Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Философические письма, адресованные даме
.pdf
ных, как царские думы», иногда даже в переходах и различных помещениях самого дворца
1
. Шумные скитания щеголеватой, утонченной, богатой самыми драгоценными надеждами молодежи очень скоро возбудили внимательное,
любопытное, бодрствующее чутье Чаадаева и еще скорее
сделались целью его верного, меткого, исполненного симпатического благоволения охарактеризования. Юных, разгульных любомудрцев он сейчас же прозвал «филосо фамиперипатетиками». Прозвище было принято воспитанниками с большим удовольствием, но ни один из них не сблизился столько с его творцом, сколько тот, которому впоследствии было суждено сделаться неоцененным сокровищем,
лучшею гордостью и лучезарным украшением России.
Дружбу Пушкина с Чаадаевым рассматривали до сих
пор различно и, можно сказать, двояким образом. Большинство в ней больше ничего не видало как только рекомендацию для одного Чаадаева, т. е. оно допускало некото-
1
Сюда можно отнести анекдот очень потешный и вообще
малоизвестный. Один раз под вечер, когда все кошки делаются
серыми, Пушкин, бегая по какому-то коридору, наткнулся на
какую-то женщину, к которой пристал с неосмотрительными
речами и даже, сообщают злоязычники, с необдуманными прикосновениями. Женщина подняла крик и ускользнула, однако
же успела рассмотреть и узнать виновного. Она была немолода,
некрасива и настолько знатна, что слух об этом маленьком происшествии дошел до ушей самого государя. Государь, недовольный шалостью одного из воспитанников своего любимого лицея, приказал немедленно Пушкина высечь. Энгельгардт этого
приказания не исполнил. Известно, что при императоре Александре I можно было иногда повелений такого рода не выполнять, а потом за ослушание получать благодарность. Слух же
про крошечный скандальчик разнесся по Царскому Селу, и раздражительный поэт почтил пожилую девушку следующим
французским четверостишьем, в котором, мне кажется, уже
вполне проглядывают столько впоследствии известные и грозные пушкинские когти:
On peut très bien, mademoiselle,
Vous prendre pour une maquerelle,
On pour une vieille guenon:
Mais pour une grâce, — oh, mon Dieu, non.
391

. .
рое значение в Чаадаеве настолько лишь, насколько его
знал Пушкин. Вне отношений с Пушкиным, с точки этого
воззрения, Чаадаев сам по себе терял всякий смысл, всякую
благоразумную причину к бытности и превращался в несу-
1
ществующую величину. Меньшинство
, напротив того, воздвигало Чаадаева каким-то наставником и даже создателем
великого поэта русской земли, его воспитателем и пестуном, на него бесконечно влиявшим, недремлющим Провидением, которое его образовало, укрепило и двинуло на великое служение, а в роковое мгновение страшной опасности окончательно спасло и сохранило. Словом сказать, это
мнение буквально приняло на веру и себе усвоило пушкинские комплименты Чаадаеву, щедро рассыпанные в разных
местах сочинений и особенно в знаменитом послании.
По-моему, одинаково трудно решить, который из этих
двух взглядов ошибочнее, сколько положительно и несомненно, что они оба, если бы могли быть справедливыми и
верными, были бы до крайней степени оскорбительными и
обидными для памяти обоих деятелей. Слава и личность
каждого из них понесли бы значительную убыль и невознаградимый ущерб, если бы такие воззрения могли иметь
хотя тень основательности.
Первый взгляд, собственно, не заслуживает серьезного
опровержения. Как ни велик был гений Пушкина, не настолько же он был могуществен, чтобы из ничтожества создать памятного человека. В числе прочих высоких свойств,
отличавших Пушкина, резко выказалось в целой его жизни
то, что французы зовут «religion, culte de l’amitié» [религия,
культ дружбы — фр.], религия дружбы, почтение к старым
привязанностям молодых годов, уважение памяти минувшего, верность узам, уже охладевшим и иногда, может
1
В этом меньшинстве должно считать и самого Чаадаева, и
надо признаться, что если пребывание его в рядах этого меньшинства ни под каким видом и ни в каком случае оправдано
быть не может, однако ж объясняется и до некоторой степени
извиняется как его огромным самолюбием и тщеславием, так и
тем, что он сам себя с очевидной добросовестностью и в сердечной простоте обманывал и ослеплял.
392

