Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Я и Другой концепция позитивной онтологии в феноменологии языка

.pdf
Скачиваний:
1
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
В свою очередь, М. де Серто, будучи теоретиком повседневной жизни, в определенном смысле «реабилитирует» повседневность речи, укоренен­ность ее в моменте говорения: точнее, он демонстрирует, что речь, как и всякая человеческая практика, не выходит за границы повседневной жиз­ни. Фактически, М. де Серто указывает на то, что абсолютно все множе­ство речей – и аутентичных, и вторичных (в терминологии М. Мерло-Пон­ти) – размещено в пространстве повседневности, как и сам человек. Для теоретического обоснования своей позиции М. де Серто предлагает рас­сматривать речь (акт говорения) как энонсиативный акт и выделяет четыре его базовые характеристики. Термин «энонсиативный акт», кото­рый переводчики на русский язык посчитали нужным оставить лати­низированным (как он употребляется и в русскоязычных изданиях работ Р. Барта, Ф. Гваттари, Ж. Лакана, М. Фуко, и в посвященных им исследо­ваниях), восходит к латинскому слову ēnūntiāre («докладывать, заявлять, объявлять») и определяется как «указывающий на процесс высказыва­ния, полифонический, информационный» [8, с. 56]. Как и у М. М. Бах­тина, акт говорения – это высказывание, акт, «заявляющий» из своего места-в-бытии о себе кому-то Другому. Характеристики, выделяемые М. де Серто относительно акта говорения, сопоставимы с фундаменталь­ными характеристиками экзистенции, что еще раз иллюстрирует онто­логическую значимость языковой способности в актуализации связи Я и Другого.
М. де Серто пишет: «Исходя из перспективы высказывания, которое и составляет предмет данного исследования, мы уделяем особое внимание акту говорения: он действует в поле лингвистической системы; он пуска­ет в ход апроприацию или реапроприацию языка говорящими; он вводит настоящее, связанное с моментом и местом говорения; он помещает дого­вор с другим (собеседником) в сеть, образуемую местами и отношения­ми. Эти четыре характеристики энонсиативного акта могут быть обнару­жены во многих других практиках (ходьба, приготовление пищи и т. д.)» [185, с. 42]. Соответственно, к характеристикам речи как энонсиативного акта относятся: базовая роль языковой способности, размещенность в мо­менте «здесь и сейчас» (вотелесненное существование в пространстве по­вседневности), апроприация языка говорящими и адресованность речи Другом у.
Подобно М. Мерло-Понти и М. М. Бахтину, М. де Серто также утвержда­ет, что «акт говорения (как и все тактики высказывания, которые он подра­зумевает) несводим к знанию языка» [185, с. 42]. Несомненно, что всякий акт говорения осуществляется в границах лингвистической системы. Од­нако системный характер языка, помимо того, что он обеспечивает воз­можность говорения (как наличие продуктов обеспечивает процесс приго-
81
товления пищи), по мнению М. де Серто, транслирует монологизирующую силу стратегии. Полифонический же характер тактики, присущий речи как модусу языковой способности, обеспечивает реальное смыслополагание, предполагающее со-творчество Я и Другого. Существование языка как си­стемы необходимо для трансляции культурной традиции, и в этом смысле языку присуща социальная роль, однако именно многочисленные индиви­дуальные акты говорения, носящие тактический, противодействующий монологичности стратегии, характер, создают полифоническое смысловое пространство. И указанная М. де Серто размещенность энонсиативного акта в моменте «здесь и сейчас», соединяющем говорящего с настоящим, позволяет мыслителю продемонстрировать, как именно практики тактиче­ского характера связывают повседневное существование человека с фун­даментальными характеристиками экзистенции. Он показывает, что речь позволяет «закрепиться» в большом времени благодаря творческому при­ращению смыслов в мире культуры, а также является «практикой выжи­вания» в малом времени человеческого существования. Ее тактический ха­рактер позволяет маневрировать в рамках всегда доминирующих в обще­ственной системе стратегий, базирующихся на систематизации и унифика­ции. Речь, как всякая укорененная в телесности практика, «прокладывает путь» к индивидуальности, в частности, позволяет уникальному голосу говорить для Другого и при этом «звучать» иначе, чем любой Другой, в рамках надындивидуальной системы языка. Соответственно, именно прак­тика речи выступает залогом творческого приращения смысла и преобра­зования социальной действительности.
