Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Смыслы войны и смыслы мира (мiра) в русской литературе и философии XIX – начала XXI столетия. Коллективная монография

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
А.Ю. Большакова
ДИАЛОГ ДЕРЕВЕНСКОЙ И ВОЕННОЙ ПРОЗЫ ХХ в.
Аннотация. Статья посвящена исследованию образа-символа
звезды/звездопада, получающего разнообразные смыслы в прозе о мировой войне и определяющего диалог ведущих литературных направлений второй половины ХХ века: деревенской и военной прозы. Данное положение рассматривается прежде всего на основе произведений В. Астафьева (в своем творчестве уникально соединя­ющего оба эти направления), а также русских и западных военных писателей.
151
ИСТОРИЯ & СИМВОЛИКА:
Ключевые слова: деревенская проза, военная проза, образ-символ звезды/звездопада.

Звезда – один из распространенных и многозначных образов мировой литературы, проявляющийся в самых разных художествен­ных системах: от реализма до романтизма. Каждый просвещенный читатель знает об этом, храня в памяти множество прекрасных поэ­тических строк.
Среди миров, в мерцании светил Одной Звезды я повторяю имя… Не потому, чтоб я Ее любил, А потому, что я томлюсь с другими. И если мне сомненье тяжело, Я у Нее одной ищу ответа, Не потому, что от Нее светло, А потому, что с Ней не надо светa [1].
152
Кажется, использование сколь популярного, столь и весьма растиражированного (в самых разных стилях и методах) образа – во­все не показатель принадлежности произведения к системе симво­лического реализма. Между тем своеобычное осмысление и, в резуль­тате, модификация содержания образа-символа не могло миновать художественного мышления писателей, чье творчество развивалось именно в этой системе, теоретические основания для которой даны в положениях академика В.В. Виноградова о «синтезе “истории” и “поэзии” в процессе создания стиля “символического реализма”» в русской литературе, а также о символе как «предельной единице ху­дожественного произведения, которая еще несет в себе структурные свойства целого» [6, 203, 297].
Я имею в виду русскую деревенскую прозу второй половины ХХ в., в недрах которой сложился уникальный художественный ме­тод, где (в отличие, скажем, от символизма Серебряного века) доми­нирует образ-символ, основанный на сугубо земных реалиях. Четко сформулировал суть этого метода В. Астафьев, обозначив тяготение деревенской прозы к поиску свернутой, предельно концентрирован­ной модели сознания и мира в ХХ в.: «Чтобы выразить философию нашего времени, философию подвига, человеческой жизни, любви, смерти, — мало одних рассуждений на эти темы, необходимо дать знак, символ, образ, что в буквальном переводе с греческого означает идею» [2; ХII, 225] (Все выделения в цитатах мои. – А.Б.).
Рассмотрим для примера сколь типичное, столь и своеобычное претворение «звезды»/«звездопада» у писателя, сумевшего возвести тривиальный, кажется, образ до философического символа.
Реалистическое содержание символа. По сравнению с интерпре­тацией этого образа-символа у большинства деревенщиков в тради­ционно поэтичном значении, он получает дополнительные смыслы в контексте военного опыта не только у таких представителей сим­волического реализма, как В. Астафьев, но и в сугубо реалистической, казалось бы, военной прозе (у Ю. Бондарева, В. Некрасова, Э. Казаке­вича), а также у некоторых западных классиков. Факт предпосылок к формированию символа в прозе о мировой войне следует особо под­черкнуть. Можно предположить, что именно военный опыт, с точ-
153
ки зрения которого переосмысливал Астафьев жизнь свою и страны, дал дополнительные коннотации к распространенному поэтическо­му образу, возведя его до сложного символа с весьма неоднозначным историософским содержанием.
Еще в первых послевоенных опытах русской литературы, у В. Некрасова в сугубо, кажется, реалистической повести «В окопах Сталинграда» (1946), возникают предпосылки символического пись­ма, затем в полной мере воплощенного Астафьевым. Речь идет о возрастании роли памяти, в субъектной сфере которой обычные, ка­жется, малые жизненные детали «вырастают во что-то большое, зна­чительное, вбирают в себя всю сущность происходящего, становятся как бы символом» [9, 84].
