book_126006
.pdfв«оскорблении чувств ветеранов», так как там имеется «дискредитация государственных символов» в виде орденов на груди бравых советских маршалов. И все это происходит на фоне открытия мемориала и нового впечатляющего здания музея жертв сталинских репрессий.
В фильме находят инаковость, но боятся поместить его
вясную смысловую категорию. Это размывание ясности особенно показательно в отношении к Сталину и Ленину. Много говорилось об удивительном высказывании Путина по поводу «мощей» Ленина: «Вот смотрите, Ленина положили в Мавзолей. Чем это отличается от мощей святых для православных, да просто для христиан? Когда мне говорят, что нет, в христианстве нет такой традиции… ну как же нет, на Афон поезжайте, посмотрите, там мощи святые есть, да и у нас вот здесь тоже святые мощи»69.
Кое-кто увидел в этом кощунственное осквернение святых реликвий, кто-то оскорбление вождя мирового пролетариата — страстного борца с православием. Но перед нами классический демарш неразличения. История с «Матильдой», якобы покусившейся на память великомученика Николая II, вопрос о «мощах» которого много лет обсуждается церковью, смешивается с вопросом о «мощах» другого «святого», который отдал приказ о расстреле Николая. Это как если бы святость
вравной мере распространялась и на Христа, и на царя Ирода. Дело Олега Сенцова, обвиненного в терроризме и пригово-
ренного к двадцати годам заключения, оказывается в странном иконоборческо-кощунственном контексте. Как известно, Сенцова обвинили во взрывах самодельных взрывных устройств возле мемориала «Вечный огонь» и памятника Ленину в Симферополе и поджогах ряда партийных офисов. То, что попытка уничтожить памятник Ленину стоит в том же ряду, что и запрет английской комедии, не вызывает сомнения. Речь идет
69 «Валаам»: Владимир Путин о православии, коммунизме и вере // Вести.Ru [vesti.ru]. 2018. 14 января.
161
о покушении на сакральные символы власти, которым придан характер икон. Чувства коммунистов или ветеранов войны тут становятся «чувствами верующих», а чувства, как известно, — это нечто, не лежащее в плоскости различий и дифференциации. Все может стать причиной неопределенного чувства, неясного аффекта.
Кульминации это неразличение для меня достигает в странной любви православного погромщика Энтео и героини Pussy Riot Марии Алехиной. Энтео был со скандалом изгнан из созданной им организации «Божья воля» за то, что совместно с Алехиной участвовал в несогласованной акции у Минюста России. Во время акции люди читали Библию. После изгнания и скандала Энтео заявил: «Маша все же нашла в себе мужество, желание и силы прийти и поддержать христиан от всего сердца у Минюста. Я это очень оценил. Люди не понимают, что Мария — интереснейший, глубокий человек, который занимается теперь, на мой взгляд, правильными вещами. Человек посвятил себя реальной помощи заключенным. Она уверовала в Бога»70.
Здесь удивительно все: и то, что «кощунница» Алехина читает Библию, и то, что православный погромщик Энтео участвует в акции в защиту заключенных. Две противоположные позиции тут сплетаются до полного неразличения. Невозможно сказать, что произошло — обращение Алехиной
вверу или превращение Энтео в диссидента. Но это смешение и неразличение проявляются и на стилевом уровне —
впаре культуры, где целый ряд ресторанов стилизован под советские столовые, известные своим несъедобным меню, или советские учреждения: чебуречная «Дружба», чебуречная «Советские времена», «Столовая № 57», ресторан «Страна, которой нет», ресторан «Главпивторг», «Спецбуфет № 7», «Главкурорт», вареничная «Победа», кафе «Совок» и т.д. «Совок» тут стилизуется под что-то экзотически изысканное. Разли-
70 «Божья воля» раскололась из-за дружбы Энтео с участницей Pussy Riot // РИА Новости / Россия сегодня [ria.ru]. 2017. 3 октября.
162
чение вкуса и памяти полностью стирается в некой неопределенности. Все это напоминает историю с восстановлением
вПарке культуры им. Горького скульптуры Шадра «Девушка с веслом», которая была разрушена во время войны, а затем изготовлена вновь (правда, в три раза ниже оригинала) и торжественно открыта посреди европейской стилистики парка. Сталинский символ молодости страны присваивается тем пространствам, которые заселены представителями нового среднего класса.
