Добавил:
Sekretar
kiopkiopkiop18@yandex.ru
t.me/Prokururor I Вовсе не секретарь, но почту проверяю
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Ординатура / Хирургия / @xirurgi_2025 / @xirurgi_2025 - 1273 - файл
.pdf
у него солитер стал поперек кишки, а прописанное лекарство
непременно поворотит глисту и распрямит ее в длину.
Но лекарств из аптеки д-р Вахтер не любил прописывать и
предпочитал им, где только можно, домашние; из них любимым для дра был ромашковый чай. Рассказывают, что позванный однажды ночью
к труднобольному, д-р Вахтер идет прямо к постели, стоявшей во
мраке, и прямо дает больному свой обыкновенный совет: «Trinken Sie
mal Hamomillenthee, es wird schon gut werden, – а затем щупает пульс и,
не нашед его на похолодевшей уже руке, спокойно извиняется: – Ah,
so! Verzeihen Sie, Sie sind schon tot»
[305]
.
Таков был Вахтер. Но пусть верят или не верят мне, а я полагаю,
что он, Вахтер, принес мне своими анатомическими демонстрациями
пользы не менее знаменитого Лодера. Немало из слышанных мною в
немецких и французских университетах приватных лекций
(privatissimum) не принесли мне столько пользы, как privatissimum у
Вахтера: в первый же семестр моего пребывания в Дерпте Вахтер
прочел мне одному только вкратце весь курс анатомии на свежих
трупах и спиртовых препаратах. С тех пор мы и стали приятелями.
Я уже сказал, что немцы в Дерпте в первое время моего
пребывания, за исключением, может быть, одного только Мойера,
произвели отталкивающее впечатление. И прежде чем время, опыт и
рассудок успели изменить мой ошибочный и пристрастный взгляд,
неожиданный случай указал мне на личность, совершенно непохожую
на других и сразу же оказавшую на меня привлекательное действие. В
Дерпте жил в то время богатый лифляндский помещик Липгардт. Сын
его, молодой Карл von Liphardt, получил домашнее и, что важно, вовсе
не немецкое образование – он учился у швейцарца. По смерти деда
Карл Липгардт получил значительное наследство и, сделавшись
самостоятельным, захотел усовершенствовать свое образование
университетом, но приватно и не поступая в университет студентом. С
этой целью он обратился прежде всего к профессору математики
Бартельсу. Математика интересовала Липгардта, и он ею прилежно
занимался. Бартельс, очень занятый высшею математикою, сначала не
поверил, чтобы молодой человек домашнего воспитания был в
состоянии понимать уроки Бартельса из высшей математики, и, чтобы
доказать это молокососу, задал ему для пробы какую-то
хитросплетенную задачу. Липгардт тихо и скромно принялся в

присутствии же Бартельса за решение. Профессор изумился. У него и
студенты, оканчивающие курс, не решали так своеобразно, как это
сделал Липгардт.
– Молодой человек, – сказал тогда Бартельс, – я вижу, что у вас
есть талант; приходите, я охотно будут давать вам уроки.
Но талант Карла Липгардта был не односторонний; его начинала
интересовать не одна математика; он скоро явился и в анатомический
театр, таща с собою анатомический атлас F. Cloguet (тогда самый
новый и самый лучший). Тут-то и было наше первое свидание. К.
Липгардт принялся с юношеским пылом за анатомию.
Препарирование на трупах, чтение Биша, лекции заняли все время.
Вот тогда-то и Мойер, познакомившись с Липгардтом, к удивлению его
прежних слушателей, принял деятельное участие в наших работах.
