Добавил:
Sekretar
kiopkiopkiop18@yandex.ru
t.me/Prokururor I Вовсе не секретарь, но почту проверяю
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Ординатура / Хирургия / @xirurgi_2025 / @xirurgi_2025 - 1273 - файл
.pdf
Заговорив о судьбах русского языка в Прибалтийском крае, кстати
скажу и об отношениях немецкого элемента к русскому, эстонскому и
латышскому.
В первые годы моего пребывания в Дерпте немцы и все немецкое
производили на меня какое-то удручающее впечатление. Мне казались
немцы надутыми и натянутыми педантами, свысока,
недоброжелательно и с презрением относящимися ко всему русскому,
а следовательно, и к нам. Они, скучные и бездарные учителя, казалось
мне, не могли возбудить в нас ни малейшего сочувствия к своей науке.
Напротив того, французы казались народом избранным, даровитым,
симпатичным. В моем дневнике, который я вел тогда, беспрестанно
встречались порою страстные, лирические возгласы то против моего
однокашника Иноземцева, то против немецких профессоров. Это
предубеждение мы, русские, выносили с собою из дома и из наших
университетов. Наши отцы и учителя были такого же мнения, как и
мы, о немцах и французах. И, надо сказать правду, немецкая наука
того времени, между прочими, конечно, и врачебная, была не очень
привлекательна для молодого русского. Мы, не приученные ни в
школах, ни в университетах сосредоточивать внимание, следить и
заниматься самостоятельно и самодельно научными предметами, –
мы, говорю, не могли сочувственно относиться к длинным,
переполненным вставками, периодам тогдашней немецкой речи. Все
казалось с первого взгляда туманным, сбивчивым, неясным. То ли дело
у француза – все ясно, чисто, гладко, наглядно. А тут еще такие
имена, как Биша, Desault, Dupuytren. Пожалуй, вон, педант немец
Эрдман и называет Broussais мальчишкою в сравнении с немцем; да
ведь это говорит немецкая же зависть и тупоумие.
Так думалось в то время.
И остзейские немцы своими отношениями к русским вообще
поддерживали антипатию – не хотели знать ничего русского;
покровительствуемые и отличаемые правительством, они и к нему
только тогда относились сочувственно, когда оно оказывало им явное
предпочтение и соблюдало их немецкие интересы.
Современные натянутые отношения русофилов к немцам берут
свое начало с того еще времени, когда Прибалтийский край
пользовался особым почетом и предпочтением; и в натянутости
отношений немало виновата и бестактность остзейцев, искавших

только того, чтобы пользоваться своим выгодным положением, и не
умевших или не хотевших искать сближения с русскою
национальностью.
Но кто отнесется, как опыт и время меня научили относиться,
беспристрастно и добросовестно к обеим сторонам, тот, я полагаю,
отдаст вместе со мною полную справедливость многим прекрасным,
высоким и образцовым свойствам германского духа и германской
науки.
Ведь не можем мы, в самом деле, винить нацию, и нацию,
очевидно, даровитую и высококультурную, что она предпочитает и
старается предпочитать свое чужому. Когда свое действительно и
существенно хорошо, то вопрос: насколько лучше его чужое – трудно
решить. Мы не должны судить по себе. Нам нетрудно быть
беспристрастными к чужому. У нас свое действительно и существенно
хорошее – редкая птица; правда, редкую птицу тоже нелегко оценить
беспристрастно, но редко встречающаяся оценка не вредит
обиходному беспристрастию.
И мы, по крайней мере, наш культурный слой вообще к своему
русскому не пристрастен. Но и наш культурный слой не
беспристрастно сравнивает одно чужое с другим чужим.
Французам, например, мы отдаем преимущество, как я убедился на
собственном опыте, вовсе несознательно.
Еще с прошедшего столетия французский язык вошел у нас в моду,
сделался вывескою образования, хорошего тона; он открывает вход и к
сильным мира. Столица Франции считается столицею европейского
мира; французы – народ обходительный, ловкий, веселый, остроумный
и пр., и пр. все в этом роде. Но, проследив себя и французов глубже,
русскому культурному человеку, я полагаю, можно бы было убедиться,
что склад русского ума имеет мало общего с французским складом и
скорее склоняется на сторону германского. Недаром из славян вышло
немало цельных ученых в немецком духе.
Я думаю даже, что мы именно потому и менее сочувствуем
немцам, что с ними сходимся по обычаям, образу жизни в холодных
странах. И разве дух германской поэзии не более сроден духу нашей,
чем французской?
И вот, чем долее я оставался в Дерпте, чем более знакомился с
немцами и духом германской науки, тем более учился уважать и
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/

