Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Смыслы войны и смыслы мира (мiра) в русской литературе и философии XIX – начала XXI столетия. Коллективная монография
.pdf
А.Г. Лысов
«МОРЕ НА ЗАПОРЕ». «ПРОЩАНИЕ С МАТЕРОЙ»
Повесть Распутина «Прощание с Матёрой», являясь сама по себе
241
В КОНТЕКСТЕ ПРОИЗВЕДЕНИЙ
О ВТОРОМ ВСЕМИРНОМ ПОТОПЕ
В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ XX ВЕКА
шедевром, обязана своими достоинствами не только самобытному
дару своего создателя, но, по выражению Анатоля Франса, и «любезности времени». Она находится в литературном процессе как раз в
том месте, у истоков единого духовного усилия, когда коллективным
гением русской литературы стала возобновляться – отторгнутая от
художественных миров писателей – Библия во всей ее полноте и последовательности ее движущейся сюжетологии [1]. И хотя библейское
предание здесь прямо не озвучивается во всей полноте его составляющих, как подобное происходит в «Мистерии-буфф» Маяковского
или у Платонова в «море юности» («Ювенильное море»), «Ноевом ковчеге»; тем не менее, – все предвестия «потопа», «затопления», «разливы» Ангары, «наводнения», уведение «острова под воду», библеизмы типа — «всякой твари по паре», связанные с плотом спасения,
предпочтение праведника, разверзшиеся хляби небесные и мн. др,
здесь наличествуют и соответственно, адресованы Библии. Но и, будучи своеобразными литературными ссылками, они влекут за собой
определенные звенья цепи подобных художественных воплощений.
То есть, от пушкинского «Медного всадника» с его противостоянием разбушевавшейся водной стихии — камню и металлу цивилизации, до современного послесловия к «Матёре…» в образе терпящей
бедствие России-ковчега у Л. Леонова («Пирамида») и в «Затонувшем
ковчеге» А. Варламова. Так или иначе, от духовной энергии «Проща-

242
ния с Матёрой» во многих секторах — на полной карте литературы
XX века – будут вспыхивать подтверждающие прохождение токов
единого мотива родственные огоньки.
Круг произведений, вовлекавших в свои коллизии библейское
сказание о вселенском потопе, весьма значителен. В начале XX века
почти универсально воспользовался разными гранями и версиями этого предания Д. Мережковский. Он представил его, например,
в раздумьях Леонардо да Винчи о том, как могло бы быть написано живописное полотно на данный сюжет о вселенском наказании.
(«Дневник Джованни» в «Воскресших богах»). Уже одно это могло бы
заставить нас задуматься о художественных предтечах «Матёры…».
В 1920–30-е годы, в отклике на «Мистерию-буфф» со своими вариантами и интерпретациями библейского потопа выступают Е.Замятин («Наводнение»), Л. Леонов («Уход Хама»), С. Есенин («Ключи
Марии»), А. Платонов («Ювенильное море») и др. Особый литературный узел, заставивший художников отозваться и пересмотреть
литературные ходы в движении легендарного сюжета, приходится
на 1950–70-е годы. Предметом данного размышления и будет эта
«ближняя» предетекстовая литературная реальность, благодаря или
(отчасти) вопреки которой была вызвана из жизни – как из историко-культурной целостности – повесть В. Распутина «Прощание с
Матёрой» с ее библейской аллюзией.
Само название произведения, помимо его общего и часто определяемого исследователями семантического поля, перекликается с
литературными наименованиями или вы ступает в качестве полемического тезиса. Среди подобных предпосылок можно назвать Толстого с его «материнским морем жизни», у Платонова праведник и
герой «Чевенгура» Саша Дванов, в ком, по гипотезе Платонове отпечатлен литературный образ Христа, вслед за отцом уходит под воду
озера Мутево. Оспариваемый и «Матёре…» Маяковский с «Мистерией-Буфф», фундатор концепции «второго всемирного потопа», предпосылает в своей последующей поэме «Про это», также связанной с
затоплением, финальные строчки. В «Прошении на имя…», в эпилоге
поэмы, первые строчки сопряжены с ковчегом спасения, с воскрешением, буквально «по философии общего дела» Н. Федорова, а в конце

