Добавил:
kiopkiopkiop18@yandex.ru t.me/Prokururor I Вовсе не секретарь, но почту проверяю Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Ординатура / Хирургия / @xirurgi_2025 / @xirurgi_2025 - 1273 - файл

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
29.08.2026
Размер:
3 Мб
Скачать
По-вашему, Аркадий Алексеевич, выходит, заметил я иронически, – что и Астлей Купер, и Эбернети, и наш Арендт – все лгуны? Да и почему вам кажутся эти операции невозможными? Вот я пишу теперь диссертацию о перевязке брюшной аорты и несколько раз перевязал ее успешно у собак.
– Да, у собак, – прервал меня Альфонский.
– Пожалуйте кушать! – прервал его вошедший лакей.
От Альфонского я пошел с визитом к Ал[ександру] Ал[ександровичу] Иовскому, редактору медицинского журнала, вскоре погибшего преждевременною смертью.
Я послал из Дерпта в этот, тогда чуть ли не единственный, медицинский журнал одну статью – хирургическую анатомию паховой и бедренной грыжи, выработанную мною из монографий Скарпы, Ж. Клоке и Астл[ея] Купера.
Иовский, принадлежавший уже к молодому поколению, не обнаружил большой наклонности к прогрессу по возвращении из-за границы; вместо химии принялся за практику и теперь обнаруживал предо мною равнодушие к науке.
Я начал по-своему возражать, поставил ему тотчас же в пример Дерптский университет.
– Да с нашими подлецами ничего не поделаешь, – был ответ.
Пришел навестить одного старого знакомого, офицера-хохла, бывшего нашего соседа по квартире. Нашел у него других офицеров в гостях. И тут, слово за слово, я перешел к изложению всех преимуществ Прибалтийского края. Прежде всего, конечно, описал слушателям высокое состояние науки, отставшей в Москве, по крайней мере, на четверть века.
Позвольте вам заметить, остановил меня толстейший гарнизонный майор, – вот я лечился у разных докторов, везде побывал, советовался с разными знаменитостями, но толку не было; а вот у нас, в Москве, мне один старичок посоветовал принять лекарство Леру. Так, я вам скажу, оно меня так прочистило, что все, что во мне лет десять уже скопилось, наружу вывело; с тех пор, слава Богу, как видите, здравствую.
Возражать было нечего.
Перешли к суждению о семейной и общественной жизни. Я опять стал распространяться о превосходных сторонах общества и семьи в
Прибалтийском крае, коснулся, конечно, и немок.
– Замечу вам, – заговорил опять тот же майор, – я достаточно знаком с женским полом. Имел на своем веку дело и с немками, и с француженками, и с цыганками. Большого различия не нашел: все поперечки.
При этом замечании все общество покатилось со смеху, а я умолк, бросив презрительный взгляд на всю эту не подходившую для меня компанию.
На другой день меня пригласили также к старому знакомому моего отца, помещику Матвееву, человеку с большими средствами и получившему отличное образование. Пригласили же меня в особенности затем, чтобы посоветоваться о сыне Матвеева, подростке лет шестнадцати; его воспитывали дома гувернеры-иностранцы, и надо было решить теперь, как и чем закончить домашнее воспитание.
Я застал отца (еще очень моложавого и разбитного) и сына упражняющимися в фехтовальном искусстве.
Молодой Матвеев, изящно одетый, с целым лесом белокурых волос на голове, тщательно завитых и припомаженных, свободный в обращении, украшавший разговор цитатами из русских поэтов, представлял собою что-то искусственное, поддельное, невиданное мною в Дерпте. Отец Матвеев также вставлял в разговоре стихи из «Евгения Онегина», из «Горя от ума», называл предрассудком соблюдение религиозных обрядов и в то же время крестился, садясь за стол; он сказывал, что сын его требует только некоторой подготовки в древних языках для вступления в университет, и восхищался вместе с сыном моими рассказами о жизни в Дерпте, об университетской деятельности и готов был сейчас же лететь в Дерпт. Я радовался, что нашел в Москве хотя одно прогрессивно настроенное семейство, и рад был еще более тому, что мог сам способствовать прогрессу, притянув юношу к серьезному университетскому образованию.
Едва я, однако же, покончил мою беседу с отцом и сыном, как меня позвали на другую половину, к жене и матери.