ценить их. Я остался русским в душе, сохранив и хорошие, и худые
свойства моей национальности, но с немцами и с культурным духом
немецкой нации остался навсегда связанным узами уважения и
благодарности, без всякого пристрастия к тому, что в немце
действительно нестерпимо для русского, а может быть, и вообще для
славянина. Неприязненный, нередко высокомерный, иногда
презрительный, а иногда завистливый взгляд немца на Россию и
русских и пристрастие ко всему своему немецкому мне не сделались
приятнее, но я научился смотреть на этот взгляд равнодушнее и,
нисколько не оправдывая его в целом, научился принимать к сведению,
не сердясь и без всякого раздражения, справедливую сторону этого
взгляда. Перейду к фактам.
В 1830-х годах прибалтийские дворяне, а с ними и все культурное
остзейское общество, очень гордились свободою своих крестьян.
– У вас там, в России, есть еще крепостные, – хвастались
некоторые студенты, – а у нас уже их давно нет. У нас все свободны;
это потому, что наш край – голова России.
– Кто это, господа, выдумал, – слыхал я также в Дерпте, – что будто
бы русское правительство заложило остзейские провинции у
заграничных банкиров? Какая нелепость! Закладывают имения, земли,
но где слыхано, чтобы кто закладывал свою голову и свои глаза!
Гораздо остроумнее и справедливее, хотя и не менее печальный для
русского самолюбия, ответ Мойера Фаддею Булгарину по следующему
случаю.
Фаддей Венедиктович, по обыкновению подгуляв здорово за одним
обедом у дерптского помещика, начал молоть вздор без всякого
соображения и такта.
– Вот постойте, – кричал он, – еще увидите, что русские знамена
будут развеваться на берегах Рейна!
Все взбудоражились.
– Как! Что? Да это уже слишком нагло!
Шум, крик. Булгарин рад-радешенек, что ему удалось разозлить
немцев. Когда шум немного стих, Мойер, присутствовавший на обеде
и считавшийся по своему родству и близкому знакомству с русскими
как бы полурусским, вдруг обращается тихо и спокойно к шумевшим и
к Булгарину.

– Что же, господа, это действительно возможно: русская армия
может завоевать Рейн, а знаете ли, Фаддей Венедиктович, что потом
будет? – обратился Мойер к Булгарину.
Фаддей Венедиктович уже радовался, что нашел в Мойере еще
подпору, несколько замялся.
– Хотите, я вам скажу? – продолжал Мойер. – Будет то, что
виноградные лозы на Рейне выдернут, а на место их посадят лук.
Не правда ли, что метко? И всякий беспристрастный русский
скажет, что верно. Глупое, заносчивое, а главное, поддельное
самохвальство упившегося Фаддея не могло быть лучше отделано.
В другой раз Мойер защитил русское правительство против
немецко-французского либерализма.
Французская революция 1830 года вскружила и немцам голову, и
вот один из них, в гостях у Мойера, новоприезжий, начал восхвалять
новое французское правительство на счет России.
– Что вы мне толкуете! – воскликнул Мойер. – Я всегда предпочту
быть съеденным лучше львом, чем искусанным до смерти кучею
муравьев.
Действительно, Мойер любил и уважал нового государя (Николая
Павловича). «Александр I был похож на французского маркиза, – по
словам Мойера, – а Николай – это настоящий государь, как надо быть».
В бытность свою в Петербурге Мойер с восхищением рассказывал
мне про извозчика, на котором он куда-то ехал.
– Вдруг вижу, – говорил Мойер, – что мой извозчик снял шапку и
едет с открытою головою. «Что ты?» – спрашиваю его. «А тамотко он
сам проехал, он сам!» Вот так ответ; лучшего имени государю не
придумаешь!
Но как ни хвастались перед нами прибалтийские культурные люди
1830-х годов свободою своих крестьян, видно было, что это дело
свободы не совсем ладное. Нищету сельского люда нельзя было
скрыть; да и помещики не очень блаженствовали, и имения то и дело
переходили в руки арендаторов (напоминавших мне с виду польских
арендаторов Юго-Западного края). Причину приписывали тупости и
идиотизму эстонского мужика. Не знаю, как теперь, но в то время было
в ходу множество рассказов о врожденной тупости и ограниченности
эстов. Передавали, например, за достоверный факт, что один
крестьянин, слыхавший о том, что можно деньги класть в рост и
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/

