Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Художественный текст Михаила Пришвина лингвостилистический аспект. Монография

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
ГЛАВА 2
ПРИШВИН О ЯЗЫКОВОМ АСПЕКТЕ
ФОРМИРОВАНИЯ
ХУДОЖЕСТВЕННОГО ОБРАЗА
При знакомстве с многолетними размышлениями Пришвина о писательском языке и стиле обращает на себя внимание принципи­ально важная для него оппозиция: литературный язык (это плохо) vs народный язык (это хорошо). Сразу же встает вопрос, что При­швин понимает под литературным языком, если он по определению плох? И что это за народный язык – или это то, что в лингвистике называется национальным языком, или это просторечие, или это представленный во всем многообразии диалектов язык крестьянства, составлявшего в пору раннего пришвинского творчества абсолютное большинство населения Российской империи?
Попробуем разобраться с этими устойчивыми для пришвинской документальной прозы и столь принципиально важными для самого Пришвина понятиями, естественно, не совпадающими с научными понятиями об оппозиции литературный язык / просторечие.
Во-первых, в современной лингвистике литературный язык не мо­жет быть противопоставлен национальному языку, поскольку явля­ется его наиболее представительной формой. При этом он противопо­ставлен просторечию, диалектным и социолектным формам, жаргону и т. д. С другой стороны, очевидно, что этимологически термин «ли­тературный язык» связан с существованием литератур ы. В. В. Вино­градов, подчеркивая роль письменности в развитии национального литературного языка, в то же время не исключал устную речь из бы­тования литературного языка, предлагая различать письменно-книж­ную и устно-разговорную его формы. «Трудно указать другое язы­ковое явление, – писал Виноградов, – которое понималось бы столь различно, как литературный язык. Одни убеждены в том, что лите-
21
А. В. Святославский. ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ТЕКСТ МИХАИЛА ПРИШВИНА: ЛИНГВОСТИЛИСТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ
ратурный язык есть тот же общенародный язык, только “отшлифо­ванный” мастерами языка, т. е. писателями, художниками слова; сто­ронники такого взгляда прежде всего имеют в виду литературный язык нового времени и притом у народов с богатой художественной литературой. Другие считают, что литературный язык есть язык пись­менности, язык книжный, противостоящий живой речи, языку раз­говорному...> Третьи полагают, что литературный язык есть язык, общезначимы для данного народа, в отличие от диалекта и жаргона, не обладающими признаками такой общезначимости» [23, с. 289].
Пожалуй, из предлагаемых вариантов Пришвину ближе всего понимание литературного языка как «книжного и противостоящего живой речи». Переводческая деятельность в годы увлечения мар­ксизмом, изучение философии и естествознания, научная и практи­ческая деятельность в области сельского хозяйства (Пришвин даже написал научную монографию «Картофель в полевой и огородной культуре») – все это так или иначе связало Пришвина с книжной научной и публицистической формой языка и, по-видимому, как-то сковывало его. В то же время он буквально любовался окружавшей его устной речью различных сословий, которую и относил всегда к «народной речи». Позднее сам Пришвин так описал это состояние: «Во время службы на опытной [сельскохозяйственной. – А. С.] стан­ции я вынес для себя ценную страсть прислушиваться к народной речи, я дивился ее выразительной силе. В это время в литературных кругах, перемоловших уже первое декадентство, начинало процве­тать особое эстетическое народничество, искавшее опоры в мистике. Но не старое народничество, не новое славянофильство, не эстети­ческая мистика и “мистический анархизм” были основанием моих литературных занятий. Я начал заниматься изучением языка просто потому, что невыносимо скучно было заниматься агрономией, – это первое, а второе – потому, что, будучи типичным заумным русским интеллигентом, в конце концов я должен был как-нибудь материали­зоваться в жизни» [92, c. 13].
Как видим, Пришвиным двигала боязнь как интеллигентской ху­дожественно-философской «зауми» эпохи декаданса, так и чрезмер­ного увлечения сухим научным языком, ориентированным исключи­тельно на реализацию информирующей речевой функции.
