Добавил:
Sekretar
kiopkiopkiop18@yandex.ru
t.me/Prokururor I Вовсе не секретарь, но почту проверяю
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Ординатура / Хирургия / @xirurgi_2025 / @xirurgi_2025 - 1273 - файл
.pdf
Тотчас же пригласили этого раба Божьего в боковую комнату,
посадили и обрили.
Если бы великие мира сего были сердцеведами и могли бы видеть
глубокую затаенную злобу молодых людей, присутствовавших при
этой возмутительной сцене, то преследователей человеческой
свободы булавочными уколами, мне кажется, давно не существовало
бы. Да, эти булавочные уколы в виде запретов ношения бороды и усов,
курения табака на улицах и т. п. отравляют жизнь не менее
административных высылок. Но мне еще не раз придется затронуть
этот кошмар русского царства.
В Берлине прежде всего мне надо было распорядиться с домашнею
жизнью. Денег оказалось, по моим соображениям, несмотря на
излишнюю покупку фуляров в Гамбурге, достаточно до конца
семестра, то есть до нового жалованья. Я нанял квартиру на улице
Charitй, у вдовы какого-то мелкого чиновника. Помещение мое
состояло из одной, но весьма просторной комнаты, отделенной
наглухо забитою дверью от хозяйского помещения. Семейство вдовы
состояло из подростков, одной дочери и мальчика сына, настоящего
берлинского Strassenjunge
[319]
, подававшего надежду сделаться
впоследствии настоящим Berliner Louis
[320]
.
Мебель моя состояла из кровати, софы, пяти-шести стульев,
шкафа, стола и комода, – увы! как оказалось после – плохо
запиравшегося. В этот злосчастный комод я и положил вместе с
другими вещами бумажник с прусскими ассигнациями, пересчитав их
предварительно не один раз. Что касается до пищи и питья, то
оказалось, что я гораздо легче мог найти себе приют, чем отыскать
хотя сколько-нибудь сносный способ питания моего тела.
В Дерпте, на мойеровском столе, простом и питательном, я
отвык от трактирной кухни, и одно воспоминание о рисовой каше с
снятым молоком, водянистом супе и твердом, как подошва, жарком,
доставлявшихся нам в трех глиняных судках из трактира
Гохштетера в первый семестр нашего пребывания в Дерпте, – уже
одно, говорю, воспоминание об этих кулинарных прелестях
возбуждало во мне отвращение к пище и тошноту, и я рад был
услышать от моей хозяйки, что она бралась приготовлять мне обед.
Вскоре, однако же, оказалось, что Гохштетер в Дерпте был, по
крайней мере, в том отношении добросовестен, что он заменял малую

питательность отпускавшейся им неудобоваримой пищи поистине
огромным количеством съестного материала. Хозяйка же моя в
Берлине умудрилась так распорядиться, что, отпуская для моего
обеда: а) суп, еще более водянистый, чем гохштетеровский, b) мясо
вареное и жареное, еще менее едомое, и с) блинчики, уже вовсе
неедомые и иногда заменяемые куском угря (Aal) весьма
подозрительного свойства, – вместе с тем и количеству не давала
выступать из самых ограниченных размеров.
Промучившись так около двух недель на хозяйском столе, утоляя
дефицит питания чем ни попало, но с двойным ущербом для кармана,
я наконец решился по совету товарищей абонироваться на месяц в
трактире. Предстояла, однако же, трудность выбора. В одном из
них, предназначенных исключительно для учащейся братии,
абонемент был три талера в месяц, то есть по три Silbergroschen за
обед. В другом, Unter den Linden, абонировались за пять талеров (по
пять Silbergroschen за обед); и в том, и в другом абонемент имел
право выбирать три кушанья. После многих колебаний я избрал
абонементом Unter den Linden.
От водянистого супа, однако же, я и тут не ушел; только он тут
явился под французским наименованием: bouillon clair
[321]
. И вот,
тарелка этого чистейшего водяного раствора, кусок bњuf a la mode
или Rindenbrust naturel
[322]
и порция Mehlspeise
[323]
с ягодным соком
составляли мой обед в течение целого месяца и более.
Так как я был всегда худощав, то не знаю, можно ли было
заметить истощение тела от недостаточного питания;
я чувствовал, однако же, ежедневно к вечеру, набегавшись от старого
анатомического театра (за Garnisonkirche) и Charitй и оттуда в
Ziegelstrasse, неудержимую потребность еды, и удовлетворял ее
разною дрянью вроде лимбургского сыра, колбасы и т. п., как наименее
бившей по карману. Так я рассчитывал пробиться до конца семестра;
но суждено было не то.
Однажды я иду в комод за деньгами, вынимаю бумажник, смотрю
– не верю глазам: пачка прусских ассигнаций в пять талеров, еще не
так давно довольно пузастая и тем поддерживавшая во мне надежду,
показалась мне необыкновенно исхудавшею. Я принимаюсь считать,
и, Боже мой, что же это такое? Мне так не хватит и на два месяца,
а до конца августа – еще три, да сверх того я должен еще внести за
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/