Фактически обозначение речи в качестве энонсиативного акта можно рассматривать как один из методологических ориентиров данного иссле­дования, который, в свою очередь отсылает к другому основополагающе­му концепту – малое и больше время у М. М. Бахтина. Данные концепты центрируют на себе все темы, которые являются основополагающими для феноменологического понимания субъективности: телесность, уникаль­ность места-в-бытии, смыслополагание и понимание, надстраивание ми­ра культуры над природным миром в событии с Другим. Лейтмотивом во взаимосвязи данных концептов выступает акцентирование онтологиче­ской связи Я и Другого, которая актуализируется в пространстве говоре­ния. Феномен речи выступает как связующее звено в переплетении ключе­вых аспектов человеческой экзистенции, осуществляющей себя в перепле­тении «Я – Другой – мир» посредством вотелесненности, размещенности в малом и большом времени человеческого существования, расположенно­сти одновременно в мире природы и культуры.
82
3.2. Проблематизация феномена молчания
Гетерологический подход, реализуемый позитивной онтологией Друго­го в феноменологии языка в отношении языковой способности, предопре­делил не только содержательное различение трех модусов существования данной способности – язык, речь и молчание, – но и особо значимую в рам­ках данной концепции проблематизацию феномена молчания. Гетерологи­ческий подход к данному феномену позволяет эксплицировать молчание как сферу имплицитного присутствия Другого и другости в самой струк­туре языковой способности посредством выявления того факта, что мол­чание как языковой феномен базируется на отношении принципиального различия Я и Другого, которое выступает в качестве онтологического ос­нования языковой способности. Проведенное в данном параграфе исследо­вание позволяет утверждать, что обеспеченное проблематизацией молча­ния распознавание другости в самой структуре языковой способности ак­туализирует ее творческий потенциал в артикуляции новых смыслов, что, в свою очередь, подтверждает признание позитивного статуса Другого в концепциях М. М. Бахтина, М. Мерло-Понти и М. де Серто.
3.2.1. Невозможность «молчаливого Cogito»
Предварительной ступенью такого методологического приема, как про­блематизация молчания, можно считать характерное для феноменологии языка представление о сращенности мысли с речью. В частности, в твор­честве М. Мерло-Понти прослеживается четкая эволюция представлений о неразрывности мышления и языковой способности. Если М. Мерло-Пон­ти периода написания «Феноменологии восприятия» еще говорит только о сращенности аутентичной речи с мыслью, последующие его исследова­ния в сфере языковой проблематики приводят к утверждению о невозмож­ности существования так называемого «молчаливого Cogito» в принципе.
Обращаясь в «Феноменологии восприятия» к проблематике языка, М. Мерло-Понти отказывается следовать путями эмпиризма и интеллекту­ализма, которые не признают за словом никакого самостоятельного потен­циала, отводя ему лишь роль посредника. Эмпиризм приравнивает сло­во ко всем остальным психологическим и физиологическим феноменам, и «утрачивает» фигуру говорящего субъекта. Интеллектуализм же, напро­тив, со всей очевидностью утверждает субъекта, но в качестве мыслящего, а не говорящего. М. Мерло-Понти, подобно Э. Гуссерлю, обращается к по­лемике с Рене Декартом. В философии Нового времени язык считался вто­ричным по отношению к мысли, так как был всегда лишь ее «овнешнени­ем». Именно разум, считавшийся естественно присущим человеку позна­вательным инструментом, руководил человеческим отношением к миру,
83
а язык был лишь посредником в общении, притом посредником, всегда уже бывшим на своем месте по необходимости. Р. Декарт обращается к уже говорящему субъекту, который свое радикальное сомнение сразу же выра­жает в языке. Картезианское Cogito М. Мерло-Понти в «Феноменологии восприятия» называет именно «Cogito говорящим», что, по его мнению, сам Р. Декарт оставляет без внимания. М. Мерло-Понти полемизирует с Р. Декартом, полагая, что анализ максимы «Cogito ergo sum» не полон без обращения к языковой проблематике: мыслящий человек для М. Мер­ло-Понти означает одновременно и человека говорящего. Уже в «Феноме­нологии восприятия» М. Мерло-Понти пишет о фундаментальном значе­нии феномена речи в системе человеческого опыта (расширяя понятие по­знающего субъекта до субъекта воспринимающего), поскольку именно речь и является актуализацией интенции означивания: «Если бы речь предполагала мышление, если бы “говорить” означало прежде всего при­мыкать к объекту интенцией познания или представления, было бы непо­нятно, почему мысль стремится к выражению как к своему завершению, почему самый обыкновенный объект кажется нам неопределенным, пока мы не отыщем ему имя, почему сам мыслящий субъект пребывает в неве­дении своих мыслей, пока их не сформулирует или не выскажет и не запи­шет для себя, как свидетельствует о том пример многих писателей, начи­нающих книгу, но не знающих в точности, что будет ими в нее вложено. Мысль, которая довольствовалась бы существованием для себя, вне оков речи и общения, тотчас оказалась бы погруженной в бессознательное, а это значит, что она не существовала бы и для себя. На знаменитый вопрос Канта мы можем ответить, что это действительно опыт мышления – в том смысле, что мы приписываем себе нашу мысль внутренней или внешней речью. Мысль в самом деле развивается в одно мгновение и словно вспыш­ками, но затем мы еще должны ее присвоить, и именно благодаря выраже­нию она становится нашей. Наименование объектов не следует за их узна­ванием, оно и есть само это узнавание» [146, с. 231–232]. М. Мерло-Понти полагает, что роль языковой способности зачастую забывается или призна­ется вторичной по отношению к мышлению благодаря способности самой речи как бы «растворять» свое могущество, подвигая слушающего, читаю­щего или говорящего сконцентрироваться непосредственно на смысле со­общения.