– Здравствуйте, monsieur Пирогов! Скажите, вы из Дерпта? Вы говорили с мужем? Видели сына? Как вы полагаете? Неужели вы посоветуете отправить сына в Дерпт? Ведь там студенты все – якобинцы. Это ужасно! Он может совсем пропасть.
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/
Все это, сказанное залпом еще не старою, но, очевидно, взбалмошною дамою, меня крайне раздосадовало, и я принялся доказывать ей всю нелепость мнения, составленного ею о Дерпте, и в свою очередь не давал уже ей раскрывать рта до самых тех пор, пока не взялся сам за шапку.
Матвеевы (отец и сын) потом приезжали на своих лошадях в Дерпт. Сын вступил в университет; но много ли из него вынес, не знаю. Что­то тоже российское, замалеванное снаружи, проглядывало в этом выровненном и вытянутом подростке. Отец же его, обольстив какую­то московскую барышню, удрал с нею и с деньгами от жены за границу и возвратился оттуда без денег, без барышни и с раком желудка через 12 лет в Петербург, где я его и навестил в гостинице, сильно страдавшего. Сын рассорился с ним и не хотел более знать отца.
Каждое посещение моих московских знакомых давало только пищу обуявшему меня духу противоречия. Все в моих глазах оказывалось отсталым, пошлым, смешным.
Я попробовал пойти в гости к незнакомым.
Мой товарищ, И. О. Шиховский, просил меня непременно навестить его закадычного приятеля, какого-то университетского бюрократа. Я навестил и получил приглашение на вечер. Тут все общество и его болтовня показались мне уже до того несносными, что я, не простившись, потихоньку убежал.
Началось с беседы с профессоршею, женой преподавателя Терновского, у которого я целый год слушал лекции остеологии
[307]
и
синдесмологии
[308]
. Это был не последний из категории забавлявших нас чудаков. Чахоточный, сухощавый донельзя, черномазый, весь обросший густыми темными, щетинистыми волосами, с впалыми, желто-бурого цвета, глазами, тоненькими ногами, в штанах в обтяжку в сапоги, в сапогах с кисточками; зимою на лекции всегда в огромной, бурого цвета, медвежьей шубе, крытой истертым и полинялым сукном, Терновский являлся на лекцию как-то исподтишка, скрытно, как будто боялся, чтобы его не прогнали, и исчезал вместе с десятком своих слушателей в огромном амфитеатре (на 300–400 мест).
Осматриваясь подозрительно вокруг себя, Терновский таинственно
вынимал из-за пазухи лобную или височную кость и, покашливая,
потихоньку подходил к каждому из нас, демонстрировал и намекал по временам, как трудно ему доставать кости от лодеровского прозектора.
Вот с супругою этого-то господина я случайно и встретился на вечере и узнал от нее, что муж ее, г-н Терновский, имени и отчества не помню, есть известный всей Европе ученый.
Я чуть не фыркнул от смеха. Откуда это взяла она? Сам ли он так отрекомендовал себя или она изобрела из любви? Что было отвечать? Чтобы не ляпнуть какую-нибудь дерзость, я прекратил беседу; но, к довершению зла, заметил что-то как бы давно знакомое в физиономии одного претолстейшего господина, сидевшего за картами; справившись, кто это, я узнал моего дядю по матери, Новикова, при жизни отца нередко посещавшего наш дом, а по смерти не преминувшего забыть досконально о нашем существовании. И как скоро все это промелькнуло в моем воспоминании, я тотчас же и отретировался, чтобы не встретиться лицом к лицу с почтенным дядюшкою и не быть заключенным в его жирные объятия.
Это был финал моего пребывания в Москве; оно убедило меня окончательно в преимуществе и высоте нравственного и научного уровня в Дерпте.
В Дерпте не водятся профессора, считающие астрономические наблюдения пустою забавою; хирургические операции, давно вошедшие в практику, невозможными; всех своих коллег – подлецами; нет и дам, усматривающих в каждом студенте якобинца, а в своих супругах – европейские знаменитости!
Пред отъездом из Москвы я старался уничтожить тягостное впечатление мое, оставшееся в душе от глупых пререканий с матушкою; но только потом, приехав в Дерпт, я просил искренно прощения в письме к матери и сестрам. Назад возвратился из Москвы на почтовых, уже на второй неделе Великого поста.