22
Глава 2. Пришвин о языковом аспекте формирования художественного образа
Однако обращает на себя внимание странный парадокс. Пришвин боится научно-документального стиля, но при этом последовательно демонстрирует приверженность жанру очерка, с которого начинался его путь в литературу. Книга «В краю непуганых птиц» даже имела подзаголовок «Очерки Выговского края». Вторая его книга «За вол­шебным колобком» имела подзаголовок «Из записок на Крайнем Севере России и Норвегии». Более того, в своих общественных вы­ступлениях и письмах 1920–1930-х гг. Пришвин ориентирует многих писателей, в том числе молодежь, именно на жанр очерка, считая, что дорасти до больших художественных форм далеко не всем су­ждено. Встает вопрос о соотношении научной достоверности и ху­дожественного вымысла в жанре очерка. Оставаясь сам во многом приверженцем очерка, Пришвин видит задачей беллетриста, прибег­нувшего к этой жанровой форме, – уход от чистой документальной фиксации фактов с соответствующим нейтральным научным стилем изложения – в «художественность», чтобы осуществить ту самую функцию речи, которую В. В. Виноградов называет художественной, Р. Якобсон – поэтической, а Льежская школа – риторической. Едва ли не главным признаком этого нового стиля, рожденного у При­швина из этнографического очерка, вытекающим из его идеи «род­ственного внимания» к окружающему миру, является образность, строящаяся на приемах олицетворения природы и обращения к свой­ственной фольклору сказовой речи, во многом и обусловленной зна­чимостью природного мира для устного народного творчества.
Чаще всего, говоря об очерковом жанре у Пришвина, исследо­ватели вспоминают мнение А. Блока, приведенное самим Пришви­ным в его же очерке, написанном в 1933 г. и озаглавленном «Мой очерк. Биографический анализ». Условившись, что нужно понимать под очерком не литературную форму, а специфическое отношение к материалу, называемое одновременно «подчинением» материалу и «оволением» его, Пришвин цитирует Блока, следующим образом охарактеризовавшего пришвинскую книгу «За волшебным колоб­ком»: «Это, конечно, поэзия, но и еще что-то» [90, с. 5]. Мнение не­сколько необычное, потому что о стиле первых книг Пришвина в те годы естественнее было бы сказать наоборот: это этнографический документально-публицистический очерк, но и еще что-то поэтиче-
23
А. В. Святославский. ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ТЕКСТ МИХАИЛА ПРИШВИНА: ЛИНГВОСТИЛИСТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ
ское. Объясняя этот феномен, Пришвин констатирует, что в нем есть что-то от поэта, но остается и что-то от ученого, что придает специ­фический колорит достоверности его очерку. Это «что-то» находит отражение в художественном тексте как «остаток материала, художе­ственно не проработанного вследствие более сложного, чем искус­ство, отношения автора к материалу ... в правдивости своей до того сильного, что краеведы, этнографы, педагоги, охотники считают его сочинения этнографическими, краеведческими, охотничьими, дет­скими и так далее» [89, с. 6]. Более того, работая над книгой «Род­ники Берендея» по итогам путешествия по Владимирской и Яро­славской земле в 1925 г., Пришвин попытался представить этот свой беллетризованный очерк как альтернативу традиционному научно­краеведческому очерку, за что даже был подвергнут критике пере­яславским краеведом М. И. Смирновым и крупнейшим авторитетом литературного краеведения Н. П. Анциферовым
1
.
В. Д. Пришвина, рассуждая о творческом методе Михаила При­швина, писала: «Художественно зримые образы являются одно­временно мысле-образами, – так называем мы интеллектуальные и нравственные идеи, через которые Пришвин видит мир. Они ста­новятся его вечными спутниками, символами, выражающими его мировоззрение» [99, с. 7].
Без преувеличения можно сказать, что для Пришвина на всех этапах творчества был характерен культ его любимой «народной» речи. Сильной стороной такой позиции было убеждение Пришвина, что в устном общении с другим человеком, через речь, лучше всего раскрывается душа человека. В сборнике миниатюр «Глаза земли» есть миниатюра (как всегда, у Пришвина построенная из записей в дневнике), описывающая ситуацию, когда девушка-читательница спрашивает об источнике задушевности в книгах писателя. В ответ на ее несколько банальный вопрос: «Вы человека любите?» – При­швин отвечает: «Люблю не человека, а язык, держусь близости речи, а кто близок к речи, тот близок и душе человека» [71, с. 87].
1
Подробнее см. об этом в нашей работе : Святославский А. В. М. М. Пришвин и Н. П. Анциферов:
К проблеме художественной образности в краеведческом очерке // Советская культура в краеведении, экскурсоведении, музееведении: Сб. науч.-метод. работ. – М.: Древлехранилище,
2017. – С. 135–149.