В поэтике литературы второй половины ХХ в. о войне образ звезды обретает тройственное значение. Прежде всего это традици­онно – высокое знамение, восходящее к эстетическому идеалу писа­теля. Свет звезды мерцает, освещая своим блеском путь любви, на­дежды на счастье, несмотря на военные обстоятельства и неурочное время для чувств нежных. Порою свет звезды несет судьбоносные смыслы, указывая путь герою, помогая ему выживать, сопутствуя на фронтовых дорогах. Однако в восприятии военного человека звезды обретают и эсхатологическую семантику, получая зловещую красоту в смертоносном огне взрывов, озаряя небо гибельным блеском, отте­няя холод вселенной и неизбывное одиночество человека на войне. Горящая на небе звезда для него – не обязательно природное явле­ние. Это может быть огненный след ракеты или снаряда, своего или вражеского, но неизменно смертоносного.
И наконец третье значение, свойственное русской литературе советского периода, спускает звезду на плечи военного или наград­ной лист, означая повышение в чине (дополнительную звездочку на погонах), боевой Орден Красной Звезды за проявленную доблесть. Вспомним «шифровку» дяди Васи-Сороки в «Последнем поклоне», нарисовавшего в письме с фронта себя с большим погоном, на ко­тором красовалась звездочка. То был разгаданный лишь уже попав­шим на войну Витей Потылицыным знак несбывшейся надежды: дя­дя-танкист мечтал стать командиром машины. Трагизм символики
154
отражается в сцене встречи повествователя с умирающим дядей на фронте.
«Да знаем мы его, знаем, — уважительно протянул ефрейтор. — Я хоть недавно в танковой бригаде, и то слышал: «Сорока, Сорока…» На хорошем счету был. Его после Киева хотят… хотели, — поправился ефрейтор, – на офицера послать учиться… Значит, дядя Вася мечтал о военном чине – погон-то со звездочкой с умыслом рисовал! Ну, тогда девки снопами бы валились [2, V, 167].
Еще в самой ранней (после)военной прозе, повести Э. Казаке­вича «Звезда» (1946), традиционное именование обретает сугубо во­енную функцию – это код, условный язык разведгруппы Травкина, проводящей одноименную операцию против отборной танковой дивизии эсэсовцев. «Звезда» – их «позывные для далекой «Земли»» своей дивизии [7, 49]. Диалог Звезды и Земли загадочен для непо­священных: это «странные слова, полные таинственного значения», «таинственный межпланетный разговор» людей, чувствующих себя «затерянными в мировом пространстве» [7, 49–50]. Но «звезда» в се­мантике повести – и традиционный знак любви для радистки Кати, безуспешно в финале посылающей позывные погибшему Травкину. Одиночеству разлуки вторит, как затем у Астафьева, мотив падающей звезды: «И с ужасом Катя вдруг подумала, что, может быть, бесполез­но её сидение здесь, у аппарата, и её бесконечные вызовы “Звезды”. “Звезда” закатилась и погасла» [7, 90].
В поэтике Астафьева спустившаяся на землю, закованная в ме­таллические доспехи звезда – и скорбный символ на могиле погиб­шего за Отчизну воина, как в прологе его современной пасторали «Пастух и пастушка». Впрочем, символ, стертый безжалостным вре­менем, не пощадившим ни воина, ни его надежды и любовь. «Мо­жет, была когда-то на пирамидке звездочка, но отопрела» [2, III, 7]. Скорбный мотив исчезновения – знака памяти с могилы погибшего – предваряет будущие утраты героя, потерявшего и волю к жизни, и женщину, которую полюбил. «Да и была ли ты, Люся? Была ли?!», – отделяется от мира и собственной памяти смертельно раненый вой­ною лейтенант Костяев [2, III, 129].