privatissimum у профессора Шлемма. Как же я мог так ошибиться в
расчете? А считал ли я всякий день, что расходовал, поверял ли
отложенные в бумажнике деньги, и когда их поверял? Вел ли хоть
какую-нибудь приходно-расходную тетрадь? Нет, нет и нет. А
между тем я наверное знаю или, лучше, чувствую, что обворован.
Входя нечаянно в свою комнату, я не раз видел, что будущий
Berliner Louis шлялся в ней непрошенный и бывал вблизи комода. Замок
комода оказался также не запертым хорошо. Я позвал хозяйку и
объявил ей о пропаже денег. Она взбудоражилась, раз десять
прокричала: «Kreutz Donnerwetter!», отвергала всякое малейшее
подозрение на своего сынишку. Объявили полиции. Но где
доказательства, что пропажа действительно существовала?
Поговорили, покричали, побранились, тем и кончилось. Что тут
делать? Я крепко призадумался, начал остаток уцелевших денег
носить постоянно с собою, сократил еще более мелочные расходы; но
все это, я видел ясно, не даст мне средств к жизни до конца
семестра.
Иду к Garnisonkirche, в анатомический (старый) театр, чтобы
уплатить, пока еще есть деньги, профессору Шлемму за privatissimum
(хирургические операции над трупами). Смотрю и вижу там
несколько знакомое лицо, узнавшее и меня.
Это студент Дерптского университета, сын богатого
петербургского аптекаря, старика Штрауха.
Молодой Штраух, не кончив медицинского курса, должен был
оставить университет и бежать за границу. Он опасно ранил на
пистолетной дуэли того студента, о ране которого на шее я уже
рассказывал прежде. И вот этот Штраух, получивший от отца
большое содержание, оставив Россию и с нею невесту, приехал в
Берлин доканчивать курс.
– Вот встреча-то как нельзя кстати! – говорит мне Штраух. –
Знаете ли, мне бы хотелось жить и заниматься вместе с кем-нибудь,
кто бы мог быть мне полезным в занятиях; не согласитесь ли вы? Я
вам предлагаю квартиру у себя, особую комнату, содержание,
удовольствия и развлечения, которыми я сам пользуюсь, а от вас
ничего другого не требую, как помочь мне советом или объяснением
там, где не хватит своего ума.
Я с радостью дал самое задушевное согласие.