получать годовые проценты, закопал скопленные им сто рублей в
землю на целый год; по прошествии этого времени, вынув их опять и
сосчитав несколько раз, этот предприимчивый эст бежит к сельскому
судье, ревет и жалуется, что его обокрали.
– Да что же и сколько у тебя украли? – спрашивает судья.
– А я знаю, – отвечает эст, – я знаю только, что я закопал сто
рублей.
– Ну, а сколько же опять вынул? – спрашивают его.
– Да опять только сто.
– Так на что же и на кого же ты жалуешься?
– Да отложенные деньги, меня уверяли, должны расти и
прибавляться, а почему же мои целый год пролежали и ничего не
выросли?
Неуменье эстов считать и легко соображать действительно
бросалось в глаза.
Яйца, раки и т. п. покупались у крестьян на рынке не иначе, как
отсчитывая за каждую штуку по одной медной монете. Куплены яйца
по копейке за штуку: покупатель берет одно яйцо и кладет копейку,
берет потом другое и опять выкладывает копейку. Это я и сам видал.
В клинике встречались также презабавные qui pro quo
[298]
,
свидетельствовавшие не в пользу эстонской сообразительности.
Отпущенные больным крестьянам лекарства весьма нередко
переменялись, так что наружные употреблялись внутрь и внутренние –
снаружи. Рассказывали даже презабавную историю о лечебном
действии аптекарских пробок на чухонцев. Один больной крестьянин
получил из клинической аптеки какое-то лекарство и после того не
являлся. Чрез месяц он приходит опять в клинику и просит того же
самого лекарства, по его словам, как рукою снявшего болезнь; а так
как она опять воротилась, то он и пришел опять попросить целебного
снадобья. Справились в клинических книгах, в аптеке, у практикантов,
наконец, у самого аптекаря, который хорошо помнил больного, и
лекарство отпустили. Крестьянин после этого является в клинику
опять и уверяет, что лекарство отпущено ему не то, не прежнее, сразу
его вылечившее; ему отпускают опять то же лекарство, но в усиленном
приеме. Все не помогает.
– Да дайте мне, ради Христа, то, что я съел в первом лекарстве! –
просит больной, кланяясь низко.

– Как съел? Да ведь лекарство было жидкое!
– Правда, что жидкое, – был ответ, – да в жидком-то плавали какието корешки; вот они-то самые мне и помогли, когда я их съел.
– Что за притча!
Рассказ больного заинтересовал клиницистов; началось
расследование. Наконец, аптекарь догадался, в чем дело, и сначала
как-то мялся и что-то скрывал, но потом не выдержал и признался, что
у него было несколько старых больших склянок с оставшимися в них
пробками. Вот в одну-то из таких склянок и было налито лекарство,
наделавшее столько шума.
Не свидетельствует в пользу чухонского остроумия и колокольчик
от дуги, хранившийся в мое время в клиническом кабинете и
вытащенный Мойером из заднепроходной кишки эстонца. Он страдал
запором и вместо того, чтобы способствовать выходу задержанного
наружу, попал на мысль – забить еще клин снаружи. Колокольчик ушел
глубоко и не без труда был извлечен чрез несколько дней.
Но, разумеется, все эти свидетельства чухонского тупоумия не
доказывали еще, что тупоумие и есть главная причина нищеты
сельского люда. Во-первых, уже потому нет, что эст, несмотря на свою
неразвитость, не ленив, настойчив и терпелив; это мог каждый из нас
заметить, вышед в поле и наблюдая, с каким настойчивым трудом надо
было орать пахарю на почве, усеянной валунами. Потом,
Прибалтийский край населен не одними эстами; а другое его
население – леты, латыши – уже не похожи на чухон. Недаром язык
латыша весьма близок к санскритскому; латыш гораздо ближе и к
славянскому племени. Его никто не назовет идиотом.
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/