В лирико-философской миниатюре «Звезды и елочки» из книги
155
Астафьева «Затеси» автор-повествователь во время одной из поездок по Вологодчине видит «звездочки, прибитые к торцам углов сельских изб» [2, VII, 58]. Не понимая поначалу смысла «украшения» и настра­иваясь на веселую праздничную волну, повествователь затем узнает от хозяйки дома скорбный смысл символики, сделанной в память о погибших. Красный цвет звездочки траурно выделяется на темном избяном фоне, восстанавливая в ассоциативной сфере астафьевского читателя мотив Памяти. Здесь – вечной памяти о погибших в войну…
«“Изба пуста. Изба пуста…” — билось у меня в голове, и я все смотрел неотрывно – в деревенских улицах мелькали красными пят­нышками звездочки на темных углах, то единично, то россыпыо, и вспоминались мне слова, вычитанные недавно в военных мемуарах о том, что в такую тяжкую войну, наверное, не осталось пи одной се­мьи в России, которая не потеряла бы кого-нибудь…» [2, VII, 58].
Может быть, траектория «возвышенного снижения» звездно­го неба на (после)военную землю и проявилась в одном из смыслов именования Астафьевым повести о войне и любви «Звездопад», зна­менуя состояние человека между жизнью и смертью? Или – постоян­ное движение от жизни к смерти? Следует обратить особое внимание и на своеобычную модификацию традиционной картины звездного неба у этого писателя, столь склонного к художественным экспери­ментам и необычным трактовкам привычного, кажется, содержания того или иного образа.
Однако – обо всем по порядку. Ведь в повести Астафьева о люб­ви и войне картина звездопада, где только и проявляется этот сим­вол, – это финальная доминанта, знаменующая высокое и печальное торжество Памяти в её животворящем свете и восполнимых лишь ею утратах. Во всем остальном повествовании – о госпитальных буд­нях и драмах, о встрече и нарождающемся чувстве влюбленных, их недолгих встречах и вечной разлуке – звездопада как такового нет: только яркие и манящие звезды на высоком небе мечты…
Контексты и ассоциации
В прозе Астафьева «звезда» появляется постоянно и во всех пе­речисленных значениях, притом в устойчивом взаимодействии с
156
другими символами (световыми, цветовыми, звуковыми и пр.). Уже в раннем рассказе «Ария Каварадосси» (1955) одиночество и тоску солдата оттеняют вторящие его настроению пейзажные зарисовки, а также последующее исполнение знаменитой фронтовой песни «Тем­ная ночь» и арии из оперы Пуччини «Тоска». Звезды «тускло мерца­ют» в темной ночи русской песни. «”Горели звезды…” Опять звезды!», – вторит рассказчик словам итальянской арии, взвивающейся до не­бесной выси [2, I, 206-207]. Под звуки голоса воина-смертника звезда разгорается всё ярче – как символ мечты о счастье, столь далеком, недостижимом!
Сходным образом в рассказе «Индия» (1965) – о девушке Саше, ее мечте и разбивающей судьбу войне – «звезда» входит в символику русского идеализма в его высоком горении и несбыточных иллюзи­ях. Идеализм окрашивает в романтические тона даже низкое, быто­вое – к примеру, останки сгоревшего универмага. Мотив преображе­ния его, через детское восприятие, в «темные, таинственные руины» возвращает символическое значение эпитета, на фоне которого воз­никает образ «вещи, до неузнаваемости преображенной огненной стихией» [2, III, 331].
Преддверие военной судьбы героини в контексте русского иде­ализма – «звезда», обнаруженная в двух находках на пепелище: «За время раскопок Саша нашла лишь одну пуговицу, которая немалыми стараниями была приведена в блестящий вид, и на ней обнаружилась звезда» [2, III, 332]. «Материализация» звезды, здесь входящей в со­став военных знаков и символов, соотносится с инфернальной сфе­рой девичьей грезы, переносящей ее прочь от обыденности другой находкой – тривиальной оберткой из-под мыла, на которой, мнится мечтательной девушке, запечатлено… настоящее чудо и волшебство некоей другой жизни.
С точки зрения нынешнего человека, пребывающего в «чудес­ном» виртуально-компьютерном измерении, такой восторг из-за кусочка бумаги может показаться авторской натяжкой. Однако в 1930-х–40-х подобные образы массовой культуры, за отсутствием те­левидения, компьютеров и прочих технических средств перемеще­ния в гламурные миры, были распространенным источником грез и фантазий для рядового потребителя. И не только советского.