В Провидение я тогда, ко вреду для самого себя, не верил и счел
встречу с Штраухом за счастливый случай.
На другой же день я переехал к Штрауху и был ему искренно
благодарен. Я жил с ним вместе, кажется, более года. И Штраух, и я
сдержали слово. Он мне ни в чем не отказывал; всякое воскресенье
водил он меня в театр. Тогда были в ходу классические пьесы
Шекспира, Шиллера, Лессинга, Гете, а Штраух был отъявленный
меломан. Мы обыкновенно приносили с собою в театр перевод
Шекспира и следили по нем за дикцией актеров, между которыми
Лем, Рот, Крелингер были любимцами берлинской публики.
Питание моего тела также несколько исправилось – я пил
каждодневно пиво с Штраухом, до которого он был охотник. Хотя
мы всего чаще обедали по трехталерному абонементу, в чисто
студенческом ресторане, но кушанья выбирали получше, приплачивая,
да к тому же еще нередко и вечером заходили съесть порцию чегонибудь.
В этом ресторане все блюда были на подбор воистину
студенческие. Главную роль играла свинина с тертым горохом. Это
кушанье съедалось студентами в ужасающих размерах, запиваемое
берлинской пивною бурдою (так называемое Weissbier или Blonde);
немалую роль, но уже как деликатес, играл сельдерейный салат
(Sellerysalat).
Этот деликатес мне памятен еще и потому, что он предложен
был одним бедным еврейчиком как нежное питательное средство.
Это предложение, о котором и теперь не могу вспомнить без
смеха, было сделано в клинике Грефе.
Знаменитый профессор имел обыкновение иногда спрашивать
практикантов в его клинике о диете, необходимой для того или
другого больного; при этом он требовал иногда от практиканта и
довольно подробного меню для случаев из частной практики. Речь шла
о режиме для какой-то слабой и бескровной дамы.
– Какое бы вы предложили нежное и вместе с тем питательное
кушанье для этой ослабевшей и деликатной особы? – спрашивал
Грефе у практиканта-еврейчика, которого я нередко встречал в
нашем ресторане.
– Sellerysalat, – отвечал он в полной уверенности, что более
приличного блюда для его больной никто не предложит.
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/

Я, с своей стороны, искренно, от души помогал Штрауху в его
занятиях, демонстрируя ему из хирургической анатомии, оперативной
хирургии, читал с ним и репетировал, словом, делал, что мог. Через
два года Штраух выдержал в Дерпте экзамен на доктора, и я,
возвратясь в Дерпт, имел еще удовольствие попотчевать гостей на
его докторском банкете черепаховым супом, заставляющим меня не
менее сельдерейного салата смеяться при воспоминании о нем.
Я знал слабость Штрауха похвастать и отличиться. А угостить
настоящим черепаховым супом в Дерпте большое общество на званом
обеде – это чего-нибудь да стоит.
Случилось так, что, как нарочно к банкету, прислали в
анатомический театр из Гамбурга огромную морскую черепаху, уже,
конечно, давно отдавшую Богу душу; при раскупорке ящика
обнаружился довольно пронзительный запах, и прозектор поспешил
очистить скорее мясо от костей, назначавшихся для скелета.
Отпрепарированное мясо хотели уже, за негодностью, схоронить, как
мысль о черепаховом супе для банкета дала этому материалу более
высокое назначение.
Повар в ресторане Пашковского сумел придать мифологическим
останкам черепахи такой необыкновенный вкус, что все гости на
банкете Штрауха, и всего более, конечно, он сам, были восхищены
дотоле невиданным в Дерпте деликатесом. Мы, я и прозектор
(Шульц), знавшие, в какой степени разложения мышцы черепахи
служили к изготовлению супа, посматривали только друг на друга и
удивлялись, как это и гости, и мы могли находить вкусною такую
дрянь.

1 октября 1881
От 1-го листа до 79-го, то есть университетская жизнь в Москве
и Дерпте, писана мною от 12 сентября по 1 октября [1881 года], в
дни страданий: «Dies illae, dies irae…»
[324]
Благодарю моего Господа Бога, что страдания не лишили меня
способности живо вспоминать старое, думать и писать.
Да будет воля святая Твоя!
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/