Я не знал в жизни ни одного человека, имевшего так много
разнообразных научных и притом глубоких сведений, как Карл
Липгардт. Старик профессор Эрдман имел тоже весьма
многостороннее образование, говорил по-латыни, как Цицерон, был
хороший ботаник и физик; рассказывали, что он ежегодно проходил у
себя и для себя курс медицинских и естественных наук; но знания
Эрдмана относились все-таки к одной категории наук, тогда как
молодой Липгардт, быв математиком и имев, по свидетельству
профессора Бартельса, замечательный математический талант, с таким
же успехом занимался анатомиею, физиологиею и хирургиею. В
Берлине Липгардт очень сблизился с Иоганном Мюллером, в Дерпте и
Кенигсберге – с профессором Ратке, и в то же самое время предавался
изучению изящных художеств: живописи и скульптуры; потом, уехав в
Италию, посвятил целые годы изучению этих предметов, а возвратясь
в Дерпт, начал заниматься, как мне сказывали, изучением теологии и
древностей. В последний раз я видел моего старого приятеля, не менее
меня постаревшего, в Штутгарте; его интересовало тогда изучение
средневековых готических зданий, и он мне с восторгом указывал на
некоторые из них в Штутгарте. За политикою Липгардт следил
неустанно, еще учась с нами в Дерпте.
Во всем Прибалтийском крае никто не имел такой огромной и
многосторонней библиотеки и такого собрания картин, гравюр, статуй
и слепков, как Липгардт. При всем этом ни малейшего педантства и
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/

чрезвычайная скромность. Мне казалось только, что женитьба на
католичке в Бонне несколько изменила его мировоззрение.
Я остановился в моем дневнике на Липгардте в особенности
потому, что из знакомых мне людей Карл Липгардт всех более доказал
мне, как различны между собою две способности человеческого духа:
емкость ума и его производительность (Kapazitдt und Produktivitдt), от
первой зависит способность приобретать самые разносторонние
сведения, от второй – способность извлекать из приобретенных
сведений нечто свое? самодельное и самостоятельное.
Количество и разнообразие знаний весьма влияют на произведение,
но не на самую производительность.
Емкость и производительность не находятся в прямом отношении.
Не сведения, не знания, приобретенные емкостью ума, а какая-то, не
каждому уму свойственная, vis a tergo
[306]
толкает его к новой работе,
извлечению этого чего-то, своего, из запаса знаний. Так, Липгардт был
несравненно образованнее и по емкости ума гораздо умнее меня,
умнее и многих ученых, способствовавших ему приобретать
многосторонние знания; но Липгардту недоставало этой самой vis a
tergo. Люди с умами этой категории родятся для умственных
наслаждений приобретаемыми так легко для них богатствами
сведений; но уму, кроме огромной емкости, необходима еще и большая
производительная сила, чтобы сделаться гумбольдтовским.
Моя первая поездка из Дерпта в Москву была задумана уже давно.
Вместо двух лет я уже пробыл четыре года в Дерпте; предстояла еще
поездка за границу – еще два года; а старушка-мать между тем
слабела, хирела, нуждалась и ждала с нетерпением. Я утешал, обещал
в письмах скорое свидание, а время все шло да шло. Нельзя сказать,
чтобы я писал редко. У матушки долго хранился целый пук моих
писем того времени. Денег я не мог посылать – собственно, по
совести, мог бы и должен бы был посылать. Квартира и отопление
были казенные; стол готовый, платье в Дерпте было недорогое и
прочное. Но тут явилась на сцену борьба благодарности и сыновнего
долга с любознанием и любовью к науке. Почти все жалованье я
расходовал на покупку книг и опыты над животными; а книги,
особливо французские, да еще с атласами, стоили недешево; покупка и
содержание собак и телят сильно били по карману. Но если, по
тогдашнему моему образу мыслей, я обязан был жертвовать всем для

науки и знания, а потому и оставлять мою старушку и сестер без
материальной помощи, то зато ничего не стоившие мне письма были
исполнены юношеского лиризма.