157
Симптоматичен ассоциативный ряд, возникающий у продавца парфюмерии при взгляде на одну из богатых покупательниц в ро­мане Г. Бёлля «Дом без хозяина» (1954) о первых послевоенных го­дах в Германии. Улыбка недоступной дамы внезапно вызывает у него взрыв чувств: «слепую страсть, дикое желание обладать красотой, ко­торую он встречал до сих пор только на мыльных обертках, красотой, которую увидишь только на экране» [5]. Предваряет эту реакцию ав­торский экфрасис, относящий читателя к особенностям парфюмер­ного дома Фрагонар, названного в честь французского художника XVIII в., и основанный на впечатлениях самой дамы, у которой кра­сивые рисунки в стиле этого художника на парфюмерной продукции вызывают эстетическое переживание:
«Шелковый платочек, и на заднем плане деревья, точно с карти­ны Фрагонара. Расплывчатые контуры рисунка искусно создают впе­чатление грусти, а вдали развевается платок возлюбленного, кото­рый машет из окна почтовой кареты, все отдаляясь, но не становясь от этого меньше. Чуть тронутые золотом зеленые листья фрагонаров­ских деревьев, и нежная, маленькая рука держит платочек, розовая ручка, созданная для ласки. Предлагавший все это великолепие чело­век как-то странно посмотрел на нее…» [5].
По-иному, но сходным образом героине русского рассказа явля­ется красота иного пространства и времени: чудесная страна Индия на мыльной картинке с пальмами, тигром и волшебным принцем со звездой на чалме. Как и в «Звездопаде», звезда – символ мечты о ска­зочном и высоком чуде любви – разгорается по мере повествования, ослепительной вспышкой завершая историю любви и войны, жизни и смерти: «Голубыми глазами глядел на нее из сумрачного уголка симпатичный и родной до последней кровиночки принц в красивом плаще и желтой чалме, на которой ослепляюще-остро светилась ал­мазная звезда» [2, III, 339]. Умирание героини и ее предсмертное ви­дение чуда в таком символическом контексте осмысляется как уход в грезу, мечту о невозможном…
158
Символика звезд и света
Поначалу в повести Астафьева «Звездопад» (1960–72), через историю встреч в госпитале и первой любви раненого солдата Миш­ки Ерофеева и медсестры Лиды, оживает символика света, предваряя романтическое значение «звезды». Вынесенное в заглавие произве­дения именование символа в последующем развитии истории любви актуализируется лишь в своей наиболее позитивной части, связан­ной с семантикой света. По сути такое значение соответствуют изна­чальной этимологии слова:
«Звезда. Общеслав. Исходное *gvoizda (oi > ě > е, g > з — суф. про­изводное от той же, но «звонкой» основы, что и цвет (< *kvoitъ)… Бук­вально — «то, что светится, светило» (ср. др.-прус. svāigstan (вин. п. ед. ч.) «сияние, свет, блеск», др.-осет. zvestæ «серебро» и др.)» [12].
Начиная свою светлую и печальную историю, герой-повество­ватель сопрягает с идеей света онтологический мотив рождения: че­ловека и его любви:
«Я родился при свете лампы в деревенской бане. Об этом мне рассказала бабушка. Любовь моя родилась при свете лампы в госпи­тале. Об этом я расскажу сам. О своей любви мне рассказывать не стыдно. Не потому, что любовь моя была какой-то уж чересчур осо­бенной. Она была обыкновенная, эта любовь, и в то же время самая необыкновенная, такая, какой ни у кого и никогда не было, да и не будет, пожалуй. Один поэт сказал: “Любовь — старая штука, но ка­ждое сердце обновляет ее по-своему”.
Каждое сердце обновляет ее…» [2, II, 183].
Заметим соединение названия повести, несущего семантику света звезды, озаряющей небо, и (в первых же фразах) – рукотвор­ного света (лампы), постоянного затем у Астафьева. Вспомним «Оду русскому огороду» или, к примеру, «Печальный детектив», где имя дочери Сошнина, Света, символически соединяется со светом лампы, сопутствующим вдохновляющему героя чтению, просвещению, до­брым помыслам, что озаряют тусклое существование малого челове­ка. Такая интерпретация необычна для деревенской прозы с ее ори­ентацией на свет естественно-природный. К примеру, у Распутина в «Последнем сроке» умиранию старухи Анны сопутствует мотив элек-
159
трического света, отнюдь не спасительного. Умиранию деревни Ма­теры в одноименной его повести – мотив гибельных последствий от строительства гидроэлектростанции. Однако в госпитальных сценах «Звездопада» это лампа не электрическая, а керосиновая. При све­те её впервые видит раненый Мишка красивую медсестру, занятую чтением какой-то книги: таково первое его яркое впечатление после наркоза, возвращающее юношу из мрака операционного небытия. Но тусклое горение лампочки – лишь внешний ряд. Как это свойственно системе символического реализма, происходит расширение образа – до света духовного, сопутствующего рождению любви: «Наверное, был еще какой-то свет, который озарил мне всю её!» [2, II, 185].