24
Глава 2. Пришвин о языковом аспекте формирования художественного образа
В ранних произведениях Пришвин действительно максимально близок к речи простого народа и охотно делает своими героями наи­более оригинальных и колоритных выходцев из народа, причем на­рода, понимаемого в широком смысле, где наряду с крестьянами есть место и мещанству, и купечеству, в обстановке культуры которого, кстати, рос юный Пришвин. С годами в рассуждениях на отвлечен­ные темы Пришвин сам прибегает к стилю книжной речи, исклю­чая, пожалуй, язык и стиль средств массовой информации, газет­ный стиль, который навсегда оставался негативным раздражителем для Пришвина и символом дурного вкуса, если речь шла о писатель­ской среде. Более того, зрелый писатель Пришвин понимает, что без­оглядное увлечение копированием даже его любимой народной речи опасно для художника слова, который не должен быть лишь копи­истом жизни. Пришвин встает здесь перед древнейшей проблемой мимесиса как отражения мира и боится как в себе, так и в настав­ляемых им молодых писателях чисто документального очеркизма, справедливо полагая, что в беллетризованном очерке, не говоря уже о сугубо художественных жанрах, должно быть видно лицо писате­ля, ибо все представленное на страницах произведений пронесено через его душу.
Наставляя молодого литератора, принесшего на суд мастера свои труды, Пришвин говорит: «У автора должно быть особое чувство родного языка, и это, по-моему, достигается постоянным и любов­ным чтением образцов. Но при наличии таланта это чувство меры является само собою» [71, с. 325]. Как видим, помимо любви к язы­ку, таланта и знания жизни, Пришвин обращает внимание на «образ­цы», иначе говоря, призывает учиться языку у классиков, которые при всем разнообразии их идиостилей дали пример того, как, не бу­дучи копиистом, отражать реальность в художественной форме. Естественно (на это, конечно, обращал внимание и В. В. Виногра­дов), в национальном языке с развитой художественной словесно­стью она сама по себе составляет фундамент литературного языка. При этом Пришвин поднимает давний и больной вопрос о чувстве меры, до сих пор возникающий в литературе в связи со склонностью некоторых литераторов к неоправданной перегруженности произ­ведений специальной (научная, производственная), диалектной,
25
А. В. Святославский. ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ТЕКСТ МИХАИЛА ПРИШВИНА: ЛИНГВОСТИЛИСТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ
просторечной, жаргонной или просто вычурной в стилистическом отношении лексикой и организацией речи. Автор никак не должен потерять себя за своими героями, притом что они могут являться носителями этих девиантных или специальных языковых и речевых форм, считает Пришвин.
Еще одной устойчивой категорией в размышлениях Пришвина о языке и стиле является «простота» языка. В ноябре 1928 г. к нему обратился влиятельный литературный чиновник Артемий Халатов, занимавший пост председателя правления Госиздата, с просьбой дать для газеты «Читатель и писатель» свои соображения о состоя­нии молодой советской литературы. Пришвин ответил подробным письмом, где естественным для себя образом уделил внимание язы­ковой форме литературы. «Чисто формальное, – пишет Пришвин, – бюрократическое отношение к материалам жизни прежде всего сказалось на языке. В эпоху государственного устремления к интере­сам трудящихся, рабочих и крестьян мы совершенно утратили вос­приятие устного словесного творчества многомиллионных народов Союза. <...> Почему же в наше время, когда открылись взоры тру­дящемуся человеку, язык его на страницах газет и журналов явился в таком обезображенном виде, что часто даже и непонятен народу? Однажды я дал деревенскому мальчику свой рассказ о еже и собаке, написанный для пятилетних. Рассказ походил на сказку и там был прочитан с большим успехом. Я потом спросил одного умного кре­стьянина, почему так понравилось, и он ответил: “По-русски напи­сано”. Масса устремленных в краеведение сил селькоров и рабкоров никак не может понять, что сила их убеждения заключается в силе слова, что единственное их и страшное оружие – слово и что слово это нужно достать у самого трудящегося человека во время его про­изводства» [74, с. 322].