Житье-бытье матушки и сестер в Москве я нашел немного лучшим прежнего. Одна сестра нашла себе место надзирательницы в каком-то женском сиротском доме; к другой приходили ученицы на дом; матушке выхлопотала одна знакомая небольшую пенсию; брат мой, не имевший чем заплатить взятые у матушки когда-то деньги, теперь поправился и уплачивал понемногу; я также кое-что прибавил. Матушка занимала небольшую квартиру в три комнаты вместе с одною сестрою и двумя крепостными служанками.
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/
Я, пробыв четыре года в Прибалтийском свободном крае, конечно, не мог равнодушно смотреть на двух рабынь, старую и молодую. Я настоял у матушки, чтобы их отпустили на волю.
– Да я и сама уже давно бы их отпустила, – сказала мне матушка, – если бы не боялась попасть под суд.
– Как? За что?
– Да просто потому, что у меня нет никаких документов на крепость. Бог знает, куда они девались, и где их теперь возьмешь?
И действительно, деловые люди не советовали начинать дела, а предоставить все времени и воле Божьей. Так и случилось. Молодая раба, довольно красивая собою, чуть было не попавшая в руки какого­то московского клубничника, вышла благополучно замуж без всяких документов. Другая, уже старуха, Прасковья Кирилловна, та самая, сказки которой о белом, черном и красном человеке я не забыл еще и теперь, приехала потом с сестрами ко мне в Петербург в 1840 году. И тут только я, с помощью 25 рублей, преподнесенных квартальному надзирателю, успел, наконец, дать вольную этой столько лет не по найму служившей личности.
Таково было крепостное право, и желавшие горячо от него отделаться не легко этого достигали!
В 1832 году докторская моя диссертация была окончена и защищена. Оставалось только дожидаться решения из министерства о поездке за границу.
Эти несколько месяцев были самыми приятными в жизни. К тому же в то время у Мойера или, вернее, у Екатерины Афанасьевны проживали молодые девушки – Лаврова и Воейкова. Откуда взялась первая, не знаю; но Екатерина Афанасьевна интересовалась ею, занималась с нею чтением и женскими работами. Семейство Мойера, а с ним я, жило тогда в деревне (Садорфе, верст 12 от города). Лаврова, лет 16–17, брюнетка, смуглянка, имела что-то странное в выражении глаз, впрочем, красивых и черных. Она и в самом деле была какая-то странная, почти всегда восторгавшаяся, торжественно и нараспев говорившая о самых обыкновенных вещах. Она (Лаврова) осталась у меня в памяти потому, что однажды подралась со мною.
Много тогда смеялись видавшие драку, правда, не на кулачки, а скорее борьбу молодого человека с молодою, красивою девушкою.
Дело вышло из-за каких-то пустяков; о чем-то заспорили; я сказал что-то вроде: «Это очень глупо!» – и вдруг Лаврова кидается на меня с особенным, почти безумным выражением своих черных глаз, берет меня за плечи и хочет повалить. Я защищаюсь и, видя, что она не унимается, беру ее за плечи и начинаю, что есть силы, трясти; тогда она – в слезы и навзрыд.
Кое-как ее успокаивают, но она снова бросается на меня.
– Я женщина! – кричит она. – Я женщина! Вы должны иметь уважение ко мне.
– Я мужчина! – кричу я в свою очередь. – И вы поступайте так, чтобы я вас мог уважать.
Следует новая схватка, и тогда уже нас разводят.
На другой день, как будто ничего не бывало; но Лаврова делает снова глупую выходку: бежит в переднюю подавать шинель приезжавшему на прощанье Александру Витгенштейну.
– Что это ты, матушка, твое ли это дело! – замечает ей потом Екатерина Афанасьевна.
– Да почему же не подать шинель сыну такого знаменитого полководца, как князь Витгенштейн! – восклицает восторженно Лаврова.
Другая интересная особа, к которой нельзя было оставаться равнодушным, Катя Воейкова, была внучка Екатерины Афанасьевны Протасовой, дочь известного не с привлекательной стороны поэта Воейкова Вулкана (Воейков был хром), уступившего свою очаровательную Венеру воинственному Марсу.