Однако выражение мысли и есть ее осуществление, полагает М. Мер­ло-Понти, радикализируя свою позицию в более поздний период своего творчества. В рабочих записях к неоконченной книге «Видимое и невиди­мое» мыслитель отказывается от своей ранней точки зрения о возможно­сти существовании некоего молчаливого Cogito, одновременно углубляясь в более подробное исследование так называемого «мира молчания». Данное
84
исследование опирается на позицию М. Мерло-Понти о невозможности су­ществования молчаливого Cogito и одновременно особом статусе молча­ния в структуре языковой способности, которая стала окончательной в его феноменологии.
Схожую позицию относительно неразрывности языковой способности и мышления занимают и М. М. Бахтин, и М. де Серто. «Мысль есть всюду, где есть высказывание, где есть язык», – пишет М. М. Бахтин [12, с. 226]. М. де Серто, в свою очередь, критикует попытки философов-просветите­лей и позитивистов рассматривать Я и мышление вне языка. Утверждаемая в рамках их феноменологических концепций сращенность речи и мысли противостоит инструменталистским трактовкам языка, демонстрируя, что языковая способность присуща человеку как экзистирующему субъекту, в целостности его телесно-сознательного присутствия в мире. В этом смысле невозможно и солипсистское мышление: смыслополагающая ак­тивность реализуется в событии с Другим, так как смысл может быть толь­ко «ответным» (М. М. Бахтин): мысль, фактически, есть речь, она принци­пиально адресована Другому. Говоря о невозможности молчаливого Cogito, М. М. Бахтин, М. Мерло-Понти и М. де Серто, тем не менее, обращают внимание на то, что феномен молчания неразрывно связан с языковой спо­собностью и, представляя собой особый модус ее существования, обладает уникальной спецификой, как язык – системностью, а речь – адресованно­стью. В данной традиции обозначаются различия в понятиях молчания, тишины, паузы в речи. Все три мыслителя демонстрируют, что молчание представляет собой определенную позицию в отношении того, что не ска­зано или не может быть сказано, а значит, молчание выявляет постоянное присутствие «места Другого», некоей невысказанной другости – инаковой по отношению к смыслам, уже артикулированным в речи и включенным в определенную языковую систему.
3.2.2. «Слово говорящее» и «язык без слов»
Онтологический статус модуса молчания, отсылающий к имплицитно­му присутствию Другого и другости в структуре языковой способности, акцентируется проведением методологически значимого различения дис­курсивного и не-дискурсивного пластов языка. Собственно, связь феноме­на другости со смыслополагающей активностью и (не)артикулированно­стью инаковых смыслов прослеживается и в тех текстах М. М. Бахтина и М. Мерло-Понти, где мыслителями не говорится специально о феномене молчания, но пунктиром уже прописаны моменты, схожие с мыслью М. де Серто, детально описывающего проблематику неартикулированного смысла. Фактически, заинтересованность в дальнейшей проблематизации
85
молчания «вырастает» из более изначальных рассуждений о значимости феномена Другого и о роли языковой способности в бытии человека. Так, М. М. Бахтин указывает на существование «непознанного и неувиденного бытия», смысл которого все еще может быть артикулирован в будущем, в своем рассуждении о свободе человека как «свидетеля и судии» бытия: «И солнце <…> стало быть в себе и для себя (эти категории появились здесь впервые) и для другого, потому что оно отразилось в сознании друго­го (свидетеля и судии)…» [13, с. 341–342]. Причем подчеркивается, что че­ловек «свидетельствует и судит» именно «в слове» – поэтому бытие разде­ляется на «изреченное» и «неизреченное»: «…это свобода свидетеля и су­дии. Она выражается в слове. Истина, правда присуща не самому бытию, а только бытию познанному и изреченному» [13, с. 341].