Вся эта неразбериха памяти, описанная, в частности, Марией Степановой, имеет, однако, важное смысловое измерение. Можно сказать, что стандартной процедурой нынешнего московского парка культуры является маркирование инаковости, производимое насилием, но такое маркирование, которое не может кристаллизоваться в устойчивые оппозиции и конгломераты, из которых, как правильно заметила Лоро, возникает политика. Каждый участник культурного производства как-то помечен, но только так, чтобы избежать создания устойчивых полюсов. Проблема Навального для власти заключается
втом, что он упорно хочет внести в российское публичное пространство политическую дифференциацию — мы против них. И он единственный игрок на поле, который хочет политизации и формирования внятных групп интересов. Именно поэтому он совершенно неприемлем для власти, но и едва ли приемлем для большинства обитателей парка культуры. Они, конечно, предпочитают невнятные идентичности Собчак, Грудинина или Явлинского (я говорю только о кандидатах на президентских выборах). Собчак с ее принадлежностью парку культуры и гламуру, опытом медиа и трикстерской способностью свободно двигаться между либеральными оппозиционерами и вполне благополучными хозяевами жизни тут особенно показательна. В каком-то смысле Собчак — это символ «трансполитического» неразличения. Такого рода кандидаты не претендуют на политику. Возможно, здесь дает о себе знать
163
не только страх перед властью, но и какое-то подкожное ощущение, что политика миновала, что мы окончательно вступили в мир постполитики.
БЕЗ-РАЗЛИЧИЕ
Насильственное производство различия сближает социальную сферу с культурой и искусством. Я склонен считать, что современное оформление власти все больше заимствует из области культурного производства. Политика — это сфера структур, оппозиций и, как сказал бы Бодрийяр, кодов. Современное искусство, однако, успешно избавляется от этого скелета, перенося акцент на чистое производство различий, которые выводят искусство за рамки политики и идеологии. Сказанное позволяет внести коррекцию в ценные наблюдения, которые сделал Беньямин относительно политики и искусства. С его точки зрения, уникальные произведения искусства возникли, чтобы служить ритуалу, сначала магическому, а затем религиозному. Эта связь, однако, как показал Дюшан, отчасти сохраняется и тогда, когда уникальный оригинал подменяется массовым продуктом, превращающимся в readymade. Тогда же, когда оригинал исчезает и массовая репродукция уничтожает ауру уникальности, происходит фундаментальная трансформация: «Но в тот момент, когда мерило подлинности перестает работать в процессе создания произведений искусства, преображается вся социальная функция искусства. Место ритуального основания занимает другая практическая деятельность: политическая»71. По мысли Беньямина, речь идет о фашистской эстетизации политики. Но исчезновение ритуальности (то есть структуры и кода) в современном искусстве ведет к неожиданному освобождению различия, больше не связанного
71 Беньямин В. Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости. М.: Медиум, 1996. С. 28.
164
никакими оппозициями и структурами. И это освобождение происходит благодаря повторению. Внимание на это обратил Жиль Делёз, отдавший себе отчет в необходимости позитивного освоения чистого различия без «ритуала». Вот слова Делёза: «Быть может, высший объект искусства — синхронная игра всех этих повторений, с их сущностным и ритмическим различием, взаимным смещением и маскировкой, расхождением и децентрализацией; их взаимовложенность и поочередное окутывание иллюзиями, чей „эффект“ всякий раз иной. Искусство не подражает именно потому, что повторяет, повторяет все повторения исходя из внутренней силы (подражание — ко- пия, а искусство — симулякр, оно превращает копии в симулякры). Даже наиболее механическое, повседневное, привычное, стереотипное повторение находит себе место в произведении искусства, так как всегда смещено по отношению к другим повторениям, если уметь извлечь из них различие. Ведь нет другой эстетической проблемы, кроме включения искусства
вповседневную жизнь. Чем более стандартизированной, стереотипной, подчиненной ускоренному воспроизводству предметов потребления предстает наша жизнь, тем более связанным с ней должно быть искусство, чтобы вырвать у жизни ту маленькую разницу, которая синхронно действует между другими уровнями и повторениями…»72 Таков комментарий Делёза к всеобщему процессу эстетизации, или «трансэстетизации», о котором я говорил.
Если принять то, как Делёз осмысливает повторение (первоначально возникающее в механической репродукции), то «политика», возникающая из утраты ритуальности, с которой имеет дело искусство, оказывается по существу трансполитической. Политика не складывается, а вместо нее идет бесконечная игра неопределенностей, разметки инаковости,
вкоторой, в конце концов, пропадают вообще все различия.
72 Делёз Ж. Различие и повторение. СПб.: Петрополис, 1998. С. 351–352.
165
Бодрийяр назовет эту политику различий, в которых различия исчезают, политикой индифферентности, безразличия.