Только что окончившая курс учения в Екатерининском институте, Воейкова переехала на житье к бабушке в Дерпт. Не красавица, но очень милая и интересная, Воейкова была всегда весела и смешлива.
До отъезда моего за границу она нередко занимала мое воображение, но не производила глубокого впечатления. Недостатки институтского воспитания и поверхностного мировоззрения не окупались другими внешними достоинствами.
Тем не менее и я, и многие другие желали нравиться и угождать милой и интересной девушке. Устраивали домашний театр; играли «Недоросля»; я представлял Митрофанушку и очень был доволен: игрою своею вызывал смех и рукоплескания Воейковой.
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/
В других семействах я не был знаком; женское общество было мне чуждо, и потому появление всякого нового женского лица в знакомом мне доме не могло не производить на меня весьма приятного впечатления.
В Дерпте был в то время обычай между студентами приискивать себе во время университетского курса невесту между дочерьми бюргеров, чиновников, профессоров. Жених и невеста дожидались спокойно несколько лет. Был случай, что жених, казенный стипендиат, выдержав экзамен на лекаря, должен был отправиться куда-то в кавказскую трущобу. Он уведомил невесту о своем местопребывании, и она, 18-летняя девушка, никуда не выезжавшая никогда из дома, села на перекладную и, не боясь ехать вместе с попутчиками, молодыми юнкерами и офицерами, явилась живою и здоровою к жениху в захолустье, где и повенчались.
Зато был и другой случай.
Одна невеста, долго ждавшая и не знавшая, где находится ее жених, не устояла и сделалась невестою другого.
Вдруг является первый жених, узнает об измене и, встретив бывшую свою невесту на бале в клубе, задает ей пощечину и исчезает.
Нас, русских, не соблазнял этот немецкий обычай. Только один Филомафитский (профессор физиологии в Москве) вздумал жениться пред поездкою за границу на Марье Петровне, воспетой Языковым:
Да здравствует Марья Петровна,
И ручка, и ножка ее! —
слышалось нередко и на улице, и в сборищах русских студентов как торжественный гимн, воспеваемый в честь русской красавицы, и при словах:
Блажен, кто, законно мечтая,
Зовет ее девой своей!
Блаженней избранника рая —
Бурсак, полюбившийся ей!
– Филомафитский, верно, не причислял себя и взаправду к избранникам рая.
Да, я забыл еще Степана Куторгу
[309]
, тот влопался в дочку директора училища, в доме которого он квартировал. «Allein kann man nicht sein auf der Erde», – приводил в свое извинение Куторга.
И еще один, мой старый приятель Загорский (элев Академии наук), женился в Дерпте на дочери г-жи Экс и жил с ней очень долго и счастливо. Итак, из 23 русских (21 из профессорского института и двух элевов Академии) переженились в Дерпте трое, а умерло только двое.
Не помню, анализировал ли я себя перед отъездом за границу из Дерпта; дневника я тогда уже не вел целый год и более; но мне кажется мой духовный быт того времени, не знаю почему, чрезвычайно ясным по истечении целых 48 лет.
Я убежден даже, что теперь, в настоящее время [1881 год], мой анализ будет вернее и отчетливее того прежнего, может быть, и не существовавшего. Едва ли этот прежний был бы так беспристрастен, как теперешний.
Начну с главного – моего тогдашнего мировоззрения.
Оно, несмотря на идеализм, еще весьма заметно господствовавший и в германской науке, и в германском мировоззрении, сильно склонялось к материализму, и, конечно, самому грубому вследствие грубого незнания самой материи. Обрядно-религиозное направление, вывезенное еще из Москвы, потерпело полное фиаско. Полное незнакомство с духом христианского учения и вследствие этого незнание или нежелание знать основ христианства из Евангелия и апостольских посланий; полное отрицание загробной жизни как предрассудка и ни на каком факте не основанной иллюзии. Стоицизм должен быть религией ученого.
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/
А между тем весь этот религиозный радикализм не давал душе твердости и стойкости на самом деле. Это чувствовалось, хотя и не сознавалось. Чувствовалось, что первая же беда, первое серьезное испытание потрясет все это здание до самого основания. Чтобы заглушить в себе это внутреннее противоречие, надо было искать самозабвения в научных занятиях, так как для других чувственных наслаждений организм был слишком слаб, слишком нервен, и потому не терпел пресыщения и с отвращением ощущал всякий избыток в наслаждении.