В приведенном письме, как видим, Пришвина беспокоит бюро­кратизация языка средств массовой информации, ощутимый крен языка СМИ в сторону делового, по сути, канцелярского стиля, ко­торый позднее К. И. Чуковский в книге «Живой как жизнь. Разго­вор о русском языке» назовет «канцеляритом» [128, с. 110]. Подоб­ное «омертвение» речи обычно вызывалось желанием пишущего (а иногда и говорящего) показаться образованным и начитанным,
26
Глава 2. Пришвин о языковом аспекте формирования художественного образа
а для молодых литераторов 1920-х гг. дело усугублялось тем, что ими двигало априорное убеждение, что в письменной речи в прин­ципе не место формам разговорного стиля, что вся письменная речь по определению должна пользоваться средствами делового стиля и особого партийно-политического новояза («новое время – новые песни»). Пришвину, следующему в русле русской классики XIX в., такие языковые явления были столь же чужды, как и эксперименты с поиском новых форм в эпоху декаданса.
Борьба Пришвина за «народность» письменного языка, в том числе языка художественной литературы, напоминает позицию А. С. Пуш­кина, который, отвергая требования стилистического единообразия литературных текстов, активно обращался к разговорному стилю и к просторечию. В. В. Виноградов в своей книге о языке и стиле Пушкина, отметив, что Пушкин избрал путь «стилистического со­четания “неравностей”», писал об этом: «Пушкин сначала избирает то же направление, что Жуковский [Допущение в стихи простореч­ных слов. – А. С.]. Но движется более быстро, противоречиво, сразу по разным дорогам, и в то же время скоро врезается глубже в толщу национально-бытового просторечия и простонародного языка. <...> Самый процесс “олитературиванья” просторечия предполагал нали­чие такой стилистической среды, которая могла бы впитать и раство­рить в себе формы разговорно-бытовой речи. Средой, исторически выполнявшей эту миссию, была система церковно-книжного языка. Ведь “просторечие” в дворянских и развивавшихся под их влиянием буржуазных стилях не должно было бледнить, бесцветить литера­турную мысль. Напротив, оно несло новые стилистические краски, новые предметные и идеологические формы в систему литературно­го языка» [30, с. 99].
Пришвин связывает неестественность, нарочитость стиля неко­торых писателей с избыточной рассудочностью. Формирование ре­чевого потока, по его мнению, должно быть естественным, если че­ловеку суждено стать писателем. Поэтому, научаясь литературному мастерству (знакомство с образцами, умение слушать и воспроизво­дить звучащую речь, развитие образного мышления и т. д.), начинаю­щий писатель, по мнению Пришвина, должен раскрепоститься и по­зволить себе заговорить языком души. «Борьба моя с рассудочностью
27
А. В. Святославский. ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ТЕКСТ МИХАИЛА ПРИШВИНА: ЛИНГВОСТИЛИСТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ
и привычками началась с тех пор, когда я взялся за перо, – вспоминал Пришвин. – Мои первые неудачные повести написаны были литера­турным языком и неудачны были потому, что, во-первых, их постро­ение исходило не от сердца, а от головы. Во-вторых, написано было чересчур литературно. Напротив, когда я в путешествии обретал не­сомненную уверенность, что какой-то огромный мир существует вне меня, что я был свидетелем его, то в сочинениях появлялась мысль и оригинальный язык» [96, с. 115]. Итак, «литературность» – враг ли­тературы. Эти рассуждения Пришвина напоминают обучение реме­слу, когда мастер приучает обучающегося во время работы смотреть на материал, а не на инструмент.
В то же время наряду с освоением разнообразных пластов народ­ного языка и языка русской классической литературы нельзя не при­нять во внимание врожденный талант самого Пришвина как мастера слова. По свидетельству В. Г. Лидина, посетившего в 1924 г. при­швинские места Русского Севера, один из местных жителей (капи­тан парохода), встречавшийся с Пришвиным в 1906 г., запомнил его как неординарного рассказчика: «Занимательный человек, и говорит так, что вовек не забудешь…» [104, с. 788]. Таким образом, можно сделать вывод, что даже в самом начале литературного пути При­швин отличался качеством и манерой речи, раскрывавшей в нем наличие риторических навыков и образности, делавшей его устные рассказы интересными и запоминающимися.
В свете огромного внимания, уделенного Пришвиным пробле­ме собственной художественной формы, встает вопрос об эволю­ции стиля его произведений. Есть ли изменения в стиле Пришвина от первых этнографических книг до произведений 1950-х гг., право­мерно ли говорить о большей зрелости художественной формы позд­него Пришвина, или так ставить вопрос нельзя, можно ли говорить об эволюции жанровых форм? Что менялось в стиле Пришвина с го­дами и что сохранялось как константы его своеобразного в
идения мира, нашедшего отражение в языке и стиле его художественной прозы? На эти вопросы мы постараемся ответить в следующих гла­вах данной работы.
