – феи, добрые соседки, Владенья наши делит темный лес. Лежим в траве и смотрим, как сквозь ветки Белеет облачко в выси небес.
Мы обе – феи, но большие (странно!) Двух диких девочек лишь видят в нас. Что ясно нам – для них совсем туманно: Как и
на всe – на фею нужен глаз!
Нам хорошо. Пока еще в постели Все старшие, и воздух летний свеж, Бежим к себе. Деревья нам качели, Беги, танцуй, сражайся, палки режь!..
Но день прошел, и снова феи – дети, Которых ждут и шаг которых тих... Ах, этот мир и счастье быть на свете Ещe невзрослый передаст ли стих? (Цветаева, 1990, т. 1, с. 35)
Романтическое «там» – мир легенд, сказок, грёз, потустороннего ми­ра, а также детства. Вот, например, см., как стихотворение М. Цветаевой «Розовый домик» повторяет мотив романтического «там» В.А. Жуковско­го. Идиллический («смиренный и давний») «маленький домик», становится для детей воплощенным Эдемом:
Меж великанов-соседей, как гномик Он удивлялся всему. Маленький розовый домик, Чем он мешал и кому?
Чуть потемнеет, в закрытые ставни Тихо стучит волшебство. Домик смиренный и давний, Чем ты смутил и кого?
Там засмеются, мы смеху ответим. Фея откроет Эдем... Домик, понятный лишь детям, Чем ты грешил, перед кем
?
253
Лучшие радости с ним погребли мы Феи нырнули во тьму... Маленький домик любимый, Чем ты мешал и кому?
(Цветаева, 1990, т. 1, с. 155).
Идиллическое самоопределение героев часто означает то же, что и в романтической литературе, – уход от реальной жизни. Романтических от­каз от «других» всегда «масштабен» – идиллический свершается мирно, но этот тихий
протест против общеустановленного миропорядка единственно возможен. Если ранее право на «особость» претендовал избранный (!) ро­мантический герой, то теперь это право есть и у «обычного» человека. Вы­бирая в качестве «места на жительство» лес, уединенную избу, «маленький домик» и проч., герой сознательно противопоставляет свое существование миру других людей.
Нельзя сказать, что
в русской лирике ХХ века каждый раз, говоря о соприкосновении идиллии и романтизма, будут оговорки, что идиллия возможна, когда «загоняется» в сон, грезу, волшебство… Поддаваясь идиллической образности, романтизм отказывается от идеалов абстракт­ных, иллюзорных и расширенных, гордясь вполне конкретным счастьем. Действительность оказывается не «ниже» мечты, но и не вполне «пере­крывается
» ею. Обнаруживается, что «идиллия – нечто совсем иное, чем плоды одной только фантазии или как таковой существенности» (Верши­нина, 1998, с. 30). Н. Гумилев в стихотворении «На острове», отталкиваясь от описания мифических мест («И Апокалипсис был здесь написан, / И умер Пан!»), создает картины реальных лугов, «милых стен», объятий с конкретной возлюбленной, что
в конечном итоге рождает ощущение идил-
лической жизни:
Над этим островом какие выси, Какой туман! И Апокалипсис был здесь написан, И умер Пан! А есть другие: с пальмами, с лугами, Где весел жнец, И где позванивают бубенцами Стада овец. И скрипку, дивно выгнутую, в руки, Едва дыша, Я
взял и слушал, как бежала в звуки Ее душа. Ах, это только чары, что судьбою Я побежден,
254
Что ночью звездный дождь над головою, И стон, и звон. Вольный, снова верящий удачам,
Я – тот, я в том. Целую девушку с лицом горячим И с жадным ртом. Прерывных слов, объятий перемены Томят и жгут, А милые нас обступили стены И стерегут. Как содрогается она – в улыбке
Какой
вопрос! Увы, иль это только стоны скрипки Под взором звезд (Гумилев, 1991, т. 1, с. 227-228).
Это стихотворение Н. Гумилева и вышеназванные стихотворения М. Цветаевой позволяют сформулировать следующее: тяготея к идилличе­ской проблематике, романтизм начинает «усмиряться». В традиционном романтическом тексте герой был сверхчеловеком, бунтарем и искал про­рыв к высокому. Но в
романтических идиллиях обретается счастье именно в «низкой» обыденности. Романтизм поставил под сомнение искомую цельность натуры, поскольку герой оценивал других ниже уровня своей личности, что привело в конечном итоге к идее отчуждения. И здесь уже не идиллия влияет на романтизм, а романтизм накладывает отпечаток на идиллию: вдруг она стала демонстрировать обособившегося
человека, ут-
ратившего невинность в восприятии жизни:
Где вьюгу на латынь Переводил Овидий, Я пил степную синь И суп варил из мидий.
И мне огнем беды Дуду насквозь продуло, И потому лады Поют, как Мариула,
И потому семья У нас не без урода И хороша моя Дунайская свобода.