243
се поэт говорит: «Чтоб мог / в родне / отныне / стать / отец, / по крайней мере, миром, / землей, по крайней мере, – мать!».
Но, как представляется, обратиться к названию Матёры, не
только как к чему-то зрелому, устоявшемуся, «живалому-бывалому»,
укорененному, срединному, а именно акцентировать в этом наименовании материнское начало его подталкивали и более близкие предшественники. Причем авторы, решающие нередко тему, в полном
полярном противостоянии. Прежде всего, речь идет о написанной за
добрый с лишним десяток лет до повести Распутина о затоплении
Матёры поэме Е. Евтушенко «Братская ГЭС» (1964). Начав поэму с патетической молитвы («Поэт в России — больше чем поэт…»), устроив диалог между ГЭС и египетскими пирамидами, проследив судьбу
России в конъюктурном революционном развитии от Стеньки Разина,
через декабристов, петрашевцев, выстрела «Авроры», ходоков к Ленину и т.д., автор завершает ее гимном этой титанической дамбе, не
только ставя ее превыше пирамид, но и сочетая с материнским образом родины:
…и было слышно мне, как ГЭС гремит
в осмысленном величии — над ложным,
бессмысленным величьем пирамид.
<…> Я счастлив, что в России я родился
со Стенькиной шальною головой.
Мне в Братской ГЭС мерцающе раскрылся,
Россия, материнский образ твой. [5, 5]
Распутину приходилось в обратном порядке, ставя все с головы
на ноги, объясняться с современниками, в чем заключается «материнский образ России» да и всей земли. Напомню, что у Евтушенко
это та же Ангара, затопившая сказочную русскую Атлантиду – Матёру,
но евтушенковский взгляд – с другой стороны, с того, другого, по Распутину, «чужого берега»:
Стояла ГЭС, уже темнея справа,
и вся в закате — с левой стороны.

244
Она играла с Ангарой взметенной
и сотворяла волшебство с водой,
ее впуская справа – темной-темной,
а выпуская слева – золотой. [5, 544]
Не думаю, что «Прощание с Матёрой» прямо полемически адресована «Братской ГЭС» Евтушенко. Но если отчасти это так, то Распутин выходил на гораздо больший спор, ибо в названной поэме в
финальных главах представлен и возвеличен сам Маяковский. Причем, как первый певец возобновленного потопа, и именно как автор
«Мистерии-буфф», он также представлен образом плотины:
…И, вставши у подножья Братской ГЭС,
подумал я о Маяковском сразу,
как будто он костисто,
крупноглазо
в ее могучем облике воскрес.
Громадный,
угловатый,
как плотина,
стоит он поперек любых неправд… [5, 537, 538]
К спору с Маяковским и официальным мифом, порожденным
им, мы еще вернемся. А пока назовем другого, близкого Распутину —
духовного предтечу «Прощания с Матёрой». Это тоже поэт, классик
«тихой лирики», певец с «уживчивой музой» – Николай Рубцов.
Сюжет всемирного потопа буквально «вскипал» в поэзии Рубцова, с неизменным постоянством обнаруживая себя на протяжении
всего его краткого творческого пути (все его отплытия, переправы,
пристани, перевозы или в «Осенних этюдах»: «Из всех чудес всемирного потопа / Досталось нам безбрежное болото…»). В каком-то
смысле, в духовной миссии своей Рубцов и Распутин конституционно
родственны, природнены друг другу в той степени, как близки «тихая
лирика» и «деревенская проза». И, возможно, символ затонувшей деревеньки как матери всей России, тем или иным образом, мог быть

245
подсказан поэтом Распутину, и помог определить, как ракурсировку
повести, так и ее материнское-МАТЁРИНСКОЕ островное название.
Речь идет о стихотворении Рубцова «Острова свои обогреваем…».
Если припомнить данные Распутиным представления о Матёре, как
об овеянной легендами, обжитой, укорененной, согретой жизнью
человека, исполненной жилого духа, «обетной земле» («она, христовенькая, стояла, обетовала, куда она залегла…» [182]), о самом острове, как о ковчеге спасения, то рубцовские стихи прямо-таки изнутри
его лирического откровения кажут именно на этот «уголок»:
захлебнулось поле и болото
Дождевой водою — дождались!
Прозябаньем, бедностью, дремотой
Все объято — впадины и высь!
<…> Острова свои обогреваем
И живем без лишнего добра,
Да всегда с огнем и урожаем,
С колыбельным пеньем до утра…
Не кричи так жалобно, кукушка,
Над водой, над стужею дорог!
Мать России целой — деревушка,
Может быть, вот этот уголок… [6, С. 110]
То же – в стихотворении «Седьмые сутки дождь не умолкает»:
Седьмые сутки дождь не умолкает.
И некому его остановить.
Все чаще мысль угрюмая мелькает,
Что всю деревню может затопить. [6, 85]
И в нем, как и в элегии «На реке Сухоне», возникают неким отмщением «проливные дожди», и здесь же явлен образ парома, интерпретируемого аллюзией из Библии, как спасительного ковчега:

246
Между тем не щадят
Эту добрую местность,
Словно чья-нибудь месть, проливные дожди.
Но на той стороне / под всемирным потопом
Притащилась на берег —
Видно, надо — старушка с горбом,
Но опять мужики на подводе
примчались галопом
И с телегой, с конями
Взгромоздились опять на паром.
<…> Много серой воды, много серого неба,
И немного пологой родимой земли… [6, 119]
Более того, в стихах «Седьмые сутки дождь не умолкает…» буквально прорисованы страшные картины, которые очнутся потом в
«Прощании с Матёрой», в сценах на кладбище, в слухах и прорицаниях, во всей общей думе о дальнейшей судьбе мертвых и упокоенных.
Такие совпадения не бывают уже случайными, тем более что образ
«ужасных обломков» будет вызван Рубцовым к лирическому бытию
в пророческих стихах с устрашающим образом выплывающего в паводке собственного гроба. Это стихи о своей собственной смерти:
«Яумру в крещенские морозы…» [6, 230], в которых точно было предначертано время гибели поэта. Но в стихотворении «Седьмые сутки
дождь не умолкает…» эти трагические видения, соответствующие
матёринским («А тут плавают ваши кресты. Их вымоет и понесет…»
[39]), прорисованы таким образом:
…На кладбище затоплены могилы,
Видны еще оградные столбы,
Ворочаются, словно крокодилы,
Меж зарослей затопленных гробы,
Ломаются, всплывая, и в потемки
Под резким неслабеющим дождем
Уносятся ужасные обломки
И долго вспоминаются потом…

247
Холмы и рощи стали островами.
И счастье, что деревни на холмах.
И мужики, качая головами,
Перекликались редкими словами,
Когда на лодках двигались впотьмах,
И на детей покрикивали строго,
Спасали скот, спасали каждый дом
И глухо говорили: — Слава богу!
Слабеет дождь … вот-вот… еще немного
И все пойдет обычным чередом [6, c. 85–86]
Интересно, что в первых же абзацах повести о том, как «отпустить под воду остров» (76), Распутин употребит почти такие же слова: «Та Матёра и не та: <…> уж повяла деревня, видно, что повяла,
как подрубленное дерево, откоренилась, сошла с привычного хода»
[15]. А в идеальных помышлениях о привычном ходе жизни матёринцев постоянно воскресает синонимичная рубцовская мысль, что «все
пойдет обычным чередом». «Остров продолжал жить своей обычной и
урочной жизнью: поднимались хлеба и травы, вытягивались в земле
корни и отрастали на деревьях листья; пахло отцветающей черемухой и влажным зноем зелени…» (58). Очевидно, что и идеалы, и сюжетный каркас повести Распутина во многом близки и к идеям, и к
движущейся структуре лирических откровений Рубцова.
Распутин, создавая «Матеру…», не выходил на непосредственный и прямой спор с «Мистерией-буфф» В. Маяковского. Маяковский
не главный объект полемики дли Распутина, ему необходимо было
справиться с официала ным мифом, присвоенным эпохой сталинщины от автора «150 000 000» для воспевания всевозможных ГЭС от
Днепростроя до Цимлянского водохранилища, Саяно-Шушенской
ГЭС и до Братска. (В 1952 году выходит, напри мер, «Рождение моря»
К. Паустовского, произведение которого он стыдился впоследствии,
став заступником мещерских лесов. Характерен в этом плане очерк
Ф. Панферова «Выдь на Волгу…», помещенный в «Литературной газете» в октябре 1957 года. Фабула его проста. Панферов путешествует
вдоль по Волге от ГЭС к ГЭС I в от «“моря” к “морю” и не нарадуется:

248
«Подумать только, что вот текла Волга, а советский человек заковал
ее в цементобетонную броню и заставил служить себе. Однако в Куйбышеве вдруг повстречал молодого писателя, обеспокоенного, что
рыба пахнет нефтью, и решившего об этом писать. Панферов негодует: «Повесть о стерляди, пахнущей нефтью! Надо ли даровитому
писателю тратить силы на такое?». Не это ли потом аукнулось затем в
«Царь рыбе» В. Астафьева?). Но, противостоя официальной доктрине,
в свое время объявившей и революцию «онтологическим переворотом», а теперь замахнувшейся и на разворот северных рек вспять, все
же Распутин считал главным для себя — необходимость вернуть русским, России ее национальное лицо, ее основное духовное достояние
– веру, совесть, народную мудрость и культуру, или, по крайней мере,
не дать окончательно разрушить оставшееся от нее, от сотрясенной
социализмом духовности, сохранившейся на островках национальной жизни.
На наш взгляд, самые противоречивые приемлюще-неприемлющие связи и творческие сочетания сближают искания В. Распутина с творчеством А.Т. Твардовского. Во-первых, еще в 1930-е годы
Твардовским в лирической миниатюре был создан образ матери, собирательно открывающийся через красоту природы и родного мира
(«Матери»). И это становится одним из дальних аллитерирующих
предвестий, также, наверно, вошедших в семантику названия «Матёры»:
И первый шум листвы еще неполной,
И след зеленый по росе зернистой,
И одинокий стук валька на речке,
И грустный запах молодого сена,
И отголосок поздней бадьей песни,
И просто небо, голубое небо —
Мне всякий раз тебя напоминают.
Во-вторых, сама афористичность лирики А. Твардовского подсказывала Распутину лейтмотивы и названия повестей — «Живи и
помни» и твардовское: «Чтоб жил и был всегда с народом / Чтоб ве-