Тотчас же по приезде в Дерпт, под влиянием совершенно новых для
меня путевых впечатлений, я распространился в моих письмах в
описании красот природы, в первый раз виденного моря, Нарвского
водопада, освещенного луною, прогулок в лодке по Финскому заливу,
характеристики моих новых товарищей, произведенных уже мною в
звание друзей, и т. п. Помню, что не забыл при этом тогда же
отправить и письмецо туда, где молодое сердце в первый раз
зашевелилось при взгляде на улыбавшиеся женские глаза. Как же было
не написать и не напомнить о себе, о последнем прощальном дне,
когда я явился в кандидатском мундире, при шпаге, и по моей просьбе
был спет романс:
Vous allez a la gloire,
Mon triste cњur suivra vos pas;
Allez, volez au temple de mйmoire,
Suivez l’honneur, mais ne m’oubliez pas…
Тот, к кому относилось это: «Vous allez a la gloire», – это, конечно,
я, я сам.
И вот прошло целых четыре года. Как не повидать мест, где мы
«впервые вкусили сладость бытия», и к тому же как не показать и себя,
и свое перерожденное и перестроенное на другой лад «я»! Пусть-ка
посмотрят на меня мои старые знакомые и родные и подивятся
достигнутому мною прогрессу; пусть воочию на мне убедятся, что
значит культурная западная сила!
Экзамен докторский сдан, диссертация наполовину уже готова, и
предстоят рождественские праздники; путь санный.
Надо сначала распорядиться, а для этого надобны деньги. Кое-что
наберется, за месяц вперед можно взять жалованье, но по расчету все
еще не хватает взад и вперед на дорогу, да и в Москве не жить же
даром на счет матери. Вот и придумываю средства. У меня есть старые
серебряные часы, весьма ненадежные, по свидетельству знатока Г. И.
Сокольского; есть «Илиада» Гнедича, подаренная Екатериною
Афанасьевною; есть и еще ненужные книги, русские и французские,
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/

кажется; есть еще и старый самоварчик. Давай-ка, сделаем лотерею.
Предложение принято товарищами. Предметов собралось с дюжину;
билетов наделано рублей на 70; угощение чаем. С вырученными
лотереею деньгами набралось более сотни рублей. Главное есть. Надо
теперь приискать самый дешевый способ перемещения своей особы из
Дерпта в Москву. Случай решает. Из заезжего дома Фрея является
подводчик Московской губернии, привозивший что-то в Лифляндию и
отправляющийся на днях порожним опять в Московскую. Лошадей
тройка. «А экипаж?» – «Есть кибиточка. Укроем и благополучно
доставим», – уверяет подводчик. «Цена?» – «Двадцать рублей». – «По
рукам».
И вот в пасмурный, но не морозный декабрьский день, в
послеобеденное время, я, одетый в нагольный полушубок, прикрытый
сверху вывезенною еще из Москвы форменною (серою с красным
университетским воротником) шинелью на вате и в валенках, сажусь в
кибитку и отправляюсь на долгих в Москву.
Мой возница спускается на реку, и чрез несколько часов по Эмбаху
мы выезжаем на озеро Пейпус, направляясь к Пскову. Между тем
стемнело. Месяца не видать. Небо заволокло облаками. Мы все едем и
едем. Раздаются пушечные выстрелы, как будто возле нас. Это
трескается лед на Пейпусе, и образуются полыньи. Вдруг – стоп. Что
такое? Громадная полынья; вывороченные массы льда стоят горою, а
возле них широчайшая полоса воды. Слава Богу, что еще не въехали
прямо в воду. Что же это такое? Как же тут быть? Вдали ни зги не
видать, под ногами вода.
– Да леший пошутил; с съезжей дороги сбился, а я по ней сколько
раз езжал, – уверяет мой возница. – Да что теперь-то поделаешь? Сёмка я побегу, да разведаю; дорога-то должна быть тут близко.