Далее колебания света распространяются по всему повество­вательному пространству, актуализируясь даже в именной сфере. Ведь Агнией, что означает огниво, лампу, свет, зовут госпитального главврача. Уменьшение света керосиновой «лампешки» и угроза раз­бить ее фоново сопутствуют сцене с бунтом контуженых, а исчезно­вение света знаменует хаос, припадочный взрыв, сопровождающий­ся воплями безумных.
В кульминационной сцене прогулки влюбленных и их сближе­ния появляется упоминание о звездах, сопровождающееся мотивом исчезновения тусклого света гаснущих в городе окон: «Ночь была яс­ная и звездная. В городе лишь кое-где тускло светились окна, но и они гасли одно за другим. Город, разрушенный в центре, с кое-как прибранными и подметенными улицами, утомленно затихал. Вско­ре он и вовсе погрузился в темноту» [2, II, 231]. Звезда – тусклый свет окон – постепенное исчезновение света – темнота. Выстраиваемый ряд предваряет возможную разлуку, предупреждая о несбыточно­сти мечтаний в военном расколе. Однако до того еще далеко, и влю­бленные, как им свойственно во все времена, отдаются созерцанию звездного неба:
«– Гляди, Миша, сколько звезд сегодня! — наконец заговорила Лида, и я поглядел на небо.
Звезд и в самом деле сегодня было очень много. Ближе других ровно светились солидные, спелые звезды, а за ними мерцали, пере­мигивались, застенчиво прятались одна за другую звезды, звездочки,
160
звездушки. И не было им конца и края, невозможно было их пере­честь – эти бессонные, добрые звезды.
– Может, и наша звездочка там есть, Миша?» [2, II, 234].
Подобная множественность символа и проекция его в бесконеч­ность повторится затем в финале повести о первой любви, где такое расширение будет не только пространственным, но и сверхвремен­ным в своей устремленности в беспредельность мироздания и его вечных ценностей.
Однако в сюжетной «реальности» повести намечается слом сим­вола. Точнее, в дальнейшей беседе героев – вскоре после разговора с Мишкой Лидиной матери, спустившей его с небес на землю преду­преждением о социальной, физической неполноценности и потому неспособности обеспечить семейное счастье. Вот почему разговор сбивается с заданной Лидой романтической ноты, переходя на на­рочито грубое отторжение Мишкой надежды, которую сулят «добрые звезды». В ответ на нежелание Мишки делиться разговором с ее ма­терью Лида называет его воином с «железным характером»:
«–Может, и наша звездочка там есть, Миша?
– Может, и есть, да не про нашу честь!
– У-у, какой ты грубый! – опечалилась Лида. – Я знаю, почему ты так…
Я насторожился и сказал, что ничего она не знает, что это дет­домовщина да солдатчина во мне грубая сидит, и нечего тут мудрить!
– Миша, ты так и не скажешь, о чем вы говорили с мамой?
– Так и не скажу!
– Ну что ж! Ты настоящий мужчина и воин! – тряхнула она меня за отворот бушлата. – Характер твой железный, и тайны ты умеешь хранить. А я слабое созданье женского пола. И прошу тебя все-таки загадать со мной вместе звездочку. Во-он ту, рядом с ковшиком ко­торая…
Мы снова поцеловались, теперь уже за звезду, и на этот раз не отвернулись один от другого» [2, II, 234–235].
Скорее всего девушка говорит о самой яркой на небе – путевод­ной Полярной звезде, вечном спутнике человеческих мечтаний, по­скольку именно она венчает Малую Медведицу (созвездие, наиболее
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]