249
дал все, что станет с ним…» [8, Т. 3, 254]. Особый приют в повестях
Распутина «Живи и помни» и «Прощании с Матёрой» обрели хрестоматийные строчки из «Переправы» в «Василии Теркине»: «Берег
левый, берег правый», где последний — кроме правосторонности,
получал и значение непререкаемой правоты. Более того, к многочисленным упоминаниям несходящихся и противостоящих берегов
в «Прощании с Матёрой», в ее финале добавляется и третий, зазванный заключительным аккордом из реквиема Твардовского: «В тот
день, когда окончилась война…». Финальная сцена «Матёры…» буквально пронизана поиском «берега» живущих («по далеким берегам
определить место Матёры, пристально вглядывающегося в темную
замершую массу воды – <…>, не блеснет ли где огонек» [182]; «Берег
тут же пропал, туман сомкнулся ближе и заморосил, забусил даже и
не мокренью, а испотью» [191]), но ответом может послужить лишь
одно — свидетельство «жестокой памяти Твардовского: «И кроясь в
дымке, он уходит вдаль / Заполненный товарищами берег» (8, Т. 3,
С. 25). Тем более, что такие пограничные видения числились в менталитете «Матёры»: «Только ночами, отчалив от твердого берега, сносятся живые с мертвыми, – приходят к ним мертвые в плоти и слове и спрашивают правду, чтобы передать её еще дальше, тем, кого
помнили они…» (57). В свете всего названного, стоило бы задуматься
и об имени главной героини в «Прощании с Матёрой», о Дарье? Не
соотносится ли она с последней посетительницей Сталина, воплощающей совесть и правду народную, в поэме «За далью даль»? Недаром
ведь ей дано такое предпослание:
И если кто какой деталью
Смущен? Так правде не во вред,
Давайте спросим тетку Дарью —
Всего ценней ее ответ… [8, Т. 3, 314]
Ранний Твардовский, не смотря на свое личное неприятие жизни «островитян», тем не менее, подарил Распутину свою сказку-идил-
лию из утопической поэмы «Страна Муравия» (гл. 6). Эта сказка о
старике со старухой, кто при общем всероссийском разливе морей и

250
рек предпочли оставаться на месте, не покидать укорененного уклада, а полая вода подняла избушку и перенесла их вместе с утварью
к новой жизни в «коммунию-колхозию». У Распутина решение этой
темы двояко — здесь и те, кто налегке поддался уговорам на блага
поселков городского типа и покинул обжитое обиталище. Но лубочный сюжет советской сказки, откликнувшейся и давшей народную
оценку коллизии «Мистерии-Буфф», теряет свою легковесность, едва
встречается с жертвенным решением островитян ни за что Матёру не
покидать!..
Определенным образом свели и литературно сблизили Твардовского с Распутиным страсти «по Ангаре», призвавшие на места
перекрытия реки автора поэмы «За далью даль». Ангара перекрывалась в одном из красивейших, храпящих первозданную дикость и
водную мощь мест Сибири, в Падунском сужении, на которое и пал
губительный выбор. Стихотворения «Разговор с Падуном», «У Падуна», глава «На Ангаре» в поэме, «Заметки с Ангары», мучительные записи в «Рабочих тетрадях» Твардовского, — все это говорило
о большой внутренней и противоречивой работе, происходившей в
душе поэта. Так, например, при работе над «Разговором с Падуном»
и концовкой «Далей…» Твардовский находит афористически точное
и язвительное определение искусственного затапливания земель –
«море на запоре». Но, используя это в патетических главках, поэт как
бы обескрыливает этот емкий образ («Река оставила ворота, / Чтоб
взять их завтра на запор» [8. Т. 3, С. 281]; «И очутившись на запоре, /
Утихомирилась река» [Там же, 125]).
Твардовский, как лицо сановное, безусловно, был посвящен во
всю социально-политическую эпопею, связанную с Братском. В то,
что великим торжеством будет перекрытие Падуна; что к XXII съезду
компартии — съезду строителей коммунизма, где и будет объявлен
манифест форсированного претворения великой утопии в жизнь,
приурочено пустить первый ток Братска. Это предопределило противоречивость его творческих решений. И в «Рабочих тетрадях», и в
«Заметках об Ангаре» Твардовский как-то особенно выделяет мотив
«большой» или, по-народному «черной воды». Суть в том, что Ангара
«сама позаботилась о досрочном ее перекрытии…» на сутки раньше
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