Я остаюсь один с лошадьми. Сижу, сижу, делается жутко; в ночной
тиши раздаются кругом выстрелы; мне показалось в темноте что-то
блестящее, как будто огоньки; думаю, уж не волчьи ли глаза;
выскакиваю из кибитки, поднимаю крик и стук палкою о кибитку;
бегаю вокруг кибитки, чтобы согреться; начинает пробирать. Ничего
не видно и не слышно. Ямщика и след простыл. Просто беда. Прошло,
верно, не менее часа, а мне показалось, по крайней мере, часа четыре;
наконец, слышу где-то вдали, в стороне, как будто человеческий голос.
Я отзываюсь и кричу, что есть мочи. Голос приближается. Показались

опять и как будто прежние огоньки, напугавшие меня. Наконец,
является, едва переводя дух от усталости, и мой возница.
– Ну что?
– Да что, дороги-то не нашел; а вот мы повернем назад, да немного
в бок; там доедем до деревушки на берегу.
– На каком же это берегу? Значит, мы уже недалеко от Пскова?
– Куда, барин, до Пскова; мы тут все плутали по озеру, а далеко от
берега не отъезжали. Вон там я видел деревушку; до рассвета
переночуем в ней.
Делать нечего, едем. Проходит еще не менее часа, пока мы доехали
до какого-то жилья. Петухи давно уже как пропели; достучались в
какой-то лачуге; впустили. Но, Господи, что это было за жилье и что за
люди! В Дерпт являлись изредка в клинику какие-то носившие образ
человека звери, с диким, бессмысленным выражением на желтосмуглом лице, косматые, обвязанные лоскутами и не говорившие ни на
каком языке. Это и были обитатели глухих и отдаленных прибрежий
Пейпуса, финского племени; полагали, однако же, что между ними
встречались и выродившиеся наши раскольники, загнанные
полицейским преследованием с давнего времени в самые глухие и
непроходимые места.
Все занятия этого заглохшего населения заключались в
рыболовстве; они питались только рыбою; понимали только то, что
касалось до рыбной ловли, и могли говорить только о рыбе и
рыболовстве. Язык их, состоявший из ограниченного числа слов, был
помесью финского и испорченного русского. Вот к этому-то племени
судьба в виде подводчика Макара и занесла меня на несколько часов.
Но эти несколько часов до рассвета показались мне вечностью.
На дворе начинало морозить, а в лачуге непривычному человеку
невозможно было оставаться; грязь, чад, смрад, какие-то
мефитические испарения делали из лачуги отвратительнейшую клоаку.
Я видел и самые невзрачные курные чухонские и русские избы, но это
были дворцы в сравнении с тем, что пришлось мне видеть на
прибрежье Пейпуса. Как я провел часа четыре в этой клоаке, я не
знаю; помню только, что я беспрестанно ходил из лачуги на двор и
дремал, стоя и ходя. Любопытно бы знать, насколько современные
веяния изменили жизнь в трущобах того давнего времени?
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/

На другой день, при свете, легко объяснилось наше блуждание по
необозримому озеру, на котором зимою, кроме неба и снежной
поверхности с огромными трещинами и сугробами, ничего не было
видно; только целые стаи ворон с хриплым карканьем носились над
прорубями и полыньями, высматривая себе добычу.
Гораздо труднее было бы объяснить незнакомому с русскою
натурою, как решился москвитянин Макар переезжать по льду
Пейпуса ночью, проехав чрез него, как я узнал потом от самого же
Макара, только один раз в жизни, и то в обратном направлении, т. е. от
Пскова к Дерпту.
Мудрено ли, что мы ночью сбились, когда и днем мой Макар
постоянно у каждого встречного спрашивал о дороге в Псков.
Но земляк мой, москвитянин Макар, ознаменовал нашу поездку не
одним только геройским переездом чрез Пейпус.