255
Где грел он в холода Лепешку на ладони, Там южная звезда Стоит на небосклоне (Тарковский, 2005, с. 183).
В стихотворении А. Тарковского из цикла «Степная дудка» можно найти одновременно и формулу «литературного» идиллического идеала (отсыл к Овидию), и формулу, «упорядочивающую эмпирическую дейст­вительность, быт как таковой» (Вершинина, 1996, с. 112), в который про­рывается несчастье («огнем беды / Дуду насквозь продуло»; «семья / У нас
не без урода»). Полученная в дар романтическая свобода («Я пил степную синь») заставила отказаться от невинного мироощущения человека: нет
единения с природой – вьюгу необходимо «переводить на латынь».
Идиллический эстетический комплекс с его двойной природой можно проследить в стихотворении А.
Тарковского «Земля неплодородная, степ­ная...», он предполагает совмещение реального (неплодородная земля, ша­лаш, кожух, овечье молоко) и иллюзорного («С Овидием и я за дестью десть / Листал тетрадь на берегу Дуная»). Изначальная предрасположен­ность идиллии к представлению себя то как реальности, то как мечты (од­нако принимающей облик существенности) обусловливает постоянные
ко­лебания значений одних и тех же художественных реалий, как бы узакони­вает внутреннюю смысловую изменчивость традиционной идиллической образности. Основу идиллии составляют «природа и идеал, в той или иной степени их сопряженности на пути к органическому единству» (Вершини­на, 1996, с. 110):
Земля неплодородная, степная, Горючая, но в ней для сердца есть Кузнечика скрипица костяная И кесарем униженная честь.
А где мое грядущее? Бог весть. Изгнание чужое вспоминая, С Овидием и я за дестью десть Листал тетрадь на берегу Дуная.
За желть и жёлчь любил я этот край И говорил: – Кузнечик мой, играй! – И говорил: – Семь лет пути до Рима!
Теперь мне
и до степи далеко.
Живи хоть ты, глоток сухого дыма,
256
Шалаш, кожух, овечье молоко. (Тарковский, 2005, с. 183)
Романтизм всегда претендовал на универсальность поднятых про­блем, изображения героя. В следующем пункте работы мы рассмотрим связанное с идиллией явление бидермайера, позволяющего говорить имен­но о неповторимости, а не о шаблонности героя, к которому стремился ро­мантизм.
Бидермайер – поздний романтизм, переходный период 1820-40-х в литературе имеет несколько синонимов
143
. Его еще называют «бытовым
гг. –
романтизмом», «поэтическим натурализмом», «мещанской редакцией ро­мантизма». Бидермайер – это кульминационный, решающий момент пере­лома в литературном сознании, момент, предшествующий утверждению реализма: «По некоторым причинам он был растянут в некоторых евро­пейских литературах, в русской литературе вследствие её стремительного развития в 1820-1840-е годы почти совершенно скрыто...»
144
. Долгое время
считалось, что в России явлений, подобных бидермайеру, не было. Воз­можно, не было – как целостного комплекса. Но все чаще появляются ра­боты о русских эквивалентах общеевропейского бидермайера
145
. Отдель-
ные черты этого метода можно найти и у авторов идиллий.
У идиллии и бидермайера не сложно выявить общее. Так, во-первых, идиллия стремится к синтезу (прежде всего родовому), и бидермайер – ли­тературное явление синтетического характера. К бидермайеру относится как отдельные проявления романтизма, бидермайера в собственном смыс­ле слова, так
и «самый поздний классицизм и все ростки реализма» (подр.

143
Известно два употребления термина «бидермайер»: в значении жанра и в значении
метода. Нами в данном случае рассматривается второе.
144
Бидермайером называют переходный период 1820-1840-х годов в немецкой и авст­рийской литературе. В силу своей специфической сложности бидермайер как целое не транспонируется на иные литературы: «В русской литературе почти обращено в "нуль" то, что в немецкой литературе застывает на самой грани слома» (Михайлов, 1989, с. 9). Современный учёный В. Немояну выступает как сторонник общеевропейского бидер­майера и стремится обосновать его: «После 1815-1820-х годов с романтизмом происхо­дят важные перемены – он умеряет свои претензии, освобождается от абсолютности и космических масштабов..; этот позднейший романтизм около 1820 года не отрекается от первоначальной высокоромантичной парадигмы, но пользуется ею иронически или трагикомически; нередко картину изначального единства распознаёшь во фрагментар­ной форме» (Nemoianu, 1984, p. 136).
145
О бидермайере в русской литературе см., например: Михайлов А.В. Гоголь в своей
литературной эпохе // Гоголь: история и современность. М., 1985; Хаев Е.С. Идилличе­ские мотивы в произведениях А.С. Пушкина рубежа 20-30-х гг. // Болдинские чтения. Горький, 1984; Балашова Е.А. Проза А.Ф. Вельтмана как явление переходной эпохи. Автореф. канд. дис. Елец, 2001 и др.