В книге Марии Степановой есть подробное описание фильма Хельги Ольшванг «Diversions», сделанного из архивного материала, в который Степанова всматривается. Она дает длинный список кадров, один за другим. И каждый кадр имеет свое отличимое содержание: «Кирпичная стена освещена солнцем. Вывеска „Дансинг каждый вечер“. Лошадь перебирает чулочками. Полные короба винограда, вам завернуть на фунт? Проборы кружевниц, склоненные над работой. Рука в его руке. Усталый за день воротничок. Шляпа надвинута на глаза. Машина сворачивает за угол. Пуговицы аккордеона. Воробьи тогда были меньше, а розы крупней. Мужчины в кепках провожают взглядом мужчин в шляпах. Оправила на невесте фату. Ложка лежит ничком, привалившись к кофейному блюдечку. Люди в купальном возятся в серой воде. За садовой решеткой трава и древесные стволы. Полосатые зонтики, полосатые будки, полосатые пляжные платья» и т.д. (89) Я тут привожу примерно четверть этого списка.
Весь этот кусок построен на многократном повторении. Сначала снимаются кадры, затем они печатаются и, в конце концов, попадают в монтажные цепочки Хельги Ольшванг, чтобы подвергнуться повторению у Степановой, которая вводит их описания в ритмический «повторный» список. Каждый кадр отличен от другого, но в повторении этих описаний происходит стирание любых отличий. Все сливается в общую неразличимость. Мы знаем, что эти кадры снимались в мирное время, перед Первой и Второй мировыми войнами, мы знаем поэтому, что многие из попавших в кадр погибли, а тот, кто выжил, скорее всего, уже ушел из жизни. Но все это оставляет нас безразличными. Искусство разрушает механическую однородность, вводя различие, как писал Делёз. Но умножение этого повтора и производство различия в итоге ведут к индифферентности.
166
Безразличие имеет разные аспекты. С одной стороны, оно
вцелом характеризует жизнедеятельность парка культуры,
вкотором насилие на удивление мирно соседствует с интенсивной культурной активностью — выставками, спектаклями, чтениями, презентациями, фестивалями, флешмобами и т.д. Публика наслаждается уютом излюбленных ресторанов и кафе вроде «Жан-Жака», «Пролива», «Дома 12» и т.д., в то время как силовики проводят обыски, задержания и акции запугивания. Конечно, эти акции вызывают всеобщее возмущение и протесты, которые, впрочем, никогда не кристаллизуются
вполитические действия и остаются на уровне чистых аффектов. Но аффекты хорошо согласуются с общим состоянием неразличения. Бодрийяр писал о существовании «безобъектного насилия», или «насилия безразличия», которое, прежде всего, выражается в ненависти и других сильных аффектах. Более того, Бодрийяр указал на связь этих аффектов с неразличимостью и безразличием, на их проявление в ситуациях внутригенного насилия. Сами эти аффекты выражают отсутствие политической дифференциации, это как раз реакция на отсутствие различий. Французский эссеист говорил в этой связи о мгновенной кристаллизации латентного насилия: «Это не столкновения враждебных сил, не конфликт антагонистических страстей, но продукт апатичных и безразличных сил (в том числе инертной телевизионной [а сегодня мы добавили бы— фейсбучной.— М.Я.] аудитории). <…> По существу, такое насилие — это не событие, но принявшее взрывную форму отсутствие событий. Или вернее, это взрывное проваливание внутрь: и проваливается тут политический вакуум…»73
Вдругом месте Бодрийяр говорит о негативных страстях безразличия, которые связаны с истерическим производством отсутствующего Другого, то есть именно с распадом политики. Эти негативные страсти, по его мнению, кончают тем, что
73 Baudrillard J. The Transparency of Evil: Essays on Extreme Phenomena. London; New York: Verso, 1993. P. 76.
167
распространяют ненависть. Так, он считает, что расизм появляется тогда, когда исчезает четко очерченный Другой. Я уже говорил об этом в связи с современным антисемитизмом. Так как кодифицированного, «структурного» Другого больше нет, начинается период фантазмирования, придумывания Другого — в виде иностранных агентов или пятой колонны. Это «идеальные» искусственные модели антагонистов, которые позволяют разогнать ненависть до настоящего истерического накала: «Мы вступаем в отношения фобии с искусственным Другим, идеализированным ненавистью. А поскольку это идеальный Другой, то это бесконечно разрастающееся отношение: ничто не может его остановить, ведь общее движение нашей культуры идет в сторону фанатически преследуемой дифференциальной конструкции, бесконечного экстраполирования того же самого на Другого»74.