В свою очередь, М. Мерло-Понти в своем программном труде «Феноме­нология восприятия» предвосхищает подробный разговор о творческом потенциале не-дискурсивного пласта языка посредством разведения «сло­ва сказанного» и «слова говорящего» [146, с. 496]. И. С. Вдовина именно таким образом переводит фр. parole parlée и parole parlante, «где сказанное слово означает наличный язык, определившийся и закрепившийся в обре­тенных формах выражения, а говорящее слово – язык живой, творческий, ведущий к созданию новых значений; при этом сказанное слово предполага­ет слово говорящее. В то же время говорящий субъект не просто пользует­ся наличным языком или создает новые идиомы, он одновременно и разру­шает имеющийся язык и реализует его, так что “устоявшийся язык всегда находится на пути к установлению, а новые значения в свою очередь ста­новятся наличными”» [43, с. 67]. Наряду с этим различением двух ви­дов слова М. Мерло-Понти также используются выражения «аутентичная речь», «первоначальная речь», «аутентичные и вторичные выражения» [146]. По мнению мыслителя (в период работы над «Феноменологией вос­приятия»), вторичные речи заполняют собой повседневное пространство, являясь воспроизведением привычных смыслов и не отображая активную работу мысли, которая, по М. Мерло-Понти, по сути своей и есть речь – в ее аутентичной форме: «Разумеется, следует разделить аутентичную речь, которая дает первые формулировки, и вторичное выражение – речь на ос­нове речи, которая образует основную часть эмпирического языка. Только первая речь тождественна мысли. Опять-таки, то, что мы сейчас говорим, относится только к первоначальной речи – к речи ребенка, который произ­носит первое слово, влюбленного, который раскрывает свое чувство, к речи “первого человека, который заговорил”, или к речам писателя и философа, которые будят исконный опыт по сю сторону традиций» [146, с. 234].
Развернутое содержательное различение дискурсивного и не-дискурсив- ного пластов языка (терминологически заимствованное, как это отмечает
86
Дж. Мюррэй [315], у Сейлы Лангер) отражено в языковой теории М. де Сер­то, который подробно демонстрирует, как в самой языковой способности заложен потенциал предпонимания и артикуляции другости и «места Дру­гого». М. де Серто указывает на то, что позитивистские трактовки языка характеризуются инструментальным и, соответственно, довольно однобо­ким подходом к языку постольку, поскольку они обращены именно к языку дискурсивному и не уделяют внимания целому пласту языковых интуи­ций. В свою очередь, М. де Серто в какой-то мере афористично имену­ет не-дискурсивный пласт «языком без слов», что позволяет мыслителю очертить сразу два аспекта гетерогенной природы языковой способности. Во-первых, тем самым он демонстрирует, что способы обращения с ми­ром, функционирующие сходным с языковой способностью образом, про­низывают все пространство очеловеченного мира. Например, к не-дискур­сивному пласту М. де Серто относит язык произведения искусства – как и речевое высказывание, оно характеризуется наличием автора, адресован­ностью Другому, контекстуальностью. Во-вторых, демонстрируя таким образом определенные границы «власти» слова, М. де Серто напоминает о том, что мир и Другой никогда не являются полностью понятыми и арти­кулированными в языковом опыте человечества. Соприсутствие этого по­таенного пласта непроговоренного, как подчеркивает М. де Серто, предпо­нимается именно в интуициях не-дискурсивного пласта языка, находя­щегося на границе возможной артикуляции смысла. Дискурсивный язык (точнее, «дискурсивные языки» во множественном числе – например, язык науки) характеризуется использованием «правильных значений», закреп­ленных в конкретном дискурсе.