быть, недостойным, сохраняемая не столько по сердечному
влечению или их разумной потребности, сколько по привычной обязанности, один раз хорошо или дурно сознанной. Таких связей он имел очень много, что, кроме изустного предания, доказывается еще огромным количеством
его «посланий». Почему же ни одной из них он не мог возвести на ту степень исторического значения, которую имеет его дружба с Чаадаевым? Почему же имена тех, которые
были предметом такого рода связей, делаются мало-помалу
неизвестными потомству и постепенно предаются забвению немногими оставшимися современниками
1
Религия дружбы была так велика в Пушкине и так присуща
его существу, что некоторые думали даже объяснять продолжительность его привязанности к Чаадаеву этим чувством, говоря,
что иначе невозможно было понять столько коротких искренних
отношений между людьми, до такой степени противоположными и убеждений совершенно различных. Надобно добавить, что
это говорили люди, Чаадаеву не очень доброжелательствовавшие, и что Пушкин не успел высказать своих мыслей по поводу
раздражительного прения, Чаадаевым возбужденного. Очень
легко быть может, что своей смелой и блистательной инициативой Чаадаев еще более поднялся бы и вырос в его глазах. Поле
догадок насчет того положения, которое он мог бы принять, широко: если сомнительно, чтобы он вполне разделил чаадаевские
мнения, то более нежели вероятно, что с частию их он бы согласился, а остальное, может быть, и отвергнул бы, но все же не
иначе как с полною осторожностью и с должным глубоким уважением. Так по крайней мере поступили люди, по духовному закалу наиболее Пушкину тожественные и, сверх того, с Чаадаевым вполне несогласные, убеждений диаметрально противоположных, каковы Орлов (Михаил Федорович), Герцен, Киреевский (Иван Васильевич) и многие другие. Странного, чтобы не
сказать больше, объяснения, что Пушкин любил и уважал Чаадаева по какой-то нравственной обязанности, конечно, никто
бы и не стал выдумывать, если бы знал или потрудился вспомнить, какие по своему существу были их отношения. В «письмах» Пушкина и к таким лицам, которых не было ему причины
не уважать, проглядывает почасту какое-то ухарство и даже
озорство, очевидно, заимствованные и не совсем шедшие к его
личности, страстной и пламенной, но в то же время, как и все
1
.
393

. .
Видеть же в Чаадаеве создателя и воспитателя величайшего из русских писателей, находить, что явлением Пушкина Россия обязана Чаадаеву, значит впадать в ошибку
исторического несмыслия и в грех исторического богохульства, потому что такой чести один человек, какой бы он ни
был, никогда и нигде на целом земном шаре не заслуживал
и, по счастию, никогда заслужить не в состоянии. Явления,
подобные Пушкину, не создаются отдельными лицами; их
от своих неизреченных и неисчерпаемых щедрот дарует
только Господь Бог да творят история и народы.
В чем же, наконец, спросят, состояло существо этой дружеской приязни? В простом общении двух отличных умов,
самим естеством и самою природою созданных для этого
общения. Я готов согласиться, что оба друга имели полное
право взаимно гордиться своей связью, но ни под каким
условием и ни в каком случае не могу допустить, чтобы
один все дал другому, не получая ничего в обмен, и наоборот. В данном разе, не говоря уже про его совершенную физическую невозможность для которого-нибудь из двух, а
быть может, и для обоих, дружба была бы унизительною и
вместо стройного, прекрасного согласия двух изысканных,
изящных организаций представила бы собою жалкое зрелище игры и страдания самых нехороших страстей, присущих человеку, тщеславия и себялюбия. Таково было всемирно известное отношение Шиллера и Гёте; никто, однако ж, не вздумал утверждать, что один из них другого создал. Конечно, Пушкин и Чаадаев, Чаадаев и Пушкин влияли друг на друга в силу столько же обыкновенного, так
сказать, простонародного, сколько и непреложного закона,
что «люди людьми живут», но из этого закона ни для кого
великие натуры, важной, простой, скромной, гениально-застенчивой. Ничего подобного, во всю его жизнь, нет ни в одном слове, сказанном Чаадаеву. Сверх того, некоторых из своих стихотворений, которыми поэт никакой причины не имел гордиться,
хотя они, однако же, в свое время способствовали распространению его известности в определенном круге, он Чаадаеву никогда не сообщал, может быть, опасаясь его укора и, уж наверное,
находя их недостойными столько уваженного и дорогого суда.
394