10 октября 1881
Дотяну ли еще до дня рождения (до ноября 13-го)? Надо спешить
с моим дневником.
Наука в Берлине в 1830-х годах была в переходном состоянии.
После смерти Гегеля германская философия уже не могла найти себе
подобных, как он, вожаков, заставившего значительную часть
культурного общества в Европе смотреть на мир Божий не иначе,
как чрез изобретенные им консервы. Теперь трудно себе и вообразить,
до какой степени и в Германии, и у нас веровали, именно веровали в
философию Гегеля.
Ни голос таких гениальных личностей, как Гумбольдт, не
оправдывавший господствовавшего тогда увлечения, ни пример
англичан и французов, следовавших чисто реальному направлению в
науке, ничто не помогало против обаяния и увлечения гегелизмом.
Медицина того времени стояла в Германии на распутье.
Самая сущность этой науки препятствовала ей отдаться в руки
гегелевой философии, но, тем не менее, это философское направление
всех наук того времени препятствовало и медицине следовать
спокойно и неуклонно путем чистого наблюдения и опыта.
Трансцендентализм был слишком модным. Даже во Франции и в
такой науке, как хирургия, Лисфранк кричал во все горло о себе, что у
него можно найти «cette chirurgie suprкme et transcendаntale»
[325]
.
Время моего пребывания в Берлине было именно временем перехода
германской медицины, и перехода весьма быстрого, к реализму;
начиналось торжественное вступление ее в разряд точных наук,
празднуемое фанатиками реализма еще до сих пор.
Но я застал еще в Берлине практическую медицину почти
совершенно изолированною от главных реальных ее основ: анатомии и
физиологии. Было так, что анатомия и физиология – сами по себе, а
медицина – сама по себе. И сама хирургия не имела ничего общего с
анатомиею. Ни Руст, ни Грефе, ни Диффенбах
[326]
не знали анатомии.
Руст, говоря однажды на своей клинической лекции об операции
Шопарта, сказал весьма наивно: «Я забыл, как там называются эти

две кости стопы: одна выпуклая, как кулак, а другая вогнутая в
суставе; так вот от этих двух костей и отнимается передняя часть
стопы».
Грефе при больших операциях приглашал всегда профессора
анатомии Шлемма и, оперируя, справлялся постоянно у него: «Не
проходит ли тут ствол или ветвь артерии?»
Диффенбах просто игнорировал анатомию и подшучивал над
положением разных артерий. Опасение повредить надчревную
артерию при грыжах считал праздною выдумкою. «Das ist ein
Hirngespenst»
[327]
, – говорил он своим ученикам про надчревную
артерию (a. epigastrica).
Мало этого: Диффенбах до такой степени был чужд
поверхностных анатомических понятий, что однажды послал
Иог[анну] Мюллеру кусочек, вырезанный им из языка у заики, прося,
чтобы Мюллер определил, какой это мускул?
О профессорах терапии и патологии, о клиницистах по
внутренним болезням и говорить нечего.
Объективный экзамен при постели больного почти не существовал
у терапевтов; постукивание и послушивание употреблялось более как
dеcorum
[328]
.
Вскрытий трупов сами профессора не делали и не присутствовали
при них, да и присутствие их там ни к чему бы не повело при их
полном незнании патологической анатомии.
Однажды я увидел в руках студента, вскрывавшего труп, довольно
замечательный образец аневризмы легочной артерии, впрочем, плохо
вырезанной из трупа; я обратил внимание студента на редкость
случая и посоветовал ему представить препарат профессору терапии
Горну (Horn), в клинике которого находился пред смертью
страдавший аневризмой.
– Да что же тут наш Горн поймет? – отвечал наивно студент.
Из всех занимавшихся стетоскопом был только один молодой
человек, д-р Филипс, предлагавший себя и для privatissimum, но
охотников не являлось.
Патологическая анатомия, в современном смысле и даже в смысле
тогдашней французской школы, существовала в Германии только в
одном университете – Венском. Во всех других университетах
профессора патологической анатомии ограничивались изложением и
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/