Эта черта делает дискурсивный язык удобным в использовании и необ­ходимым для функционирования общества как системы, однако раскры­тие фундаментального значения языковой способности для актуализации онтологического переплетения Я, Другого и мира предполагает возмож­ность артикуляции новых смыслов, еще не вошедших в разряд «правиль­ных значений». Именно существование не-дискурсивного пласта языка в качестве пространства предпонимания Другого и другости, поиска воз­можностей ее артикуляции, обуславливает базовую роль языковой способ­ности в процессе осмысления действительности.
Соприсутствие другости оказывается, таким образом, включено в саму структуру языковой способности, фундируя ее творческий потенциал за счет противопоставления инаковости существующим системам «правиль­ных значений». Творческое приращение смысла, осуществляемое в диало­гическом взаимоотношении Я и Другого, становится возможным, в том числе, благодаря способности языка «вбирать» в свои границы объем еще не артикулированной другости – переводить молчание в модус говорения.
87
Существование интуиций не-дискурсивного языка маркирует фундамен­тальность феномена другости в пространстве очеловеченного мира, по­скольку и сам мир, и всякий Другой всегда выступают по отношению к Я как определенная тайна, как манифестация другости в качестве прин­ципиальной инаковости.
3.2.3. Феномен молчания и «бессловесность восприятия»
Дабы рельефно очертить молчание в качестве модуса языковой способ­ности – как феномен именно человеческого бытия, – следует обратиться к разведению терминов молчания и тишины, проводимому М. М. Бахти­ным. Очерченная им структура логосферы («молчание – слово – пауза») сра­зу маркирует данное разведение. Молчание М. М. Бахтин относит к сфере логоса, считая его отсутствием слова – т. е. осмысленного звука. Тишина же является отсутствием звука как такового. Соответственно, тишина при­суща всему миру и может быть механически нарушена любым звуком, ис­ходящим из живой и неживой природы. Молчание же может нарушаться только осмысленно и персоналистично, оно возможно только в очелове­ченном мире.
Альтернативой звучащей речи представляются тишина и молчание – темы, на первый взгляд уводящие в сторону от языковой проблематики. Зачастую, особенно в дискурсе европейской культуры с привычкой це­нить активную позицию субъекта-творца, приоритет отдается говорению, на фоне которого молчание есть лишь пауза, пробел, а тишина представ­ляется «чистой доской», на которой через мгновение проступят слова. Но не все столь очевидно при осмыслении онтологического значения моду­са молчания. Во многом, эта сфера оказывается связующим элементом меж­ду теми феноменами, о которых можно говорить, и теми тайнами бытия, о которых сказать невозможно.
Так, молчание и тишина связывают языковое и внеязыковое в человече­ском существовании. Молчание действительно может быть паузой в речи (и даже выразительной паузой, акцентом), но может быть и необходимым условием контакта с некими проявлениями бытия, в принципе не вырази­мыми в языке. Молчание может быть понято как феномен, намного более самостоятельный и наполненный смыслом, нежели просто отсутствие речи или секундная пауза. В качестве иллюстрации можно привести «апо­логию» белого цвета, выдвинутую английским писателем Гилбертом Че­стертоном в его эссе «Кусочек мела». Он пишет: «Одна из основных истин, сокрытых в оберточной бумаге, гласит, что белое – это цвет; не отсутствие цвета, а определенный, сияющий цвет, яростный, как багрянец, и четкий,
88
как чернота. Когда наш карандаш доходит до красного каления, мы рисуем розы; когда он доходит до белого каления, мы рисуем звезды» [209, с. 145]. Молчание представляется тем же «белым цветом»; то, что поначалу кажет­ся отсутствием чего-то иного, на самом деле ярчайшим образом дает о себе знать в человеческой жизни.
Ближе всего в трактовке молчания подходит к этой метафорике «белого цвета» М. Мерло-Понти, что в данном случае несколько сближает его идеи с подходом М. Хайдеггера. А. В. Михайлов так пояснял взгляды М. Хайде­ггера: «“Язык основывается в молчании”, – сказано у Хайдеггера, – язык, или речь. Есть, однако, не одно только молчание: молчат люди, и, пока они молчат, в них совершается мысль, зреет слово, которое станет речью и вы­разит то, что скажет речь, и то, о чем “молчалось”; молчит все окружающее человека, своим молчанием выговаривая осевшие на нем слова. Слова че­ловека окружены многообразием молчания, которое отчасти есть молча­щая речь, отчасти приуготовление к речи, отчасти ее своеобразный оса­док, слившийся и неразделимо совместившийся с тем, что есть наличное, с его обликом и образом» [149, с. XIII].