Разрастание ненависти не знает предела именно потому, что искусственный Другой — это только проекция меня самого
имоих аффектов. В этом наблюдении Бодрийяра интересна очевидная связь с культурой. Внутригенное насилие начинает строиться так же, как тексты, в которых, по мнению Делёза, безостановочное повторение производит мелкие различия, не имеющие структурного характера. Эти различия выглядят как метки инаковости, но за ними кроется одно и то же, стандартное производство клонов (о которых много писал Бодрийяр
икоторые так занимают Владимира Сорокина). Перед нами фабрика идентичности, которая в области «искусства» кажется фабрикой различий. Все это очень напоминает технику присвоения всего многообразия прошлого постпамятью Хирш. Все бесконечное разнообразие в конце концов становится бесконечным однообразием.
Итут мы вступаем в зону, которая была вне горизонта осмысления Батая, писавшего свой текст о фашизме в 1933 году.
74 Baudrillard J. The Perfect Crime. London; New York: Verso, 1996. P. 132.
168
Батай еще мыслит в оппозиции однородного и инородного. Но сегодня это различие, само производящее дисперсное насилие, все больше кажется подпадающим под описание Бодрийяра — инородное оказывается мнимым набуханием на теле однородного, различием, внедренным в плоть идентичного. Бодрийяр заметил, что ненависть, возникающая в сообществе безразличия, обычно сопровождается всеобщей идентификацией с жертвами. Ощущение собственной жертвенности пронизывает все слои общества, в том числе и тех, кто применяет насилие. И эта всеобщая жертвенность только усиливает сходство и неразличение. Действительно, руководство страны постоянно стенает по поводу внешней агрессии, санкций, «политизированной» несправедливости (например, по поводу отстранения российских спортсменов от участия
вОлимпиаде). За каждым углом американский Госдеп готовит оранжевую революцию, мятеж. Депутат Госдумы Елена Драпеко, принявшая активное участие в кампании по запрещению «Смерти Сталина», так мотивировала необходимость цензуры: «В условиях информационной войны мы должны начать жить по условиям военного времени. <…> Когда одна провокация следует за другой, нам надо задуматься и ограничить возможность распространения информации, наносящей вред нравственности и безопасности нашей страны»75. Английская комедия приравнена к военному вторжению, жертвой которого становится Россия.
Этому ощущению агрессии со стороны всего человечества среди высших госслужащих в парке культуры соответствует расширяющаяся идентификация с жертвами репрессий:
впоследнее время сильно возрос объем книг (в том числе мемуарных), связанных с ГУЛАГом, голодомором и особенно с блокадой (на сайте «массового» книжного магазина «Букво-
75 «Мы должны начать жить по условиям военного времени»: Депутат Елена Драпеко предложила создать совет по нравственности // Meduza [meduza.io]. 2018. 24 января.
169
ед» приводится далеко не полный список новых книг о блокаде, состоящий из двадцати двух названий). Блокада вызывает особый интерес своим структурным совпадением с сегодняшним днем: внешняя изоляция, кольцо врагов и внутреннее, внутригенное насилие, связанное с борьбой за выживание
ициничным вымариванием населения властями. Связь этого аффективно-травматического материала с памятью позволяет установить парадоксальный режим неразличения своего
ичужого.
Самоидентификация с жертвой приводит к тому, что носители насилия считают, что они обороняются. Полярность, создающая структурность и политизацию общества в stasis’e, имеет в качестве параллели другую полярность, описанную Клаузевицем в его трактате «О войне», — это полярность нападения и обороны. Клаузевиц пишет о том, что война не является непрерывной, но состоит из пауз и обострений. Эти интервалы создают подобный stasis’у режим фиксации, обез движенного движения, в котором атакующая сторона мобилизует силы для наступления, а обороняющаяся готовится к этому наступлению. При этом, по мнению Клаузевица, тот, кто атакует, вынужден прибегать к сверхмобилизации ресурсов и жаждет победы, то есть мира, иначе говоря, политического урегулирования конфликта, или политического перераспределения власти, о котором говорил Вебер. Другое дело, обороняющаяся сторона. Клаузевиц пишет: «…оборона — более сильная форма войны, но преследующая лишь негативную цель, наступление же — более слабая форма, имеющая позитивную цель…»76 Как заметил по поводу этой оппозиции Рене Жирар, «нападающий хочет мира, а защищающийся — войны»77.
Особенно хорошо видна эта ситуация тогда, когда агрессор придуман и является проекцией самого обороняющего-
76 Клаузевиц К. фон. О войне. М.: Логос; Наука, 1994. C. 30. 77 Girard R. Achevez Clausewitz. Paris: Flammarion, 2011. P. 49.
170