Желудок, приученный к простой пище, не переносил ни обжорства, ни пьянства. Только два раза в жизни я был настоящим образом пьян, и оба раза страдал несколько дней не на шутку. Мой отец также не переносил спиртных напитков и получал сильную рвоту от нескольких рюмок вина. Сверх того, в Дерпте я начал периодически страдать поносами (катаром кишок), сделавшимися потом моею постоянною болезнью.
Еще и в Москве был расположен к схваткам в животе, являвшимся без всякой видимой причины. Я помню казус на лекции М. Я. Мудрова. Я сидел на самой верхней ступени амфитеатра, и аудитория была переполнена до духоты студентами. Вдруг внимание мое прерывается страшною схваткою, я бегу что есть мочи, протискиваюсь между народом и едва успел выскочить за дверь, как чувствую, что я промок. Все содержимое кишечного канала оказалось в нижнем платье, в чулках и сапогах. Кто испытал такого рода бедствие зимою, вдали от дома, куда приходилось бежать промокшему насквозь, тот поймет, почему воспоминание об этом казусе и до сих пор живо сохранилось в моей памяти.
В Дерпте к развитию моей болезни служило еще одно. Я занемог простудою, и Иноземцев вздумал мне прописать какие-то горькие и, сколько помню, металлические пилюли. Я принимал это снадобье полгода и в одно прекрасное утро пожелтел, как лимон, почувствовал тяжесть в животе, отвращение от пищи. Я продолжал, однако же, выходить и заниматься в анатомическом театре. Дело было зимою. Наконец, пришло невтерпеж: я принужден был остаться дома и начал брать у себя в клинике теплые мыльные ванны, всякий день на ночь, пить чай с клюквенным морсом, и моя желтуха постепенно исчезла. С тех пор кишечный катар начал чаще возвращаться и долее
продолжаться, иногда почти целый месяц. Надо заметить, что в Дерпте солитер составляет обыкновенную эпидемическую болезнь; почти не встречается ни одного вскрытого трупа, при котором не нашли бы целые клубки солитера в кишках. Поэтому я полагал сначала, что эта глиста причиняет мне поносы, но ни разу не нашед у себя кусков солитера, я должен был оставить это мнение. Впрочем, и кроме кишечного катара, я страдал еще нередко катаром бронхов, а может быть, и бугорками; тогда, по крайней мере, я был убежден, что страдаю уже началом бугорчатой чахотки. При кашле, длившемся иногда по пять, по шесть недель, я, смотрясь в зеркало, постоянно следил за красным пятном на левой щеке, принимая его за признак изнурительной лихорадки. Мойер и товарищи, знавшие о моих подозрениях, насмехались надо мною; но мой дневник того времени ясно свидетельствует (он сохранялся одно время у жены), что убеждения мои были не шуточные. В дневнике я с грустью ни о чем более не мечтал, как прожить еще до 30 лет, а там, говорю, пора костям и на место.
Это было писано в 1831 году.
Этот дневник свидетельствовал еще и о том, что не одни гастрономические наслаждения не шли мне впрок, и половые возбуждали потом отвращение и тоску. В одном месте дневника того времени, после одного меланхолического пассажа, прибавлено: «Omne
animal post coitum triste»
[310]
. Наконец, и табак, как средство к легкому
самозабвению, не переносился в то время организмом.
Имея весьма плохое обоняние (я могу пронюхать только острые летучие вещества), я не имел никакой потребности курить при моих занятиях над трупами, и только на 31 году жизни, в первый раз после тяжкой болезни, почувствовал желание выкурить сигарку и с тех пор стал курить, и по временам очень сильно.
Итак, не имея от природы призвания к чувственным наслаждениям, не перенося пресыщения, я уже по этой одной причине должен был посвящать себя исключительно научным занятиям. А к этому еще влекло и сильно развитое любознание.
Моя рано развившаяся во мне любовь к науке имела только ту опасную и худую сторону, что послужила к раннему же развитию и самонадеянности, заносчивости и самомнения.
Рекомендовано к покупке и изучению сайтом МедУнивер - https://meduniver.com/