Избегнув неожиданно гибели в полыньях Пейпуса, Макар
ухитрился-таки погрузить нас, то есть меня, кибитку и лошадей, в
полынью какой-то речонки. Это было на рассвете, кажется, на пятый
день моей одиссеи. Я спал, закутавшись под рогожею кибитки. Вдруг
пробуждаюсь, чувствую, что кибитка остановилась; я откидываю
рогожу, и что же вижу: лошади стоят по шею в воде, Макара нет,
кибитка также в воде, и холодная струя добирается чрез стенки
кибитки и к моим ногам.
Не понимая спросонок, что все это значит, я инстинктивно
бросаюсь из кибитки вон и попадаю по пояс в воду; в это мгновение
являются откуда-то Макар с людьми с берега. Вытаскивают и меня, и
кибитку, и лошадей. Пришлось залечь на печь, раздеться донага,
вытереться горилкою и сушиться.
Так шло время в путешествии на долгих с Макаром; оно
продолжалось чуть не две недели; в эти дни и ночи я насмотрелся на
жизнь на постоялых дворах.
Случалось ночевать вместе с подводчиками в том же покое
постоялого двора. Всего более удивляла меня необыкновенная емкость
желудка этих добрых людей. Ели они напропалую, и еда была на славу.
То были рождественские праздники, и на стол подавалась всегда
громадная деревянная чаша с жирными, густыми щами из свинины;
чаша опростовывалась чуть не залпом, когда принимались из нее
черпать 10 или 12 ложек; снова наполнялась, снова опростовывалась;

потом являлась не менее жирная свинина, а затем гречневая каша с
свиным салом. При этом выпивался штоф сивухи, и все общество, 10,
12 и более дюжих подводчиков, вставало из-за стола, молилось на
образа и укладывалось спать по лавкам и на печи. Начиналось громкое
и неумолкаемое храпенье, и вместе с ним происходила поочередно, то
там, то здесь, шумная эксплуатация газов, заставлявшая меня невольно
просыпаться и громко смеяться. На границах Московской губернии
Макар предложил мне заехать на ночлег, вместо постоялого двора, к
его отцу, церковному старосте одного придорожного села. Я
согласился.
На ночь явились к старосте сельский поп, дьячок и еще пара
крестьян. Принесен был штоф сивухи. Пили, ели, болтали и пошли все
спать. Рано утром уехали поп и дьячок, а потом и гости-крестьяне. Мы
с Макаром тоже снарядились в путь; только, вижу, мой Макар что-то
суетится и ищет.
– Что пропало?
– Кнут.
– Куда девался?
– Да где ему быть, – вопит Макар, – как не у попа. Уж известно:
у попов глаза большие; а кнут был новенький, с иголочки, только что в
Торжке купил, и то все приберегал.
Так первое подозрение о краже 20-копеечного кнута мужик, да к
тому еще сын церковного старосты, свалил на попа, хотя вместе с
попом угощались и мужики. Меня, отвыкшего в Дерпте от нравов
родины, поразила глубоко эта история с кнутом; я принялся увещевать
Макара и наставлять его. Но он остался непреклонен.
– Уж я знаю, не миновал мой кнут поповских рук, – повторял
Макар, не соглашаясь ни на какие разглагольствования об уважении к
старшим и священнослужителям.
Наконец, я – в Москве, у Калужских ворот, на квартире матушки,
жившей у отставного комиссариатского чиновника, называвшего себя
полковником.
В то время жизни, когда человек, перестав быть ребенком, не
достиг еще и полной мужеской зрелости, проявляется нередко в не
сложившемся еще характере резкая, неприятная черта, портящая много
крови и у самого молодого человека, и у других. Обстоятельства,
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/

внешняя обстановка, темперамент и т. п. много содействуют развитию
этой черты.
Всего неприятнее то, что заносчивость незрелого возраста колет
глаза своею бестактностью именно там, где нет никакой, ни малейшей
разумной причины ее проявления. У меня она проявилась именно в
отношениях моих к матери, после долгой разлуки, из одного только
различия в религиозных убеждениях, то есть именно там, где я мог бы
и должен бы был требовать от себя сдержанности, терпимости и
уважения к убеждениям старых и достойных уважения людей.