И у М. Мерло-Понти в «Видимом и невидимом» появляются пассажи о некоем «молчании восприятия», которое можно назвать «предметом из проволоки» [141, с. 349], про который нельзя сказать, сколько у него сто­рон или что это конкретно такое, но, тем не менее, он находится тут, рядом с Я. Там же М. Мерло-Понти пишет о том, что необходимо прояснить про­блему «молчаливого и говорящего Cogito». Он пишет о наивности молча­ливого Cogito, считающего себя «адекватностью молчаливого сознания, тогда как само описание его молчания целиком и полностью опирается на способности языка» [141, с. 255]. Однако отмечает он и неправоту Р. Декар­та, не предполагающего молчаливое Cogito как возможность – а значит, не задумывающегося о языке. Таким образом, несмотря на окончательное утверждение невозможности молчаливого Cogito, М. Мерло-Понти, все же, обращает внимание на существование неких ситуаций, которые не выра­жены в языке. Можно предположить, что говорящая метафора «предмет из проволоки» направлена именно на иллюстрацию феномена «бессловес­ности восприятия». Этот пласт бессловесности в переплетении человека с Другим и миром – нечто, не замечаемое мышлением, полагающим себя всеобъемлющим, нечто, не замеченное Р. Декартом. Поскольку М. Мерло­Понти отождествляет речь и мышление, следует предположить, что «бес­словесность» есть одновременно «немыслимость». По-видимому, он го­ворит не о ситуации, которая является еще не высказанной, а о ситуации, которая в принципе не может быть высказана и промыслена. То есть эта ситуация маркирует то же присутствие неартикулированной другости, ко­торое фиксирует М. де Серто при исследовании не-дискурсивного языка.
89
В эссе «О феноменологии языка» М. Мерло-Понти пишет: «Для говорящего субъекта выражать значит осознавать. Причем он выражает нечто не толь­ко для других, но также и для того, чтобы самому знать, что же, собствен­но, он имеет в виду» [143, с. 102]. Человек не представляет собой чистое Cogito, а значит, способ его связи с миром посредством языка и мышления не является единственным. Отказ от конституирующего сознания и ут верж­дение телесной связи с миром приводит к признанию того, что действи­тельно существуют и бессловесные связи Я с миром.
Есть нечто непроговариваемое, как вышеупомянутый «предмет из про­волоки», нечто, о чем человек никогда не сможет сказать, что оно такое, но принимает, что оно наличествует. В этом случае молчание можно назвать осмысленным, в отличие от бессловесности восприятия, исходящей из той же тишины, в которую может погружаться животный и растительный мир. Молчание это наделено смыслом, очеловечено, как и речь, поскольку оно есть выбор позиции. Речь не может длиться бесконечно, постоянно – она всегда прерывается молчанием. Паузы в речи имеют такую же выразитель­ную силу, как и слова. Таким образом, можно сказать, что «молчание о бес­словесном» есть осмысленный выбор. Это вовсе не уничтожение бессло­весного, поскольку оно так же невозможно, как и проговаривание бессло­весного. Это смирение с тем, что бессловесные ситуации в переплетении Я, Другого и мира существуют неизбежно.
Этим рассуждением М. Мерло-Понти напоминает, отчасти, о периоде детства, когда ребенок еще не говорит, но уже осваивает иные способы об­ращения с миром, отчасти, о бессилии попыток полного овладения миром. Мир необъятен, но он фундирует интенцию означивания. Как указывает И. С. Вдовина, «Все возможности языка, по Мерло-Понти, уже даны в струк­туре безмолвного мира человека, в ней же есть все условия для того, чтобы наше говорение было нацелено на мир и адресовалось “другому”» [43, с. 66]. Человек стремится выразить мир, осмысляет и очеловечивает его в пере­плетении с Другим. «Бессловесность» определенных ситуаций, над кото­рыми не властна речь, нисколько не отдаляет Я от мира и Другого. Напро­тив, мир, а также Я и Другой в нем всегда суть тайны для всякого чело­века, по отношению к которым он не становится в ситуацию «вовне», делая их объектом. Не только общий процесс смыслополагания связывает Я с Другим, но и то, что есть «бессловесность» взаимодействия с миром – нечто, что никогда не может быть переадресовано Другому, – точно так же переплетает Я с Другим, ведь и для него оно остается «бессловесным». Таким образом, и «бессловесные» связи с миром, и осознанность молча­ния, и погруженность в речь, а значит, в культурный мир, – все эти аспек­ты человеческого бытия-в-мире переплетают Я с Другим.
90
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]