С первого же дня нашего приезда в Дерпт к нам нанялись в
услужение пара супругов; муж – эст, жена – латышка. Муж Иоганн,
тип чухонства – нерасторопный, тяжелый, непонятливый, впрочем,
очень честный и работящий, годился бы, собственно, для ношений
одних тяжестей; он был сильный, коренастый парень. Смешон до
крайности своею неповоротливостью и свойственною всем эстам
невозможностью произносить букву «с» перед «т»: стакан выходит
«такан»; Stiefel – «Tiefel». Совершенно другое существо была жена
Иоганна, латышка Лена: подвижная, всегда чем-нибудь занятая,
чистоплотная, аккуратная, всегда в чистом белом чепце и фартуке,
Лена могла везде успеть и всюду поспеть в два раза скорее своего
мужа; зная хорошо по-немецки, она говорила за мужа; знала хорошо
считать и читать. Лена была пиетистка и утреннее время по
праздникам проводила в молитвенном доме, в чтении и пении
псалмов; иногда же, оставаясь одна в комнате, она пела вполголоса
молитвы. Лена служила мне целых десять лет; пять лет служила мне и
Иноземцеву, когда мы жили вместе в клинике, и пять лет, когда я был
профессором в Дерпте; тогда на ней одной лежало все мое домашнее
хозяйство, другого слуги у меня не было; даже и тогда (правда, очень
редко), когда собирались у меня на профессорский вечер, Лена
успевала всегда и везде одна. Ни разу не было ни пропажи, ни потери;
никогда я не ссорился с Леною, и ни я ей, ни она мне ни однажды не
сказали ни одного грубого слова. Когда она служила нам вместе с
Иноземцевым, то надо было удивляться ее такту и находчивости в
присутствии молодых людей, собиравшихся нередко у Иноземцева и
позволявших себе говорить разные нескромности. Лена, прислуживая,
делала так, как будто не слышит и не обращает никакого внимания;
если же кто заходил слишком далеко, обращаясь к ней прямо с
болтовнею, того она так ловко и учтиво обрезывала, что он тотчас же
прикусывал язык.
Для меня всегда были замечательны отношения эстов и летов к
немецкому культурному слою. Как только эст или лет делался
горожанином, ремесленником, школьником городского училища, он
превращался или старался превратиться в чистокровного немца. И
сколько уже дельных и талантливых врачей и мастеров с немецкими и
ненемецкими именами перешло из эстов и летов в немецкую
интеллигенцию!

Многие из перешедших в мое время забыли и старались хорошо
забыть свое происхождение, скрывая его или относясь к своему народу
свысока. Теперь, кажется, обнаруживается некоторая реакция. Я же
слыхал только от прислуги о розни между господами и народом. Лена
сказывала мне, что крестьяне недолюбливают саксов (господ); но о
себе она умалчивала, относя себя уже к другому, более культурному
слою.
Ненависть или, по крайней мере, неприязнь сельского люда к их
саксам начала проявляться к концу 1830-х годов, преимущественно во
время голодовки, и тогда же слышнее заговорили и о недостатках,
пробелах и промахах в аграрном деле. Русские, знакомые с
устройством сельского люда в Прибалтийском крае, заговорили
первые, что нищета и недовольство зависят не от лености и тупоумия
народа, а оттого, что его обезземелили при эмансипации. Это так; но
наши народолюбцы забыли, и теперь еще забывают, что за 60 и более
лет тому назад у нас иначе и невозможно бы было освободить крестьян
от крепостной кабалы, как оставив всю землю за помещиками.
Крепостники и крепостничество того времени были не чета
нынешним.
В Лифляндии я слыхал от старожилов, что Александр I, освободив
крестьян в Прибалтийском крае, хотел было испробовать эту меру и в
соседней Псковской губернии; но по приезде в эту губернию был
предуведомлен рижским генерал-губернатором Паулуччи о заговоре
против жизни императора; сбирались будто бы отравить его ядом.
Заговор устрашил будто бы императора, и намерение
эмансипировать псковских крестьян было оставлено.
Какими бы ни были отношения крестьян к интеллигенции
Прибалтийского края в начале и середине 1830-х годов, то верно, что
ни крестьяне, ни горожане, ни интеллигенция остзейских провинций в
то время не питали расположения и симпатии ни к чему русскому. Поэстонски русские и татары имели одно и то же название; русский язык
в школах был в пренебрежении, и им, конечно, по вине самого
правительства, никто не занимался; русское общество, и без того
малочисленное, оставалось совершенно изолированным. Только наш
профессорский институт как будто намекал на некоторую связь
прибалтийской интеллигенции с нашею отечественною. Край
управлялся своими провинциальными законами, ландтагами,
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/