Этого не случилось, и я долго, долго и горько упрекал себя за
мальчишескую невыдержанность, бестактность и грубость.
Какое мне, молокососу, было дело до самых задушевных
убеждений моей богомольной старухи-матери и для чего было
затрагивать самую чувствительную струну ее сердца?
Мотив был так же нелеп и странен, как и поступок.
И в самом деле, я не узнал бы самого себя, если бы сравнил то, что
я утверждал и отчаянно защищал пред всеми, с моими страстными
выходками против немцев, занесенными в мой дневник три года тому
назад. Теперь же я явился в Москву самым ревностным защитником
всего немецкого, выставляя всякому встречному и поперечному
Прибалтийский край образцом культурного и благоустроенного
общества. И вот я превозносил пред архиправославною дряхлою
женщиною немецкое протестантство, тогда как эта женщина целую
жизнь только и находила утешения, что в своей вере и в своем сыне.
В жизни юношей, да и зрелый возраст не свободен от странностей
этого рода, нередко встречаются резкие переходы от одного
мировоззрения к другому. Неокрепшие убеждения и увлечения
меняются и от настроения, и от разных внешних обстоятельств.
Одна перемена местности и круга знакомых уже способна заменить
в незрелом уме один образ мыслей другим, совершенно
противоположным. Притом дух противоречия, свойственный каждому
незрелому уму, у меня был заметно выражен и склонен к проявлению
при всяком удобном случае. Случай и представился.
Москва, то есть знакомая мне среда в Москве, не могла мне не
показаться другою.
Ведь я провел четыре года самой впечатлительной поры жизни на
окраине, не имевшей ничего общего с Москвою; и вот, что прежде

меня привлекало на родине, потому что известно было только с одной
привлекательной стороны, то сделалось противным чрез сравнение,
открывшее мне глаза.
И пятинедельное мое пребывание в Москве ознаменовалось целым
рядом стычек. Куда бы я ни являлся, везде я находил случай осмеять
московские предрассудки, прогуляться на счет московской отсталости
и косности, сравнять московское с прибалтийским, то есть чисто
европейским, и отдать ему явное преимущество.
Матушку я хотел уверить, что немцы-протестанты лучше, что вера
их умнее нашей, и как обыкновенно одна глупость рождает другую, то
я, споря и горячась, перешагнул от религии к родительской и детской
любви и довел любившую меня горячо старушку до слез.
– Как это ты не боишься Бога – приравнивать материнскую любовь
к собачьей и кошачьей! Разве собака и кошка могут любить своих
щенят и котят, как мать любит своего ребенка? Значит, у вас теперь
мать – все равно что сука или кошка?
Так пеняла мне мать. Наконец, мне стало жаль и стало совестно.
Споры с матерью я прекратил; разгорячившийся дух противоречия не
скоро угомонишь, и я начал вымещать его на других, при каждом
удобном случае; а случай представлялся на каждом шагу.
Сделал я визит экзаменовавшему меня из хирургии на лекаря
профессору Альфонскому (потом ректору). Он начинает спрашивать
про обсерваторию, про знаменитый рефрактор в Дерпте, в то время
едва ли не единственный в России. Я с восторгом описываю виденное
мною на дерптской обсерватории, а Альфонский преравнодушно
говорит мне.
– Знаете что: я, признаться, не верю во все эти астрономические
забавы; кто их там разберет, все эти небесные тела!
Потом перешли к хирургии и именно затронули мой любимый
конек – перевязку больших артерий.
– Знаете что, – говорит опять Альфонский, – я не верю всем этим
историям о перевязке подвздошной, наружной или там подключичной
артерии; бумага все терпит.
Я чуть не ахнул вслух.
Ну, такой отсталости я себе и вообразить не мог в ученом
сословии, у профессоров.
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/
Соседние файлы в папке @xirurgi_2025