на свете никаких особенных и необычайных последствий
не вытекает.
Перевес влияния в первую эпоху их знакомства был, я
думаю, на стороне Чаадаева и, может быть, навсегда таковым остался, как по причине превосходства в годах, чарующего военного предания, правда, недавнего еще, но уже
успевшего сделаться волшебным и обаятельным, и необыкновенной, даже и для такого человека, как Пушкин, обольстительной светскости, так и по другому еще поводу, сколько мне помнится, по сю пору никем не указанному. В моих
понятиях Чаадаев был самый крепкий, самый глубокий и
самый разнообразный мыслитель, когда-либо произведенный русской землей; Пушкин самый великий ее поэтический гений: светозарный гений поэзии, доверчивый, восприимчивый, исполненный радости, этой «божественной
искры», ясности и веселия, охотно подчиняется величавосумрачному гению мысли, пытливому, ничего на веру не
принимающему, обуреваемому сомнением, недоверием и
подозрительностью, обильному путями страдания и скорбного мученичества. Впрочем, поэт, может быть, и не совсем преднамеренно, но с свойственными ему верностью и
точностью намекнул на свое тайное чувство и, как всегда,
мастерски его охарактеризовал одним словом. В вышеупомянутом «послании» он говорит, с каким удовольствием
увидит кабинет, где Чаадаев:
...всегда мудрец, а иногда мечтатель1.
Чтобы сделать окончательный вывод и, так сказать, подвести итог значению этой исторической дружбы, я назову
ее светлым, прекрасным эпизодическим явлением в жизни
обоих, делающим величайшую честь и тому и другому, достойным для каждого из них сделаться предметом справед-
1
Конечно, бывают, и весьма часто, дружеские отношения,
вовсе не исключающие иногда очень большого друг к другу уважения, основанные совсем не на чисто интеллектуальных началах, а на других, более суетных и мирских, например, на
совокупно-веселой и даже разгульной жизни; но про такого рода
связь между Пушкиным и Чаадаевым не может быть и речи.
395

. .
ливого, законного превозношения, а что еще несравненно
важнее, предметом умилительного, сладкого, отрадного
воспоминания про лучшую пору жизни и почетной, благородной, блещущей меткой пережившему для последующих
поколений; но далее этого я не могу идти даже на пространство, занимаемое тончайшим волосом. Эпизод в художественном создании, как бы прекрасен он ни был, всегда останется только эпизодом. Без нарушения изящества
целого он может быть выкинут или отброшен. Пушкин и
Чаадаев, Чаадаев и Пушкин — если бы никогда не видали
друг друга и никогда ничего друг про друга не слыхали, не
меньше бы оттого остались значительными и памятными,
не меньше были бы честью и гордостью России, духовными столпами и нравственной опорой отечества, этой защитой в дни несчастия и роковых испытаний, самой крепкой
и самой верной из всех защит на свете. Я не могу допустить, чтобы их существования, того или другого, были бы
неполны или несовершенны, если бы они не повстречались
на жизненной дороге.
Такова, мне кажется, была эта связь. Она еще более усилилась и получила новую жизнь от одного чисто случайного обстоятельства, в котором Чаадаев имел случай и счастье оказать Пушкину важную услугу, не настолько, впрочем, значительную, насколько ее преувеличили, сначала
сам Пушкин, а потом с его голоса и другие. Уже давно известно, что благодарность — добродетель, свойственная
только душам самым возвышенным и, прибавим, умам самым сильным; слишком обременительное и не по силам
для обыкновенных ежедневных организаций, в духе великом и в уме могущественном, уже по самому своему существу способном к преувеличению, это благородное и изящное чувство экзальтируется иногда до невообразимых размеров, до невероятной степени и их постоянно питает, возвышая их в их собственных глазах. Чего же удивительного,
что так случилось с Пушкиным, столько богато, разнообразно, расточительно наделенным самыми счастливыми
духовными дарами? Чего же удивительного, что в силе и
значении полученных им публичных от поэта комплиментов никто не сравнялся с Чаадаевым? Чего, наконец, уди-
396