классификацией разного рода уродств, и сам Иог[анн] Мюллер в
Берлине в первое время, читая патологическую анатомию,
ограничивался этим изложением.
Впрочем, я застал уже Фрориепа
[329]
в Берлине, недавно сюда
приглашенного. При таком научном направлении о точной и
правильной диагностике не могло, конечно, быть и речи. Немцы с
пренебрежением отзывались тогда о французских врачах, говоря, что
это не врачи, а только диагносты.
Признаюсь, в этом упреке много правды.
Но немцы не предвидели, что чрез несколько лет этот упрек
может коснуться и их самих.
И вот в это время являются на сцену: Иог[анн] Мюллер в Берлине,
братья Веберы в Лейпциге, Шенлейн, бежавший по политическим
делам из Баварии в Цюрих, и Рокитанский
[330]
в Вене.
Иог[анн] Мюллер дает новое, или по крайней мере забытое после
Галлера, направление физиологии. Микроскопические исследования,
история развития, точный физический эксперимент и химический
анализ кладутся Мюллером в основы германской физиологии.
Владычество Мюллера в физиологии, обильное богатыми
результатами, потом, как царство Александра Македонского,
распадается на несколько областей, управляемых его полководцами.
Это и не могло быть иначе; но было время, когда Иог[анн] Мюллер
властвовал почти один в этой области знания. Только братья Веберы
разделяли с ним власть некоторое время.
Цюрихская клиника Шенлейна гремела тогда на всю Германию
славою гениального врача, соединившего реальное направление с
смелыми теориями, недаром же господствовавшими так долго в умах
передовых врачей. Не прошло потом и двух лет, как Шенлейн был уже
приглашен из Цюриха в Берлин. Не многие из передовых деятелей этой
науки заслуживали себе такое имя, как Шенлейн, не оставив после
себя ни одного сочинения, кроме небрежно составленных учениками
лекций.
Братья Веберы в Лейпциге избрали самостоятельно тот же
самый путь, как и Мюллер. Но труды их едва ли не превосходят
точностью результатов и самые работы Мюллера. Особливо
гениален был брат физик (потом профессор физики в Геттингене).
Никогда я не видал человека, у которого высший ум и необыкновенные

научные достоинства вмещались бы в таком невзрачном теле, как у
этого брата Вебера. Наконец, Вена была в 1830-х годах
единственным местом в целой Германии, в котором патологическая
анатомия изучалась на деле, т. е. чрез вскрытие трупов, под
руководством опытных наставников (Рокитанского и Коллечки
[331]
).
Но об этом мало знали, или, вернее, этим мало интересовались в
Германии, и только иностранцы ехали в Вену для изучения
патологической анатомии.
В первом же семестре я записался у Шлемма для упражнений над
трупами (privatim) и для упражнения в хирургических операциях над
трупами (privatissimum), у Руста – на клинические лекции в Charitй, у
Грефе – как практикант в его клинике (Ziegelstrasse), у Jungken’а – в
глазной клинике в Charitй и у Диффенбаха – privatissimum из
оперативной хирургии. Некоторые из этих лекций, как, напр[имер],
privatissimum Диффенбаха, я отсрочил до следующего (зимнего)
семестра. Эти же самые занятия продолжались и все остальные
семестры моего пребывания в Берлине. Только иногда улучал я
госпитировать, т. е. быть гостем и на других лекциях.
С первого же раза я, еще молокосос (23 лет), и пожилой
проф[ессор] Шлемм полюбили друг друга. Он видел во мне
иностранца, любившего его любимые занятия и притом знавшего
многое из той части анатомии, которою он мало занимался. Он очень
хвалил мои работы тазовых и паховых фасций, артериальных
влагалищ и проч.
Шлемм был первостепенный техник; его тонкие анатомические
препараты (сосудов и нервов) отличались добросовестностью и
чистотою отделки. Он мне рассказывал о своем знаменитом споре с
Арнольдом. Шлемм не верил в открытие ушного узла (gangl. oticum)
Арнольда и считал этот узелок за простую клетчатку. Арнольд
прислал ему свой препарат с ушным узлом. Шлемм, разбирая этот
аппарат, открыл своим косым и острым глазом на месте узелка
тоненькую шелковину, связывавшую его с нервною веточкою. Пошли
пререкания, и только Иог[анн] Мюллер, пользовавшийся полным
уважением Шлемма, уладил спор, доказав Шлемму микроскопом, что
узелок был действительно нервный, а шелковинка была употреблена
Арнольдом для прикрепления случайно оторвавшейся от узелка
нервной веточки.
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/
Соседние файлы в папке @xirurgi_2025