ландратами и т. п. Даже деньги были провинциальные, sui generis,
кожаные и картонные. Нам выдавали жалованье из уездного
казначейства пачками кожаных и картонных четырехугольных листков
величиною в обыкновенные визитные карточки.
Не знаю, кто – городские или губернские власти и общества имели
право выпускать эту монету; но она не была свыше двух рублей
(четвертаков) и ниже пятидесяти копеек (ассигнациями). Немудрено,
что о русских законах и русском правосудии имелось в крае весьма
нелестное понятие.
Мойер, проходя однажды со мною по улице, увидал чухонца,
колотившего напропалую палкою свою лошаденку; она застряла в
грязи с возом дров. Смотрю – мой Мойер, всегда спокойный и
разумный, вдруг бросается на мужика и дает ему несколько
подзатыльников, что-то крича по-чухонски и, очевидно, заступаясь за
несчастную лошадь. Я стою на тротуаре и смотрю с удивлением на эту
неожиданную сцену.
Мойер, возвратившись ко мне, говорит: «So ist mit Gerechtigkeit in
Russland»
[299]
.
«Значит, – подумал я, – по-твоему, не тот виноват, кто человека бьет
за лошадь, а тот, кто этого не допустить не в силах».
«Herr Doktor Wachter, Sie sind dummer, als die russischen Gesetze
dieses erlauben»
[300]
, – говорил на своих лекциях другой профессор.
Это был оригинал, закоренелый немец, остроумный и даровитый, с
необыкновенною памятью (он наизусть почти знал «Оберона»
Виланда), но горький пьяница, профессор анатомии Цихориус, старый
холостяк, день и ночь сидевший у себя в доме с закрытыми ставнями.
День и ночь горела свеча. Вместо мебели сложены были в комнатах
груды порожних бутылок. Вот этот гений и находил, что его прозектор,
австриец д-р Вахтер, превзошел ту степень глупости, которая
допускается русскими законами.
А д-р Вахтер отвечает ему: «Herr Hofrat, ich kenne die russischen
Gesetze nicht»
[301]
.
Вот как жили при Аскольде наши деды и отцы!
Уже, кстати, о д-ре Вахтере. Он был моим приятелем, насколько
50–60-летний, старого покроя, австрийский подданный мог быть
приятелем русского юноши, искавшего прогресса чутьем.

И после, когда я сделался профессором в Дерпте, я был
единственный из профессоров, которого навещал и с которым знаком
был д-р Вахтер. Как кажется, именно австрийское Вахтера
происхождение и католическое вероисповедание и были мотивами
нашего сближения. Протестанты, северяне, доктринеры смотрели
свысока на австрийского лекаря-католика, не учившегося в немецком
университете. «Isti propheti»
[302]
, – называл он их мне на своем
латинском диалекте, завидев где-нибудь профессора.
Д-р Вахтер после отставки Цихориуса читал анатомию по найму и
был действительно чудак немалой руки. Он выстроил себе какой-то
невиданной архитектуры дом, похожий на восточные дома, с плоскою
крышею, углубленный в землю, одноэтажный, кирпичный, окнами
только на двор, а с улицы представлявшийся проходящим низкою и
глухою кирпичною стенкою. В этом жилище д-р Вахтер обитал с
своею небольшою семьею; вставал очень рано, пил вместо кофе и чая
водку, закусывал ячменною кашею, брал в зубы спичку вместо сигары
и отправлялся в анатомический театр, где один, без помощников,
препарировал и читал лекции громко и внятно, шокируя и смеша
слушателей своим австрийским диалектом. Со мною, где и как только
можно, Вахтер говорил по-латыни, отпуская при каждом удобном
случае какой-нибудь латинский экспромт. Заметит ли доктор, что я
остановился, идя с ним по улице, и отхожу за малою нуждою за угол,
он также останавливается и, смотря на оставшиеся от исполнения
натуральной повинности следы, непременно напомнит мне: «Littere
scripte moment»
[303]
. Увидит ли доктор где-нибудь собравшихся на
улице баб, он непременно скажет мне:
Quando conveniunt
Catherina, Rosina, Sybilla,
Sermonen faciunt
Et de hoc, et de hac, et de illa
[304]
.
Д-р Вахтер был и анатом, и врач-практик; делал операции, на
которых я ему обыкновенно ассистировал; лечил большею частию в
домах кнотов, ремесленников низшего разряда.
Студенты пускали в ход множество забавных анекдотов из
практики д-ра Вахтера. Как он, например, уверял своего больного, что
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/
Соседние файлы в папке @xirurgi_2025