вительного, что, чувствуя себя обязанным, Пушкин не находил для Чаадаева никакого изъявления слишком лестным, ни даже, может быть, вполне достойным1.
Знаменитая услуга, в которой Чаадаев в минуту гибели
поддержал Пушкина над потаенной бездной, когда он, как
Провидение, его спас и окончательно сохранил для России,
состояла вот в чем. Так называемыми возмутительными
стихами, которыми, как известно, так богата первая половина поэтической карьеры Пушкина, и разного рода либеральничаньем2, он раздразнил против себя сильных земли
1
Кроме не один раз цитированного «послания» вот, напри-
мер, какими стихами Пушкин почитал Чаадаева:
Я погибал... святой хранитель
Первоначальных, юных дней,
О дружба, нежный утешитель
Болезненной души моей,
Ты утолила непогоду,
Ты сердцу возвратила мир,
Ты сохранила мне свободу,
Кипящей младости кумир!
2
Здесь я также хочу упомянуть о том, что первому знакомству государя Александра I с сочинениями Пушкина способствовал Чаадаев, и об надписи к чаадаевскому портрету, Пушкиным
сделанной. Быстро возрастающая известность Пушкина достигла до царского слуха. Государь пожелал прочитать что-нибудь
из его произведений и для этого обратился к Васильчикову, который, со своей стороны, зная близкие отношения с поэтом своего адъютанта, возложил на него исполнение государевой воли.
Для такого почетного прочтения была подвергнута августейшему вниманию известная пиеса «Деревня» или «Уединение», в которой поэт призывал только в царствование Александра II приведенное в исполнение уничтожение крепостного права, та самая, в которой следующие стихи:
Увижу ли когда народ освобожденный
И рабство, падшее по манию царя,
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли, наконец, прекрасная заря?
397

. .
настолько, что уже состоялось повеление его удалить на
ссылку в Соловецкий монастырь. Чаадаев, сведавши про
это, не теряя ни минуту, бросился к Карамзину, и притом
пришлось это в такой час, когда тот работал над своим
историческим трудом, когда его никто не смел беспокоить
и никто к нему не допускался. Чаадаев прорвал все препятствия и Карамзина увидел; представил ему все возможные
соображения, по которым он нравственно обязан принять
на себя ходатайство за Пушкина перед государем; поставил
ему на вид, что даже неблаговидно будет для славы самого
императора подвергнуть подобной ссылке и подобному заключению такой драгоценный залог надежды и славы отечества — и успел склонить, вероятно, и самого по себе уже
к тому довольно склонного Карамзина к употреблению в
этом случае своего ходатайства, своего кредита и своего
нравственного влияния. Гражданское мужество Карамзина не подлежит никакому сомнению и выше всяких подозрений: стоит только вспомнить его письмо к государю о
«польском деле» и весь образ его поведения, по благородству и чистоте, может быть, не имевший себе ничего равного в русской истории, в отношениях с своим императором и другом, которого по кончине последнего он называет
в одном из своих писем «милым приятелем». Потом, гово-
Портрет, под которым Пушкин сделал собственноручную
надпись (я никогда не видал этого портрета и не знаю, куда он
девался, но знаю очень хорошую с него копию), изображает Чаадаева, впоследствии совершенно лысого, в великолепных каштановых кудрях, самих собою вьющихся, в мундире Ахтырского
гусарского полка. Вот эта надпись, сколько мне помнится, ни
разу еще не бывшая напечатанною в России:
Он вышней волею небес
Рожден в окопах службы царской:
Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес,
А здесь он — офицер гусарский.
Не занимаясь прямо биографией поэта, я не нахожу надобности пространно излагать подробностей, прямо до него относящихся.
398