28
ГЛАВА 3
ЛИНГВОСТИЛИСТИЧЕСКИЕ
ОСОБЕННОСТИ РАННИХ
ПРОИЗВЕДЕНИЙ М. ПРИШВИНА
Мы уже затронули некоторые особенности жанра пришвин­ского очерка и отметили причудливое сочетание художественного и научно-документального в прозе Пришвина, теперь подробнее остановимся на первых литературных опытах писателя, принес­ших ему одновременно успех в литературных кругах и в кругах ученых этнографов и географов. Речь идет о двух книгах, ро­жденных по впечатлениям пришвинских путешествий по Русско­му и норвежскому Северу в 1907 г.: «В стране непуганых птиц» и «За волшебным колобком» и о цикле рассказов 1910-х гг., на­званных самим писателем впоследствии при подготовке собраний сочинений «старыми рассказами» («Крутоярский зверь», «Птичье кладбище» и «Бабья Лужа»).
Напомним еще раз, что первая книга «В краю непуганых птиц» имела подзаголовок «Очерки Выговского края», а вторая «За вол­шебным колобком» – «Из записок на Крайнем Севере России и Норвегии». Тем самым был задан автором жанр путевых заме­ток и этнографических очерков, что во многом должно было опре­делить лингвостилистические особенности этих произведений. В первой книге признаки столь свойственного более позднему При­швину сказового стиля в речи рассказчика-путешественника менее выражены. Общий стиль книги очерков – нейтрально-повествова­тельный, типичный для образованного, владеющего литературным языком и хорошим слогом автора-рассказчика, поведавшего о собы­тиях, участником которых он был. Образ рассказчика максимально приближен к образу автора, что и характерно для дневниковой фор­мы и записок путешественников. Особенно яркой художественной
29
А. В. Святославский. ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ТЕКСТ МИХАИЛА ПРИШВИНА: ЛИНГВОСТИЛИСТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ
выразительности , свойственной более позднему Пришвину и свя­занной с использованием огромного потенциала поэтических тро­пов и фигур, здесь мы также еще не отмечаем. Нередко рассказчик описывает пейзаж, пользуясь простыми предложениями, не прибе­гая к изыскам тропики. Вот, например, описание Выг-озера, образ которого напомнил Пришвину знаменитую в те годы картину швей­царского художника Арнольда Бёклина «Остров мертвых»: «На озе­ре всюду разбросаны большие и маленькие острова. Большие не так интересны: их не охватишь глазом, и они кажутся берегом. Но ма­ленькие своеобразно красивы. Особенно хороши они в летнюю, со­вершенно тихую погоду. Из водной глади тогда всюду вырастают кучки угрюмых елей <...> Напоминают они немного бёклиновский “Остров смерти”» [70, с. 64]. «Для Пришвина, – замечает З. Я. Хо­лодова, – бёклиновская картина служит поэтическим средством, усиливающим необычность впечатления, вызванного суровой при­родой, – “небывалое”» [122, с. 6].
Писателя больше чем пейзажи интересуют колоритные северные типы, для характеристики которых он часто прибегает к речевым портретам. Мастерица плача – «вопленица» Степанида Максимов­на рассказывает о явлении ей умершего мужа: «Навопелась раз я, – а я каждое воскресенье к нему на могилу вопеть ходила, – и наде­ла мужнину шубу, да в одевальницу закуталась, а то после вопу-то дрожь брала. Поехала за сеном. И только проехала сенной наволок, вдруг рапсонуло мне на воз. Гляжу – муж в жилецком платье…» [70, с. 88–89]. Отрывок передает особенности народного просторечия, эмоциональное напряжение рассказчицы, вспоминающей страш­ный эпизод своей жизни, с сохранением диалектных слов, если они не мешают пониманию смысла происходящего. Иногда лите­ратурные аналоги диалектизмов приведены прямо в скобках по тек­сту, чтобы не отвлекать читателя на специальные комментарии вне основного текстового корпуса: «А уж как гугай-то (филин) в лесу кричит <...> А по снегу все кубани (тени)…» [70, с. 89]. Но иногда автор-рассказчик все-таки сам переходит на народный язык, что ре­ализуется в тексте в виде фрагментов несобственно-авторского повествования. История жизни Степаниды рисуется в виде харак­терного для самой героини и ее окружения словесного ряда: «В дет-
30
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]