257
см.: Михайлов, 1989, с. 74). Бидермайер – это столкновение не только ми­ровоззрений, но и стилевых, жанровых решений.
Какова же идиллия со стилевой константой бидермайера?
Во-первых, в идиллии, как правило, мы не найдём «торжественного» проявления романтизма, и в эпоху бидермайера всё романтическое «усми­ряется»: не духовный взлёт и не универсализм волнует такой романтизм
, а уют и поэтизация быта. Автор даёт разрастись описанию вещей, обста­новки. Так, в стихотворении «И снова дни торжественны и глухи…», вос­производящем зимнюю жизнь в уединенном доме, В. Юнгер не упускает возможности рассказать о декорировании комнаты, об интерьере и мебели, отмеченных хорошим вкусом:
В столовой сумрачные, пышные гардины; И
трепетно-ласкающим пятном На темном бархате сияют мандарины И куст тюльпанов алых под окном. (От символистов до обэриутов.., т. 1, 2001-2002, с. 352).
В бидермайеровской идиллии всегда присутствует небезразличное от­ношение к вещи. Порой взгляд на нее преломляется видением художника. В этом как бы залог того, что увиденное действительно заслуживает осо­бого – художественного
– внимания, интереса посвященного человека. От­сюда не раз упоминание фотографий или «остановленных картин». См. «Золотой век. Идиллию» Э. Лимонова:
Лимонов тих и молчалив. он поглядывает на Елену. Та очень красива
Елена выходит в полосу лунного света. К ней слетаются ночные тяжелые бабочки. ажурные жуки и все красивые насекомые. они
кружатся вокруг нее
(Лимонов, 2004, с. 172).
Идиллический пейзаж позволяет разрастись воспоминаниям в стихо-
творении Ю. Левитанского «В будапештской гостинице, в номере, на сте­не...» (Левитанский, 2005, с. 375) или преобразовывает действительность в стихотворении «Художник» А. Жигулина:
... А в столовой, Над грудами мисок порожних, Колдовал у картины Голодный художник.
258
На картине желтели Луга и покосы. Над рекой у затона Стояли березы.
Баламутя кнутами Зеленую тину, Пастухи к водопою Сгоняли скотину…
Я смотрел на картину… Ресницы смежались. И деревья И люди Ко мне приближались.
И березы худыми Руками качали, И коровы мычали, И люди кричали.
Заскрипели уключины Над перевозом, И
запахло травою, Землею, Навозом… (Жигулин, 1981, с. 82-83).
Чаще, конечно же, предметом рассуждений поэта становится вещь поистине красивая. Никогда в «мещанской» идиллии не обнажается убо­гость, безыдеальность простого быта. Даже самые простые вещи – как в стихотворении Г. Иванова «Ваза с фруктами» – описываются произведе­ниями искусства, они становятся любимыми. Экфрасис Г. Иванова
возро-
ждает эпический образец древней идиллии:
Тяжелый виноград, и яблоки, и сливы – Их очертания отчетливо нежны – Все оттушеваны старательно отливы, Все жилки тонкие под кожицей видны.
Над грушами лежит разрезанная дыня, Гранаты смуглые сгрудились перед ней; Огромный ананас кичливо посредине
259
Венчает вазу всю короною своей.
Ту вазу, вьющимся украшенную хмелем, Ваяла эллина живая простота: Лишь у подножия к пастушеским свирелям Прижаты мальчиков спокойные уста. (Иванов, 2011, с. 270).
Описание интимно близких вещей, привлекших внимание картин можно назвать лирическим бытом, ведь чувствами пронизаны очарова­тельные безделки, семейные портреты в интерьере. Герои по­бидермайеровски
самодовольны обладанием красивых вещей.
Героев идиллии и бидермайера роднит то, что они успокоены и нахо­дятся в состоянии милой и уютной дремоты, не замечают течения времени:
Я сладко изнемог от тишины и снов, От скуки медленной и песен неумелых, Мне любы петухи на полотенцах белых И копоть древняя суровых образов. Под жаркий шорох мух проходит день за днем, Благочестивейшим исполненный смиреньем, Бормочет перепел под низким потолком, Да пахнет в праздники малиновым вареньем. А по ночам томит гусиный нежный пух, Лампада душная мучительно мигает, И, шею вытянув, протяжно запевает На полотенце вышитый петух. Так мне, о господи, ты скромный дал приют, Под
кровом благостным, не знающим волненья, Где дни тяжелые, как с ложечки варенье, Густыми каплями текут, текут, текут. (Багрицкий, 1987, с. 44).
Герои могут быть пассивны, самоуспокоенны и невозмутимы – как в характернейшем бидермайеровском проявлении, стихотворении В. Нарбу­та «Чета»:
Блаженство сельское! Попить чайку с лимоном, приобретенным в лавочке, где продавец,
как аист, начеку, – сухой, предупредительный и звонкий; прихлебывая с блюдечка, на дне которого кресты выводит лавра,
260
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]