рят, но этого я положительно не знаю, в дело вмешался своим заступничеством граф Каподистрия. Последствия известны. Пушкин вместо Соловецкого монастыря был сослан
на Кавказ, а потом в Новороссийский край, где употреблен
на службу, откуда возвращен в царствование Николая I.
Слышал я еще, но помещаю это здесь в качестве не достоверно мне известного анекдота, будто государь, не знаю
через кого, через графа ли Милорадовича или через Карамзина, приказал потребовать от Пушкина обещания не
писать возмутительных стихов по крайней мере в продолжение некоторого времени и что к выдаче обещания склонял его Чаадаев. Пушкин будто бы такое обещание дал на
один год и сдержал его твердо. Ровно через год он прислал
известное стихотворение «Кинжал».
Вот во всей подробности и без малейшего умолчания та
услуга, которую Чаадаев оказал Пушкину и которую впоследствии многие не запнулись назвать огромною и невознаградимою. Рассматривая ее хладнокровно, беспристрастно, положа руку на совесть, должно признаться, что,
делая Чаадаеву величайшую честь, она ему не стоила ни
больших пожертвований, ни даже больших хлопот. Если
бы вместо Карамзина Чаадаев нравственным влиянием на
Васильчикова его заставил быть заступником перед государем — я вполне сознаю, что это было бы вовсе некстати и
гораздо меньше сообразно с целью, — то, разумеется, исполнение дела было бы несравненно затруднительнее и,
следовательно, заключало бы в себе несравненно более заслуги. Но подвигнуть Карамзина, самого писателя, человека, хорошо понимающего достоинство и значение литературных преступлений, сверх того всегда имевшего у государя свободный доступ и свободную речь, не представляло
ужасающей непреодолимости. Можно сказать, что то, что
Чаадаев сделал, он обязан был сделать, и прибавить, что
было оно сделано, как и все почти, что он делал, отменно
ловко, кстати и вовремя. Да и в подобном случае можно ли
было ожидать меньшего от такого человека и от такого
друга, как Чаадаев? И если бы он ничего не сделал или сделал меньше, не пало ли бы то на него жестоким осуждением? Так же, как и про всю целость их дружбы, и про этот ее
399

. .
эпизод мне приходится сказать, что он равно почетен для
них обоих и едва ли что может прибавить к достоинству
каждого.
Наконец, что касается до прямых практических результатов услуги, то невозможно отрицать, что они достигли
очень большой цели и были очень велики. Хотя Пушкин и
не был совершенно помилован, однако ж мера наказания
понесла коренное и почти всецелостное изменение. Говорят, что его гений окреп, возмужал, вырос и вдохновился
при виде и под сенью гордых, независимых, девственных
Кавказских гор и прекрасных берегов Тавриды. Я этому
не верю. Гениальный человек извлекает свой гений только из глубины своего духа и его вырабатывает одними
своей душой и своим сердцем, одними могуществами соб-
1
ственного индивидуального существа
. Само собою разумеется, что при этом он и по-своему пользуется окружающей его случайной обстановкой. Да если бы и правда
было, что вид Кавказа имел такое действие и такое влияние на развитие дарований Пушкина, то несомненно, что
вид иной природы, с иными чудесами и обаяниями, вид
седого гневного Беломорья, северных сияний и других явлений полунощного края не меньше был бы влиятелен и
вдохновителен. Природа во всех странах и во всех поясах
земного шара одинаково удивительна, одинаково волшебна, одинаково чарующа, везде одинаково питает существо, способное читать в этой непонятной, непостижимой и непритворной книге. Но — сравнивать ужасы заточения на пустынном и неприветном острове, среди дикого народонаселения святош, ханжей и изуверов, с почти
свободным удалением в самые благодатные страны России, с почти приятным и веселым даже, если бы оно было
добровольное, путешествием — конечно, никому не придет и в голову.
1
«Кто в самом себе не имеет обеспеченности, тому ни к
чему не послужит пропадать на берегах Гангеса»,— сказал, помнится, Шатобриан в своих «Загробных записках». Есть русская
прекрасная пословица, выражающая ту же самую мысль: «Не
найдешь в себе, так не найдешь в селе».
400
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
